19296.fb2
И вдруг он выныривает из дремоты. На стеклах очков пляшут кровавые сполохи. Чувства мутны, неверны. Спросонок ему видится Лес, охваченный пожаром, который он, растяпа, проморгал. Он мечется, удары сердца бьют в виски. Хватается за телефон, за бинокль. Проходит несколько томительных мгновений, прежде чем он понимает, что это солнце, всего лишь заходящее солнце дарит Лесу последние багряные лучи. Теперь ясно, где запад. Он медленно опускается в кресло. В сердце щемящая, тревожная пустота. Покинут он здесь и всеми забыт. Очки туманятся. Он снимает их и насухо вытирает.
В спустившихся сумерках отчетливо слышатся шаги.
К дому подходят араб и девчушка. Он поспешно поднимается из кресла. Заметили его. Остановились. Смотрят. Субтильный очкарик — редкость для этих мест. Он вежливо кивает. Старый и малая продолжают свой путь, в походке их угадывается неуверенность. Он выходит им навстречу.
Пожилой араб, оказывается, немой. На войне его лишили языка. Свои или чужие, какая теперь разница? Кому ведомы его последние, вырванные с корнем слова? В помрачневшей комнате, где в окнах гаснет прощальный луч дня, Смотритель пожимает тяжелую руку старика, нагибается, чтобы приласкать девчушку, но та испуганно отшатывается. Вот-вот круг одиночества сомкнется. Араб включает свет. Смотритель будет спать наверху.
Первый вечер на исходе, а его грызет тоска. Тускло-желтый свет лампочек повергает его в черное уныние. Некоторое утешение еще приносят холмистый пейзаж и тонущий в синеве далекого моря солнечный диск. Забившись в угол глубокого кресла, он всматривается в простертый перед ним Лес, не в силах отделаться от мысли, что там в любой момент может полыхнуть. Араб несет поздний, почти несбыточный ужин. Странный вкус. Полный гастрономический хаос. Но он расправляется с едой вплоть до полного уничтожения. Ненасытный взгляд перебегает с тарелки на заросли деревьев. И внезапно натыкается на отдаленные сельские огоньки. Некоторое время его занимают мысли о женщинах, затем он стаскивает с себя одежду, открывает чемодан, который с барахлом, и переодевается. Кажется, с той поры, как он покинул город, прошло уже очень много дней. Соорудив для себя кокон из нескольких одеял, он поворачивается лицом к Лесу. Прохладный ветер гладит лоб. Какие сновидения посетят его здесь? Для поддержания сил и бдительности араб сварил ему кофе. Смотрителю хотелось бы вытянуть его на разговор, неважно о чем: да хоть о природе или о тех едва мерцающих огоньках. Еще с «прошлой», городской жизни у него в душе осталось кое-что невысказанное. Но араб не понимает иврита. И Смотритель, лишь устало улыбнувшись, благодарит старика. Что-то в его облике, может быть, плешь, а может, блеск очков, нагнало на араба страху.
Половина десятого — час, когда вечер перетекает в ночь. Заводит свою песню капелла сверчков. Он отчаянно борется с паучьими сетями дремоты. Сомкнув веки, прислушивается к биению своего сердца. Бинокль висит на груди, он то и дело вскидывает его к сонным незрячим глазам. Перестук стекол бинокля и очков заставляет его очнуться, и вот он уже там, в чащобе, среди немолчных сосен выслеживает зловещий красный лепесток. Царствует тьма.
Сколько времени нужно Лесу, чтобы сгореть? Пожалуй, достаточно будет проверять раз в час или в два. Но даже если начнется пожар, он успеет вызвать помощь для спасения того, что останется. Бормотание внизу стихло. Старик и девочка уже спят. А он, совершенно разбитый и измученный, мечется между явью и бредом на смотровой вышке, где всего три стены и «дыра» в Мир, омываемый морем горизонта. И не моги бухнуться в постель. Ты теперь на посту. Его морит сон и гложет страх, что где-то там таится коварная искра, а он не может ее разглядеть. В полночь он перебирается из кровати в кресло. Голова все ниже склоняется над столом, шея застыла в опасном изгибе, в раскаянии он взывает к спасителю Морфею — одинокий скиталец в этой шелестящей бархатно-черной Вселенной. Тянутся черные часы первого ночного дозора… Но вот в уголках глаз расцветает картинка пробуждающегося на холмах утра.
Только переутомление не позволило ему сбежать отсюда тогда же, на заре. Последующие дни и ночи сменялись, словно на фантастическом экране, сотканном из светлой дымки с ежевечерней подсветкой обжигающего закатного блеска. Не он — некто совсем незнакомый блуждал в те первые дни по дому, поднимался с биноклем на груди наверх, проглатывал завтраки, обеды и ужины, принесенные невидимым, почти сказочным арабом. Огромная ответственность, свалившаяся на него, вызывала теперь скорее удивление, нежели страх. Совершив с десяток обходов, он окончательно успокоился. Ему достаточно было одного беглого взгляда, чтобы охватить разом все пять холмов. Он научился спать с полуоткрытыми глазами. Способность новая и по-своему интересная.
Через каких-нибудь две недели чемодан с книгами наконец открыт. Впереди весна, лето и половина осени, такая ничтожная задержка с занятиями — сущий пустяк. Первый день посвящен сортировке книг, классификации их по названиям, пролистыванию отдельных из них. Нельзя сказать, что это не сопряжено с удовольствием — копаться в пухлых душистых томах, чьи страницы пестрят пометками. То — особенные книги, писанные сплошь по-иностранному, изобилующие мудрыми латинскими цитатами. Чужие слова из иных людских галактик. Он озабочен. Тема реферата — «Крестовые походы». В общечеловеческом, вернее, общецерковном аспекте. Детализация проблемы на нуле. «Крестовые походы, крестовые походы», — шевелит он губами, и радость поднимается в нем от этих кристально праведных слов. В этой теме безусловно заложен некий темный смысл, призванный стать для него ошеломляющим откровением, а благодаря ему — и для других. Именно из этой полудремы, что окутывает его мозг, как шапка тумана вершину утеса, явится и воссияет истина.
Весь следующий день он рассматривает иллюстрации. Их множество — странных, забавных. Монахи и кардиналы; несколько королей невразумительной наружности; тощие рыцари; низкорослые иудеи — с виду совершенно душегубы. Неведомые пейзажи, географические карты. Он разглядывает их долго и вдумчиво, сравнивает; глаза слипаются. В своем нелегком восхождении к некоему научному абсолюту он удовольствуется лишь немногими краткими привалами — по крайней необходимости. Ночью, правда, не до учебы из-за злодейской жестокости комаров. Наутро он говорит себе: какое чудесное время! В этом прозрачном одиночестве бег его стремителен и неуловим. Первый фолиант открывается на первой странице, прочитывается предисловие автора, его слова благодарности. Потом другие предисловия и другие слова благодарности, изучаются названия издательств, сверяются даты. В полдень его внимание отвлекает красное пятнышко, похожее на тлеющий уголек: оно то исчезает за деревьями, то снова появляется. Напряженно и взволнованно следит он в бинокль, держа руку на телефонной трубке. Лишь к вечеру выяснилось, что это всего-навсего красное платьице «младшей смотрительницы».
На следующее утро, когда он кипел над разгадыванием первой страницы иностранного текста, неожиданно появился отец с чемоданом в руке.
— Что случилось?! — осведомляется он с интонациями великого трагика.
— Да в общем… ничего…
— В таком случае, зачем надо было подаваться в лесные сторожа?
— Захотелось немножко уединения…
— Уединения… — Отец остолбенел. — Тебе нужно уединение?
Родитель нагнулся к раскрытой книге, стащил с носа очки с толстенными стеклами и зашуршал бровями по странице.
— Крестовые походы, — медленно произнес он. — И этим ты занимаешься?
— Да.
— Я тебе не мешаю? Я приехал не для того, чтобы мешать. Просто выдалось свободное время…
— Нет, вовсе не мешаешь.
— Места тут замечательные…
— Изумительные…
— Ты похудел, осунулся…
— Может быть.
— А ты не мог заниматься в библиотеке?
Оказывается, не мог. Неловкая пауза. Придирчиво, с деловитостью ежа отец принимается обследовать комнату. К полудню у него созревает очередной вопрос:
— И ты полагаешь, что уединен здесь? Что найдешь настоящее одиночество?
— Разумеется. Что мне может помешать?
— Ну, конечно…
— Что тебе в голову пришло?..
— Я скоро уеду.
— Нет, не уезжай… Пожалуйста, останься…
Отец прогостил неделю.
По вечерам его тянуло на дружбу с арабом и девочкой. Еще с юности он запомнил несколько слов по-арабски и теперь к месту и не к месту пользовался ими. Но, как на грех, старик не понимал его произношения и только почтительно кивал.
Они сидят рядышком и молчат. Когда родитель висит над душой, у сына глаза за буквы зацепляются. А тот все приговаривает: «Не обращай на меня внимания. Я прикорну тут в уголочке». Отец почивает на единственной кровати, и Смотритель коротает ночи на полу. Временами отец пробуждается и застает сына бодрствующим. «Давай поменяемся, — предлагает он. — Ты поспишь на кровати, а я присмотрю за лесом». Но сыну заранее известно, что он там высмотрит: большую расплывчатую кляксу. Отец не заметит пожара, пока на нем одежда не вспыхнет. Днем они все-таки меняются — сын растягивается на постели, а отец подсаживается к столу и пытается прочесть все ту же первую страницу, на которой открыта книга. Ему очень хочется затеять с сыном спор о чем-нибудь. Он, например, не понимает, отчего бы сыну не заняться иудеями во времена крестовых походов. Массовое самоубийство — что может быть поразительнее и страшнее? Сын добродушно посмеивается, отвечает неохотно, отмалчивается. Последние дни своего пребывания отец всецело посвящает немому арабу. У него накопилась масса вопросов, и все они требуют разъяснений. Кто он? Откуда? Кто отрезал ему язык? А зачем? И в довершение всего он заметил в глазах старика неугасимую ненависть. Однажды такой возьмет и спалит всю округу. Почему бы нет?!
В день отъезда отец самозабвенно крутил бинокль. И вот уже чемодан в руке, — спина как-то сразу сгорбилась, — последнее рукопожатие. Вдруг на глаза крошечного родителя наворачиваются слезы.
— Помешал я тебе. Чувствую, что помешал…
Напрасно сын разубеждает его, напрасно бормочет о необозримых просторах времени, о второй половине весны, долгом лете и еще не скоро грядущей осени.
С высоты своего наблюдательного пункта он видит отца, подслеповатого и беспомощного, как он на ощупь добирается до задней дверцы автобуса. Водитель нетерпелив, резко рвет с места. Отец, уже успевший перепутать стороны, сердечно прощается с сосной, машет ей рукой.
Оставшись лицом к лицу с Лесом, совершенно уверен, что уж у него-то сына никогда не будет.
Целую неделю он усердно учится — с упрямством черепахи переползает с одной неудобочитаемой строки на другую. После каждой фразы вскидывает голову и глядит в Лес. Он по-прежнему ждет огня. Воздух вокруг становится все горячее. Над горизонтом, там, где море, висит знойное марево. Ближе к вечеру возвращается араб, его одежда насквозь мокрая от пота. Даже девчушка выглядит уставшей. Со всех точек зрения, он устроился отлично. В такой сезон забраться выше любого города — особое везение. На первый взгляд он действительно вкалывает как проклятый. Но по совести говоря — можно ли его «верхоглядство» назвать работой? День ото дня жарче. Вот и разберись, весна на белом свете или тайком, исподволь ее уже вытеснило лето? В Лесу пока все без перемен. За исключением, пожалуй, терновников. Эти золотисто-желтым кружевом стелются у подножия деревьев. Слух его стал чутче, острее. В ушах постоянно звенит ровный зеленый шум. Глаза сияют светом входящего в пору солнца. Ему открывается недоступная доселе глубина ощущений. Он словно срастается с Лесом. Даже в сновидениях преобладают деревья, а женщины предстают в убранстве из листвы. Трудный текст, слова чудные, непривычные. Выясняется, что это еще только предисловие к предисловиям. Но основательность намерений не дает ему расслабиться. Он переводит слова и придумывает к каждому простую и остроумную рифму — так они волей-неволей засядут в голове и не улизнут в эту бескрайнюю тишь. Стоит ли удивляться, что за пятницу из тысяч страниц он одолел всего три, самые легкие? «Тягость материала», — шепчет он, поглаживая стол кончиками пальцев. Может, отдохнуть? Вечерами, в канун субботы, Зеленое Царство окутано торжественной печалью, и тогда щемит сердце. Нет в нем веры ни в Бога, ни в его Посланцев, но есть немота пред Священным, отчего перехватывает дыхание. В честь святого дня он расчесывает бороду. Да, за компанию с нежно-зелеными сосновыми «свечками» на его щеках и подбородке тоже пробивается молодая поросль, составляя лысине неожиданный противовес. Он берет себя в руки и начинает наводить порядок в своем взъерошенном хозяйстве. Какая-то бумажка вспорхнула и спланировала на пол. Ну-ка, что это? Инструкции Смотрителю Леса. Он с интересом перечитывает. Надо же, совершенно вылетело из головы! Или это он сам приписал? «Смотритель обязан регулярно совершать короткие обходы по объекту для тренировки органов чувств».
Его визиты в глубь леса сродни первым шагам ребенка. Сперва он обходит вышку по малому кругу, точно боится потерять ее из виду. Но деревья-колдуны зовут, манят к себе. Медленно, с величайшей осторожностью идет он между холмами все дальше, дальше. Если потянет дымом, бегом обратно.
Это еще не Лес, но лишь надежда, посул. То тут, то там проглядывает в кронах солнечный шар, через волшебный витраж на идущего проецируется причудливый изменчивый узор. Здесь почти кладбищенская тишина. Лес Одиночества. Серьезные сосны стоят по струнке, как взвод новобранцев в ожидании своего командира. Ему нравится наблюдать игры теней и света. Ноги утопают в жухлой хвое. Невесомая, она беспрестанно сыплется сверху. Строгий игольчатый наряд сплетён из неразделимых нитей жизни и смерти.
И в этом храме высокой готики, где-то на самом дне, он ползет-переваливается, словно сплюснутое человеческое насекомое. Все тело ноет с непривычки. Ноги деревянные. И вдруг глаза его утыкаются в телефонный провод. От желтоватого шнура исходит неприятный запах. Вот она, долгожданная связь с внешним миром. Теперь главное — проследить его путь, отыскать, где он подсоединен. Как трогательно милы его бессмысленные изгибы между деревьями. В одном месте шалунишке позволили даже запутаться клубком.
Слышны голоса. Он пригибается, выжидает. Впереди небольшая лужайка. На груде камней сидит араб с мотыгой. Девочка, очень бойко жестикулируя, что-то быстро-быстро ему рассказывает. Шаг за шагом, насколько позволяет неуклюжая ловкость, Смотритель подкрадывается ближе. Оба мгновенно почуяли пришлого, и слова оборвались. Араб вскочил, мотыга осталась валяться у его ног. Старик явно что-то скрывает. Смотритель подходит к ним. На душе тоска. Он смущенно топчется, как бригадир, у которого на уме одни никчемные, мелочные заботы. Легкий ветерок путается в ресницах. Ей-Богу, если бы не боязнь показаться смешным, он даже спел бы им песенку. Молчат. Он растерянно улыбается, отводит взгляд и потихоньку — по возможности с достоинством — ретируется.
Они так и не проронили ни звука. Его непрошеное вторжение, из-за которого девочке пришлось прервать свой рассказ, заметно испортило ей настроение. Араб снова взялся полоть вокруг терновые кустики. Но Смотритель уже далеко, все глубже уходит он в Лесное Царство. Сколько времени он бродит там, а за каждым деревцем его ждут новые открытия. Да вот хотя бы — имена благотворителей. Это, оказывается, не просто какой-то там лес. У него есть имя, и не одно. На валунах прикреплены начищенные до блеска медные таблички. Он наклоняется, снимает очки и читает: Льюис Шварц, Чикаго; король Бурундийский и его народ. Юркие солнечные зайчики резвятся между букв. Эти надписи проникают в его сознание, как хвоинки в карманы. Что тут странного? Утомленная память старается очнуться, почерпнуть силы в этих лишенных обличья именах. Он впитывает их одно за другим, как губка, и, добравшись до вышки, может уже без запинки повторить все экспонаты собранной коллекции. Пресная улыбка трогает его губы.
Эрев-шабат.[1]
В сердце поднимается волна грусти. Рассудок ясен как никогда. «Мы сбежим отсюда в воскресенье», — вдруг шепчет он себе и начинает мурлыкать какой-то мотив. Сперва еле слышно, но чем дальше, тем громче, смелее бросает он песню в предвечерние небеса. И поражение внимают ему смолистые сосны, и необозримая бездна вторит ему со всех сторон. По капле истекает солнце. Закатный веер редеет, распадается на тонкие ленты, и вот это уже не ленты, а звенящие струны, и певец взывает к уходящему дню, своевольно, с сиростью одиночества искажая мелодию. Не допев, бросает ее, принимается за новую, без перехода, без модуляции. В глазах дрожат слезы. Густая темень душит его; захлебываясь ею, он слышит, как голос его слабеет и гаснет в беззвучии.