19368.fb2
Слова вырываются, похоже, сами собой, помимо воли. И от этих собственных нежданных слов он вдруг теряется, оторопело хлопает глазами. Лизхен тоже смущена. Перебирая складки передничка, она опускает глаза, заливается румянцем. Повисает неловкое молчание. Первой находит выход Лизхен. Чтобы прервать паузу, она опять возвращает разговор к пчелам, дескать, откуда ты, Михель, все про них ведаешь, а сама меж тем принимается расстилать скатерть. Михайла, одолев неловкость, на сей раз говорит без всяких усмешек, а рассказывая, принимается ей помогать.
— Когда учился на Москве, — говорит он, — то летом часто бывал в Троице-Сергиевом монастыре. Там кормился, там службу нес, какую дадут. То псалтирь переписывал, то трудничал в пекарне, а то пускался по окрестным дубравам с бортниками — охотниками за диким медом. У них учился ладить бортное угожье, пасеку то есть. А еще воск под луной белить…
В десяти шагах от бивака меж зарослей вереска Михайла различает пещерку, темнеющую в скальной породе. Вот, стало быть, откуда исходит эхо.
Солнце, мерцающее сквозь густую листву, достигает зенита. Пора перекусить. Лизхен накрывает скатерть, опоражнивая корзину, и приглашающе разводит руки. Здесь сыр, домашняя колбаса, ржаной хлеб, зелень и маленький бочонок сидра. Все красиво и завлекательно. Довершая походный стол, Михайла водружает посередке его слиток сотового меда.
И вот уже в двух синих фаянсовых кружках булькает молодой сидр, по-хессенски — «аопплер». Он пенится, пузырится, шипит, обдавая ароматом свежих августовских яблок, меда и разнотравья. Михайла, не отрываясь, выпивает полную кружку, отдувается и принимается с аппетитом уплетать домашнюю колбасу. Лизхен же не торопясь лакомится диким медом, отламывая кусочки от сотовой скибки, при этом вощинку складывает в плошку: потом из этого воска можно будет свернуть свечу — в немецком доме ничего напрасно не пропадает.
Михайле нравится эта хозяйственность и рачительность, но напрямую он об этом не говорит.
— Угадай загадку, — кивает Михайла, одолев большую колбасную рюху. — Во темной темнице красна девица камку ткет, узором шьет без иглы, без шелка, — и хитровато глядит на Лизхен. — Что это?
Лизхен простодушно-виновато пожимает плечами — по-русски она еще не все понимает.
— Не знаю, Михель…
— Так то же самое. — Михайла показывает на соты. — Улей с пчелами.
Лизхен смущенно смеется и при этом так завлекательно облизывает свои и без меда сладостные губы, что Михайла едва сдерживается, чтобы не бросить трапезу. Чем можно остудить внезапный жар? Еще одной кружкой сидра. Слегка хмельной пенный напиток немного кружит голову, и, следуя его воле, Михайла заводит слышанную не раз в кабачке старую швабскую песенку:
Входя в роль, Михайла нахлобучивает задом наперед шляпу — она становится похожей на военный шлем, срывает две метелочки рыжеватого колосняка и делает из них усы.
При этих словах Михайла поднимает к небу глаза и туда же запускает шляпу.
А где же шляпа? Неужто она все еще кувыркается в поднебесье? Нет. Шляпа, оказывается, висит на ветке. Михайла со смехом валится навзничь. Тыча пальцем вверх и хохоча, он пытается сдуть ее. Он дует что есть мочи и насколько позволяет смех, который рвется из груди. И шляпа — ну не чудо ли? — словно и впрямь от его могутной силы срывается с ветки и падает к его ногам.
Они хохочут как сумасшедшие. Хохочут, завалившись на траву, не в силах сдержать молодой радости, полные безмятежности, любви и счастья.
Первой приходит в себя Лизхен. Она поднимается и, все еще смеясь, подносит Михайле сыр и хлеб.
— Как в песне, — сквозь смех поясняет она. — Старый солдат…
— А-а, — мотает Михайла головой, а взглядом тянется к ее губам — дескать, в песне есть и другое, но Лизхен упирается кулачком в его грудь и лукаво ускользает.
Сыр и хлеб мигом проглочены — Лизхен не успевает и глазом моргнуть. Ай да Михель! Она изумленно поднимает брови. Да это не Михель, а прямо-таки Гаргантюа, о котором они намедни читали. Конечно, вола он целиком не уплетет, как тот книжный обжора, но половину вола, если подсунуть, наверняка. Подыгрывая Лизхен, Михайла раздувает щеки: да, он — Гаргантюа. А по-русски не то поясняет, не то вспоминает:
— Хлеб сам себя несет.
Отсмеявшись, Михайла снова садится к походному столу. Телесные розыгрыши не в его правилах, да и вообще долгие розыгрыши, он не любит топтаться на месте. Тогда чем же еще порадовать Лизхен? Ага — вот чем! — на глаза ему попадается полотняная торба. Из книжного схорона он извлекает небольшой зеленый томик. Это сборник стихов Иоганна Гюнтера, Михайла купил его на днях в лавке книготорговца Миллера. Книжка, кажется, открывается сама собой.
— Гли-ко! — Михайла вскидывает руку. — «Штуденческая песня». — И тут же начинает не то читать, не то напевать:
На лицо Михайлы набегает легкая тень, словно облачко — на солнце.
— Видать, чуял, что короток век… Всего двадцать семь… Как мне ныне…
Он отпивает сидра и перекидывает несколько листов:
Михайла опять обрывает чтение: всё не то, всё не в лад и не втон. Он снова прихлебывает из кружки. Меж тем взглядом находит новое стихотворение. Может быть, это? И выхватывает строфу из середины:
Последние строки Михайла произносит под нос, едва не про себя. Все — не то, хмурится он. Меж тем в глазах его, обращенных к книге, вновь шает лукавство. Лизхен не видит этого, но смотрит на него выжидательно. А Михайла, точно бывалый факир-покусник, отвлекая ее внимание, долго роется в торбе. Наконец на свет извлекается новая книга. Она черная, как облачение того, кем она написана. Но нутро ее, ее суть — и Михайла ведает о том наверно — полно тепла и света. Ведь ее написал Эразм из Роттердама.
— А хочешь, — говорит Михайла, — я вызову сейчас духа. — На лице его ни тени улыбки.
— Ой! — настораживается Лизхен, утягивая голову в плечи. Шляпку она давно сняла — ее русые волосы заплетены в косы, которые соединены венчиком.
— Не бойся, — успокаивает ее Михайла. — Чего тебе со мною бояться? — Он широко разводит руки. Лизхен кивает: а и впрямь, чего ей бояться, коли рядом Михель?
Михайла поднимается и протягивает ей руку.
— Только, чур, — он вскидывает палец, — я завяжу тебе глаза. Дух может показаться, а женскому полу видеть его возбраняется.
Лизхен открывает рот, однако слова почему-то не идут, и она опять кивает.
— Не бойся, Лизанька, — успокаивает ее Михайла. Сняв светлый шейный платок, он завязывает ей глаза и берет под руку. — А сейчас пойдем, — шепчет он. — Только тихо, на цыпочках… Чтобы не спугнуть…
День солнечный, жаркий, но рука Лизхен холодеет. Михайла поглаживает ее, мол, все хорошо. Точно поводырь слепую, он ведет Лизхен через редкий кустарник. Еще шаг-другой — и они останавливаются возле входа в пещеру.
— Вещун, — тихо роняет Михайла, наклоня голову, потом делает ладонями рупор: — Хочу с тобой кой о чем посоветоваться, если можно.
Последнее слово он кидает в сумрак грота, и оно отражается эхом:
— Можно.
Лиза ежится. Она доверчива и простодушна, а с умным Михайлой подчас и вовсе дитя.
— Можешь ли будущее мне открыть тогда? — Михайла делит последнее слово пополам, часть посылая в сторону Лизы, а концовку — в грот.
— Да, — откликается дух пещеры.
Пробегая пальцем по строчкам Эразма, Михайла выхватывает глазами перевод, который сделал поверх текста тонким грифелем.
— Скажи, занятья Муз тебе не противны? — Михайла вновь прибегает к звуковой хитрости.
— Дивны, — откликается пещерное эхо.
— Кем стану, если займусь ремеслом? — это не столько для Лизхен, сколько в пику сетованиям ее муттер, и ответ на эти сетования, точно приговор:
— Ослом.
— А ежели останусь верен Музам, буду я счастлив в прочем?
— Очень.
Михайла, на ходу меняя порядок строк, возвращается к началу: