19321.fb2
— Но ты же меня ненавидишь. А если б у меня были деньги, ничего бы такого не было. Господи, не спорь уж ты лучше. Все дело в деньгах. И жили бы дружно — сынок и папаша, и ты бы мною гордился, хвастался бы мною на всю гостиницу. Но я не тот сын. Я для тебя слишком старый, старый и невезучий.
Отец сказал ему на это:
— Я не могу тебе дать денег. Только начать — и конца не будет. Вы с твоей сестрицей выпотрошите из меня все до последнего. Я жив пока, я пока не умер. Я пока здесь. Жизнь не кончилась. Я жив точно так же, как ты или кто-то еще. И я никому не позволю сидеть у меня на шее. Баста! И тебе, Уилки, хочу дать тот же совет. Никого не сажай на шею.
— Главное, береги свои деньги, — сказал, в отчаянии Вильгельм. — Соли их и наслаждайся. Самое милое дело.
Дубина! осел! боров! ничтожество! гиппопотам несчастный! — ругал себя Вильгельм, на ватных ногах уходя из столовой. Эта его гордость! Заносчивость! И ведь унижался, клянчил! Вступил в перепалку со своим старым отцом — и еще больше все усложнил. Ах, как недостойно, как мелко, как смехотворно он себя вел! И эта громкая фраза: «Мог бы получше знать собственного сына» — уф, до чего пошло и отвратительно.
Он уходил из слепящей столовой недостаточно быстро. Совершенно не было сил. Шея, плечи, вся грудная клетка болели, будто его скрутили веревками. В ноздрях был запах соленых слез.
И в то же время, поскольку было в Вильгельме глубинное, тайное, о котором он, кстати, догадывался, где-то на задворках сознания маячило, что дело своей жизни, настоящее дело жизни — нести этот груз, чувствовать стыд, и беспомощность, и запах непролитых слез, — единственно важное, главное дело он как раз сейчас выполнял. Наверно, так ему на роду написано, и никуда тут не деться. Наверно, в этом его суть и предназначение. Наверно, так именно надо, чтоб он вечно делал ошибки и глупости и мучился из-за них на белом свете. И хоть вот он ставил себя выше отца и мистера Перлса, потому что они обожают деньги, но они-то созданы для энергичных действий, а это лучше, чем хныкать и киснуть, канючить и жаловаться и вслепую натыкаться на пращи и стрелы яростной судьбы, и стоило ли ополчаться на море смут, и умереть, уснуть — это несчастье было бы или избавленье?
Но тут опять его взяла досада на отца. Другие люди с деньгами хотят, пока живы, употребить их на что-то хорошее. Допустим, он не должен меня содержать. Но я разве об этом просил когда-нибудь? Хоть когда-нибудь вообще я просил у него денег — для Маргарет, для мальчиков, для себя? Тут не деньги, тут речь о внимании, и даже не о внимании — о чувстве. А он пытается мне доказать, что взрослому человеку пора излечиться от чувств. Из-за чувств я и сел в лужу с «Роджекс». У меня было такое чувство, что я для них свой, и мои чувства были оскорблены, когда они поставили надо мной этого Гербера. Папа меня считает чересчур наивным. Не такой уж я наивный, как он думает. Да, а как насчет его собственных чувств? Он ни на секунду не забывает о смерти — вот откуда у него это все. И он не только сам вечно думает о смерти, но из-за этих своих денег и меня заставляет думать. Вот чем он меня давит. Сам же заставляет, а потом обижается. Был бы он бедный, я бы о нем заботился, он бы увидел. И уж как бы Я заботился, мне же только дай волю. Он увидел бы, сколько во мне любви и почтительности. И он бы сам стал совсем другим человеком. Он бы меня обнял и благословил.
Кто-то в серой соломенной шляпе с широкой, шоколадного цвета лентой заговорил с Вильгельмом. В холле было сумрачно. Ковер плыл красным пятном, зелеными — мебель, желтыми — рассеянный свет.
— Эй, Томми! Постойте-ка.
— Извините, — сказал Вильгельм и двинулся к телефону.
Но оказалось — это Тамкин, которому он как раз и собрался звонить.
— Вид у вас обалделый, — сказал доктор Тамкин.
Вильгельм подумал: в своем репертуаре. Если б я только мог его раскусить.
— Да ну? — сказал он Тамкину. — В самом деле? Что ж, раз вы так считаете, значит, так оно и есть.
Появление Тамкина ставило на ссоре с отцом точку. Вильгельма уже несло по другому руслу.
— Что же будем делать? — сказал он. — Что будет сегодня с лярдом?
— Не берите в голову. Попридержим его — и он обязательно поднимется. Но чего это вы так разъярились, Вильгельм?
— Да так, семейные дела.
Тут бы ему и уточнить свое представление о Тамкине, и он пристально вглядывался в него, но опять от его стараний толку не было никакого. Очень вероятно, что Тамкин — именно то, за что себя выдает, а сплетни все — ерунда. Ученый он или нет? Если нет, скажем, то такими вещами юридическая контора должна заниматься. Врун он или нет? Вопрос деликатный. И на вруна ведь тоже можно в чем-то иногда положиться. Да, но имел ли он право положиться на Тамкина?
Он лихорадочно, безрезультатно искал ответа.
Но спрашивать раньше надо было, теперь оставалось только верить. Он долго маялся в поисках решения и в результате отдал ему деньги. Здравый смысл был уже ни при чем. Вильгельм совершенно извелся, и решение было, конечно, никакое не решение. Как же так? Ну а как началась его голливудская карьера? Разве дело в Венисе, который сводником оказался? Дело в самом Вильгельме, который был готов сделать глупость. И с женитьбой в точности то же. Из-за таких вот решений и складывалась у него жизнь. Так что, учуяв вокруг доктора Тамкина веяние рока, он уже не мог не отдать ему деньги.
Пять дней назад Тамкин сказал: «Встречаемся завтра, идем на биржу». И Вильгельму просто пришлось пойти. В одиннадцать они отправились в маклерскую контору. По дороге Тамкин сделал сообщенье Вильгельму, что хоть они и компаньоны на равных, он как раз в данный момент не может выложить свою половину суммы, деньги заморожены в одном из его патентов. Сегодня у него не хватает двухсот долларов, на той неделе он их возместит. Но они же оба не нуждаются в этом доходе от биржи. Это ведь так, спортивный интерес, сказал Тамкин. Вильгельму пришлось ответить: «Конечно». Отступать было поздно. Что ему оставалось делать? А потом были эти формальности, и они пугали. Сам зеленый оттенок тамкинского чека выглядел подозрительно. Лживый, обескураживающий цвет. Почерк неслыханный, просто чудовищный: «а» похожи на «и», «д» неотличимы от «б», «о» невозможно пузатые, — почерк первоклашки. Правда, ученые в основном оперируют формулами; на машинке печатают. Так это себе объяснил Вильгельм.
Доктор Тамкин выдал ему свой чек на триста долларов. Вильгельм, содрогаясь, в помрачении ума, с нажимом, с нажимом, стараясь унять дрожь в руке, выписывал свой чек на тысячу. Он стиснул зубы, тяжко навалился на стол и водил оробелыми, не слушающимися пальцами, зная, что если тамкинский чек будет возвращен, то и его чек не будет акцептован. Соображения у него хватило единственно поставить дату днем позже, чтоб было время на клиринг зеленого чека.
Затем он подписал доверенность на имя Тамкина, дающую тому возможность распоряжаться его деньгами, и это был документ еще пострашней. Раньше Тамкин ни словом ни о чем таком не обмолвился, и вот — оказалось, так надо.
Уже подписав то и другое, Вильгельм принял меру предосторожности: вернулся к менеджеру в контору и конфиденциально спросил:
— Э-э, я насчет доктора Тамкина. Мы тут только что были, помните?
День был дымно-дождливый. Вильгельм улизнул от Тамкина под предлогом, что ему надо на почту. Тамкин отправился завтракать в одиночестве, а Вильгельм, запыхавшийся, в мокрой шляпе, задавал менеджеру свой нелепый вопрос.
— Да, сэр, я знаю, — сказал менеджер. Сухой, вежливый, худощавый немец, он был исключительно корректно одет, и на шее у него болтался бинокль, чтоб смотреть на табло. Он был во всем чрезвычайно корректен, только вот никогда не брился по утрам, видно, плевал на то, что подумают о нем раззявы, старичье, игроки, маклеры и бродвейские зеваки. Биржа закрывалась в три. Может, думал Вильгельм, у него густая щетина, и вечером он водит даму ужинать и хочет выглядеть свежевыбритым.
— Всего один вопрос, — сказал Вильгельм. — Я только что подписал доверенность, по которой доктор Тамкин может действовать от моего имени. Вы еще мне выдали бланки.
— Да, сэр, я помню.
— И вот я хотел бы узнать, — сказал Вильгельм. — Я не юрист и я только так, бегло взглянул на бумагу. Что, эта доверенность дает доктору Тамкину права на другое мое достояние — деньги, имущество?
Дождь капал с покоробленного прозрачного плаща Вильгельма. Пуговицы рубашки, всегда выглядевшие крошечными, кой-где пообломились до перламутровых полумесяцев, и там повылезли темные, золотистые, кустившиеся на животе волоски. Менеджеру — тому по штату было положено не выдавать своих впечатлений. Он был четок, мрачен, корректен (хотя небрит) и разговаривал только по делу. Возможно, он угадал, что Вильгельм из тех, кто долго раздумывает, а потом принимает решение, которое двадцать раз отвергал. Серебрящийся, хладнокровный, четкий, длиннолицый, длинноносый, сосредоточенный, выдержанный, незыблемый в своей небритой лощености, он едва глянул на Вильгельма, кошмарно дрожавшего из-за этой неловкой ситуации. Лицо менеджера, бледное, носатое, работало как единый воспринимающий агрегат; на долю глаз выпадало немногое. Этот вроде Рубина — тоже все-все-все знал. Он, иностранец, все знал. Вильгельм в своем родном городе был как в потемках.
Менеджер сказал:
— Нет, сэр, не дает.
— Только на вклад, который я сделал у вас?
— Да, совершенно верно, сэр.
— Спасибо, я только это хотел уточнить, — сказал благодарный Вильгельм.
Ответ его успокоил. Хоть вопрос не имел смысла. Абсолютно ни малейшего. Потому что другого достояния не было у Вильгельма. Он доверил Тамкину свои последние деньги. Их все равно не хватило бы на все его долги, и Вильгельм рассчитал, что через месяц он бы так и так оказался банкротом. «Разорюсь либо разбогатею», — решил он, и эта формула его подхлестнула. Ну, насчет «разбогатею» это он хватил, но, может, Тамкин и вправду научит его кое-что заработать на бирже, чтоб выкрутиться. Теперь он как-то забыл про свои эти выкладки и понимал только одно — что навеки простился со своими семистами долларами до последнего цента.
Доктор Тамкин подавал дело так, что вот два джентльмена ставят эксперимент с лярдом и зерном. Деньги, какая-то там сотня-другая, для обоих не имеют значения. Он сказал Вильгельму: «Учтите, это будет роскошная встряска, и вы будете диву даваться, почему бы и другим не попробовать. Думаете, они там, на Уолл-стрит, такие умные, гении прямо? Да просто большинство из нас психологически не готово вникать в детали. Вот скажите. Вы, предположим, в дороге, и вы не в курсе, что у вас творится под капотом машины, и вам небезразлично, надеюсь, что будет, если откажет мотор. Или я неверно говорю?» Нет, почему же, все было верно. «То-то, — сказал Тамкин со спокойной победоносностью на лице, смахивающей даже несколько на глумливую ухмылку. — Это тот же психологический принцип, Вильгельм. Они богатеют за счет того, что вы не понимаете, что творится. Но тайны тут нет никакой: вкладываешь чуточку денег, усваиваешь кой-какие приемчики наблюдения — и все идет как по маслу. Абстрактный подход тут ничего не дает. Надо на пробу рискнуть, чтоб на себе испытать весь этот процесс, когда деньги текут в карман, весь этот комплекс. Окунуться, так сказать, в гущу событий. И мы глазом не успеем моргнуть, как получим стопроцентную прибыль». Так что Вильгельму для начала пришлось притворяться, будто биржа его интересует чисто теоретически.
— Так-так, — говорил теперь Тамкин, встретившись с ним в холле. — Какие такие проблемы, семейные дела? А ну выкладывайте.
Он изображал рьяного психоаналитика. Вильгельм в таких случаях всегда терялся. Что бы он ни сказал, что бы ни сделал, доктор Тамкин, кажется, видел его насквозь.
— Да так, с папой поссорился.
Доктор Тамкин не находил в этом ничего особенного.
— Вечная история, — сказал он. — Естественный конфликт отцов и детей. Этому конца не будет. Даже с таким благороднейшим стариканом, как ваш родитель.
— Да, конечно. Я ничего абсолютно не могу ему втолковать. Он отказывается понять меня. Во всем подозревает корысть и низость. Я его огорчаю, он сердится. Может, все старики такие.
— Ну и сыновья тоже. Сужу по вашему покорному слуге лично, — сказал доктор Тамкин. — Все равно вы можете гордиться таким благородным патриархом отцом. Могу вас обнадежить. Чем дольше он проживет, тем больше у вас шансов на долголетие.
Вильгельм сказал грустно, задумчиво:
— Да-да. Но я, по-моему, скорей в маму пошел, а она не дожила до шестидесяти.