19368.fb2 Ломоносов: поступь Титана - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

Ломоносов: поступь Титана - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 22

За минувший год и он добился кое-чего. В гимназии шестьдесят душ — здесь дети не токмо дворянской крови, но и духовного сана, из купечества и даже из посадских низов. «На военной службе числятся и дворяне, и недворяне, так нечего стыдиться этого и при обучении наукам», — заключил он в своем «Проекте регламента Академической гимназии» и сумел убедить в том Разумовского, ссылаясь на свой пример и намекая на его, Кирилы Григорьевича, пастушескую юность.

— Среди оных, кто показывает прилежание, и помянутый Минаев, — добавляет Котельников. Михайла Васильевич кивает. Сей бледный отрок — из посадской голытьбы. В семье — семеро по лавкам. Мало того, что не на что справить одежку — впроголодь перебиваются. А гимназист Минаев, дабы подкормить брателок да сестриц, утаивает казенный хлеб.

Михайла Васильевич хмурится — деньги, на все потребны деньги. А где их взять? Власть над Гимназией и Университетом по титлу у него, профессора Ломоносова. А на деле — в руках канцелярии, поскольку именно канцелярия распоряжается бюджетом и обязана оплачивать все нужды и потребности.

Прежде академической канцелярией много лет заправлял Шумахер, плут и интриган, по сути тайный враг росской науки. Как ждали Михайла Васильевич и его сподвижники, что уйдет рано или поздно сей немчин со своего поприща — чай, не ворон же он, какой триста лет теребит падаль. Наконец свершилось. Шумахер, ослабнув здоровьем, подал в отставку. Русские академические мужи возликовали: ну, теперь-то все изменится, пойдет на лад. Но не тут-то было. Рано радовались. На месте старого ворона осталась его тень — зятек и выученик Иоганн Тауберт. И все в Академии, в том числе канцелярия, сохранилось в руках немецкой партии.

— Намедни был в канцелярии, — не дослушав Котельникова, хмуро цедит Ломоносов. — Говорю, деньги-де нужны. Как без казенного кошта содержать Гимназию да Университет? А Тауберт, ведаешь, как ответил? — корить начал. Достойно ли, дескать, говорить о дровах да солонине, о сих пустяках, коли держава ведет военную кампанию? Когда-де армии потребно пороховое зелье да амуниция…

Тут Ломоносов вытягивает дудочкой губы, косит к переносице глаза, отчего Котельников прыскает— много ли надо, чтобы представить облик Тауберта, а Михайла Васильевич еще и голосом того рисует:

— «Егта наша топлесна армия, не щатя шивота своеко, пролифает кроф на полях Марсофых…»

Маска тут же исчезает с лица, и Ломоносов предстает в обычном виде:

— Ах ты, думаю, чума ты немецкая! Чью кровь ты в уме держишь, немчин хренов — русскую или прусскую? Однако вслух не говорю — помалкиваю. Научился уже язык держать. Оне, суки, научили. Их же там цельна свора. Что скажешь — враз перелают и доложат. И останусь я в дураках, хоть и без колпака. Оне — патриоты, а меня врагом Отечества выставят.

Михайла Васильевич со стоном мотает головой:

— Ах, Иогашка, тать ползучий! Все переведал от Шумахера, все похмычки и выверты перенял! — И тут же без перехода поворачивает на то, что болит уже не по одну годину: — Будь она неладна, сия война! Конца-краю ей нету! Сколь крови выпила из народа! А проку?!

Тут Ломоносов тяжело подымается и велит вести в классы. Котельников поспешно отворяет двери. Они идут по сумрачному коридору, минуя рекреации, и входят в аудиторию. Гимназисты при виде Ломоносова вскакивают с мест, приветствуя великого мужа. И учитель — это тоже недавний выпускник Университета Глебов, ныне адъюнкт, также вытягивается в струнку. Михайла Васильевич кивает, жестом велит продолжать урок, а сам с Котельниковым идет на задний ряд, где пустуют две долгие скамьи.

На гвозде возле аспидной доски висит карта Европы. Идет урок истории. Да не далекой — римской али греческой — досюльной. Тема — прусская кампания, та самая война, что так затянулась.

На доске набросана схема театра военных действий. В середине Прусские области, где мечется окруженный король Фридрих II. Вокруг армии союзных держав: Австрии, Испании, России, Саксонии, Швеции и Франции.

Учитель ходит от карты к схеме, как солдат на плацу, потирая руки. В классе зябко. Нахохлившиеся гимназисты ежатся и передергивают худенькими плечами.

— Таково Марсово поле на минувший тысяча семьсот пятьдесят девятый год, — поводит рукой учитель и грифелем вытягивает жирную стрелку. — Сие армия генерал-фельдмаршала Петра Семеновича Салтыкова, полководца нашего. Тут корпус графа Чернышева Захария Григорьевича. Здесь корпус графа Фермора Виллима Виллимовича. Сей славный муж аглицкого роду-племени, а начал служить еще при государе Петре Алексеевиче.

Учитель делает паузу и против стрелы чертит квадрат:

— Супротив росских сил стоит принц Гейнрих, брат прусского короля, с нарочитым корпусом. Вот здесь. — Учитель тычет в квадрат, и грифель от давления крошится.

Учитель долго объясняет перемещение союзных армий, марши войск прусского короля, называет имена полководцев и наконец подводит свой рассказ к победе русских войск при Куннерсдорфе. И тут, обратив свои глаза в сторону Михайлы Васильевича, он наизусть читает строки из его последней оды.

Богини нашей важность словаК бессмертной славе совершитьСтремится Сердце Салтыкова,Дабы коварну мочь сломить.Ни Польские леса глубоки,Ни горы Шлонские высокиВ защиту не стоят врагам;Напрасно путь нам возбраняют:Российски стопы досягаютЧрез трупы к Франкфуртским стенам.

Гордый росской славой, учитель отдает честь отважным орлам Отечества, а одновременно — дань уважения державному Пииту, автору одических строк. Однако Михайлу Васильевича это почему-то не радует. Он хмурится, отводит глаза, но лицо выдает его, и, дабы не сорваться во гневе да не навредить авторитету учителя, он встает и, кивнув вставшим во фрунт гимназистам, выходит наружу.

— Что-то не так, Михайла Васильевич? — озабоченно осведомляется инспектор, когда они возвращаются в канцелярию.

Ломоносов пожимает плечами.

— Да будто так, — отвечает он медленно, — а будто не так. — Кресло под ним скрипит. — Ода-то моя год назад писана. Я чаял, после Куннерсдорфской виктории конец настанет кампании. Аль забыли?

— Никак нет, Михайла Васильевич! — пылко возражает Котельников и, как по писаному, начинает читать концовку оды:

С верьхов цветущего ПарнасаСмотря на рвение сердец,Мы ждем желаемого гласа:«Еще победа, и конец,Конец губительным брани».

— Во, — маленько просветлев лицом, отзывается Ломоносов. — «Конец губительныя брани». А где же он, конец сей?!

Котельников на это молча кивает — что тут скажешь? А потом, кажется, неожиданно даже для самого себя тихо роняет, что у Минаева, отрока давешнего, брат под Берлином пал.

Ломоносов поднимает голову, невидяще щурит на него глаза, трет лоб, сдвигая при этом парик, и медленно, раздумчиво, не то припоминая, не то заклиная кого-то, читает:

Воззри на плач осиротевших,Воззри на слезы престаревших.Воззри на кровь рабов Твоих…

Это последняя строфа той же оды. Но заключительные строки ее Ломоносов читает, потупив глаза в пол, явно нехотя и скороговоркой:

К Тебе, любовь и радость света,В сей день зовет Елисавета:«Низвергни брань с концев земных».

Котельников глядит на учителя выжидающе: отчего у Михайлы Васильевича такая перемена? Однако спросить не смеет. Ломоносов сам отвечает на его немой вопрос:

— Не может матушка укротить супостата. Не дают ей. — И, подняв тяжелую голову, глядя прямо в глаза ученика, жестко добавляет: — И не дадут.

— Кто? — затаенно выдыхает Котельников.

— Кто? — переспрашивает раздумчиво Ломоносов, словно что-то взвешивая. — А вот послушай-ка. — Он извлекает из-за обшлага кафтана какие-то бумаги. — Письмо оттуль… Третьего дня получил…

Ломоносов разворачивает листы. Бумага рыхлая, незнакомая, явно чужой выделки. Он перебирает листы и где-то на втором развороте находит глазами нужные строки.

— Аха, вот! — и начинает читать: — «У нас, в течение сего лета… прославился бывший совсем до того неизвестным немчин, генерал-майор граф Тотлебен, командовавший тогда всеми легкими войсками и приобретший в короткое время от них и от всей армии себе любовь всеобщую. Все были о храбрости, расторопности и счастии его так удостоверены, что надеялись на него, как на ангела, сосланного с небес для хранения и защищения армии нашей. Как сему немчину случилось не только бывать, но и долгое время до того живать в Берлине, и ему как положение города сего, так и все обстоятельства в нем были коротко известны, то поручено было ему в сей экспедиции передовое из трех тысяч человек состоящее войско, с которым он и отправлен был вперед».

Ломоносов поводит глазами и перескакивает абзац.

— «Тотлебен… — он пробегает еще несколько строк, — явился пред воротами Берлина и в тот же час отправил в оный трубача с требованием сдачи оного. Сей превеликий столичный королевский город, не имеющий вокруг себя ни каменных стен, ни земляных валов и всего меньше сего посещения ожидавший, имел в себе только 1200 человек гарнизонного войска… Комендантом в оном был… генерал Рохов… Случившийся тогда в Берлине— старик фельдмаршал Левальд, раненый генерал Зейдлиц и генерал Кноплох присоветовали ему обороняться… Тотлебен, получив отказ, велел тотчас сделать две батареи и стрелять по городу. Стрельба сия продолжилась с двух часов пополудни по шестой час… В вечеру же, в 9 часов, началась опять жестокая стрельба и бомбардирование… Все сие продолжилось за полночь; после чего и во все 4-е число стояли спокойно, а между тем, сего числа подоспел к Берлину на помощь прусский генерал принц Евгений Виртенбергский с 5000-ми бывшего в Померании войска и, оправившись, атаковал тотчас маленький Тотлебенов корпус и принудил его отойтить несколько далее до Копеника».

Михайла Васильевич на миг отрывает глаза от листа: Котельников стоит не шелохнувшись.

— «Тут является… граф Чернышев со своим достальным корпусом и соединяется с Тотлебеном. Оба… пошли вперед, а пруссаки, увидев сие, начали подаваться назад. Между тем подоспел… другой прусский корпус, состоящий из 28 батальонов и находившийся под командою генерала Гильзена, и пруссаки в городе сделались так сильны, что могли оборонить ворота городские. И если б подержались они хотя несколько суток, то спасся бы Берлин, ибо король сам летел уже к нему на вспоможение… Но, по счастию нашему, прусские начальники поиспужались приближающейся к тамошним пределам… нашей армии и генерала Панина, идущего с нарочитым корпусом… — и опасаясь подвергнуть его от бомбардирования разорению… заблагорассудили со всем войском своим ретироваться в крепость Шпандау…»

Ломоносов снова отрывает взгляд и поднимает палец: далее самое важное.

— «Город, по отшествии прусских войск, выслал тотчас депутатов и сдался немедленно Тотлебену, который поступил в сем случае далеко не так, как бы ожидать надлежало. — Здесь Ломоносов снова поднимает палец. — …Нашед в нем многих старинных друзей своих и вспомнив, как они с ними тут весело и хорошо живали, заключил с городом не только весьма выгодную для него капитуляцию, но поступил с ним слишком милостиво и снисходительно. В особливости же поспешествовал непомерной благосклонности к сему городу некто из берлинских купцов, по имени Гоцковский… Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермораточное повеление — выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему… требуемую сумму уменьшить до полутора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 тысяч талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная… сумма принята была вместо старых новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами».

Ломоносов поднимает глаза. Ему не надо спрашивать у Котельникова: «Каково?» У того яростно ходят желваки.

— «От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были… упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура… Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену…»

— Измена! — задушенно шепчет Котельников. Ломоносов бросает на него короткий взгляд, но не останавливается.

— «Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем не наградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии… был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов… было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен».

— Измена! Измена! — твердит Котельников, а Ломоносов, читая письмо с позиций, словно добавляет запального зелья.

— «Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом».

Ломоносов опять отрывается от текста:

— Дале о Берлинском цейхгаузе… Там хранились мортиры, фузеи, свинец, амуниция. Приказано было взорвать сей цейхгауз. Отправили пятьдесят душ солдат российских в пороховую башню за зарядом. А башня та в сей миг взорвалась и все солдаты пропали.

— И тут измена, — обессиленно выдыхает Котельников. — Округ измена.

— «Далее повещено было всему городу, чтоб все жители… сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку… Другое повеление Фермора относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига, взять в аманаты[11], но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено».