19368.fb2
— Оттуда, из «Ведомостей». Того же года марта десятого… Токмо антлию я назвал бы насосом. Эко нагородили…
Попович пристыженно тупится. А потом, одолев смущение, тянется к Михайле, ровно к старшему брату.
— Ах, Михайлушка, страсть как охота ко дворцу! Там такая гоф-девица — прелесть! С мушкою вот здесь. — Он тычет пальцем в свою щеку. — Видел на Святки. На Мойке, близь дворца.
Тут в разговор неожиданно вступает до того молчавший Райзер:
— Скоро тфоя тефиц путет талеко.
Попович недоуменно поворачивается к нему, дескать, объясни. Райзер объясняет как может:
— Скоро ти путеш талеко.
— Дак девица али я? — вскидывается нетерпеливый попович.
— Ти. — Райзер для верности тычет в него пальцем.
— Ну? — тут уже не выдерживает и Михайла. — Пошто волынишь?
— Фатер, — Райзер косится на дверь, за которой сидит Шумахер, и прикладывает палец к губам, — фатер слышать грос… секрет… Я, — он тычет себе в грудь, — и ви ехать Германия. Нах штудия.
— Учиться в Германию? — ошалело глядит на него Ломоносов и, хлопнув себя по коленям, аж подпрыгивает. — Ух!
— Тс-с, — таращит глаза Райзер, тыча в двери канцелярии, и переводит взгляд на Виноградова. Попович тоже радуется, но по лицу его пробегает грустная тень, ведь та гоф-девица тоже приметила его.
— Нишего, Митя, — Райзер отваживается на целую речь, — там, Германия, тоже гут тефиц ест.
— Есть, — кивает довольный Михайла. — Но главная персона там для нас — госпожа Наука. Так-то, отроки!
Из-за окон доносится стук копыт. Виноградов спешит к окну.
— Он…
Из тяжелой санной берлины выбирается барон Корф. Несмотря на зимнее облачение он скор и стремителен. Не проходит минуты, как глава Академии уже появляется в своей резиденции. На ходу скидывая на руки слуги шубу, отороченную собольим мехом, и соболью же шапку, барон оглядывает замерших навытяжку штудентов. На нем зеленый мундир, на правой стороне груди сияет звезда, полученная из рук самого Петра Алексеевича. Лицо у Корфа свежее, округлое, ему еще нет сорока. Глаза большие, темные, но, похоже, после визита во дворец они затемнели еще больше. Это не ускользает от внимания Шумахера, который уже тут как тут. Потому так подобострастно поглядывает на барона, готовый исполнить любое повеление, и одновременно зорко доглядывает за штудентами, дабы кто-нибудь из них неуклюжим жестом, тем паче словом еще пуще не омрачил бы начальствующего лица.
Не говоря ни слова, Корф приглашает господ штудентов к себе в кабинет. Это просторный, богато обставленный зал, где много позолоты и дорогих драпировок. Над столом главного командира парадный портрет императрицы — мрачновато-темное лицо с обращенным внутрь себя взглядом. Прямо перед Корфом на противоположной стене портрет Петра Великого — взор прямой, вдохновенный, устремленный в неоглядную даль.
Штуденты садятся под портретом императора, Шумахер — сбоку возле стола барона. Корф раздумчиво перебирает бумаги, лежащие на столе, изредка бросает взгляд на штудентов. Потом, помешкав, встает, отводит бумагу от глаз, как это делают дальнозоркие люди. Следом за ним встают штуденты и Шумахер.
— Указом Ея Императорского Величества…
Корф читает рескрипт. Согласно этому документу, трое молодых людей — Дмитрий Виноградов, Михайла Ломоносов и Густав Райзер как самые прилежные и даровитые штуденты отправятся на учебу в один из европейских университетов. Барону бы радоваться. Более года он добивался сего рескрипта. Но с лица его никак не сходит злополучная тень. Более года правительственный Сенат всячески затягивал его обращения, хотя в них черным по белому были прописаны заветы блаженной памяти Петра Алексеевича. А все отчего? Да оттого, что за десять лет со дня кончины государя в Сенате явились новые персоны. Но дело не только в Сенате. Сенат — отражение двора, его зерцало. Разительные перемены произошли там. У царствующей племянницы Петра Алексеевича на уме одно: кудесы, покусы да фузейная пальба. Во дворце калики перехожие, бабки-бабарихи, вещуны да ведуны. За таковых и ученых мужей там держат, дабы кудесы да фейерверки устраивали. Вот и нынче его, Корфа, по прихоти барона за тем вызывали. Когда-де вновь явятся господа химические профессора? А во дворце-то срам. Бабки с бородавками во всю личину, кликуши да дураки. То поросячья рожа Педрилло, италийского музыкера, то плутовская физия Лакосты, португальского жида. И всюду зубоскальство. Разве таким надлежит быть лицу просвещенного государства? Разве таким надлежит быть двору — зерцалу государства?
Корф устремляет взгляд на троицу молодых людей. Глаза у них чистые, вдохновенные, готовые к труду и дерзанию. Вот он, подлинный образ молодой России, которую завещал государь-просветитель!
Завершив чтение, барон садится за стол, рукой показывая сделать то же остальным. И напоследок добавляет о сроках отправки: сие зависит от почтовых сношений с европейскими профессорами, а также от того, когда будут получены необходимые для этого деньги.
Вопрос главного командира Академии, заданный по-немецки, обращен к советнику академической канцелярии. Лицо у Иоганна Даниила Шумахера редкостное. Кажется, оно принимает черты той персоны, от коей падает начальственный свет. Прежде он неуловимо походил на предшественника
Кайзерлинга, а сейчас, как все примечают, — на него, Корфа. Это, конечно, занятно. Но лучше бы он, Шумахер, перенимал направление мысли. А то ведь тут он являет подчас прямо противоположное, а где и своевольничает. Не далее как в январе по его, Корфа, ходатайству прибыла из Москвы дюжина отобранных штудентов, в том числе и эти молодцы. Шумахер доложил об их прибытии в Сенат и испросил денег на содержание. А в концовке — уже от себя — добавил: «Буде же суммы на оных отпущено не будет, то б велено было оных учеников куда надлежит отослать обратно». У Шумахера на уме одно — деньги. И чем больше их останется в академической казне, коя под его управой, тем для него прельстительнее.
— Господин барон, — Шумахер делает озабоченное лицо, ответ он держит по-немецки, — денег в казне Академии нет, — и при этом разводит тонкими цепкими руками.
Корф почти довольно хмыкает: он так и знал. А из глаз его, аспидно-угольных, летят искры.
— И-изы-ы-ска-ать! — цедит он.
— Слушаюсь, — покорно клонит голову Шумахер. Такой поклон что тебе выстрел, коим убиваешь сразу двух зайцев. С одной стороны, показываешь преданность и готовность исполнять приказания. А меж тем можешь искоса глянуть в сторону, дабы окинуть случайных свидетелей. Ишь, как эти юные шалопаи восторженно пялят зенки на Корфа — и попенок, и отпрыск президента Берг-коллегии. А этот-то, самый рослый и самый старший из них! Э-э! Да он, похоже, видит больше, чем показывает: глядит на Корфа, но и его, Шумахера, не выпускает из виду, охватывая боковым усмешливым зрением скрюченную в поклоне фигуру. Ишь ты! Как бишь тебя зовут? Ломоносов. Ну, гляди, Ломо-носов! Как бы тебе твоя фамилия не аукнулась, дабы носа не задирал!
Приходят сроки — человек оказывается на перепутье. Что определяет его судьбу? Случай? Наитие? Зов? Провиденье? Однозначного ответа, видимо, нет, да и быть не может. Тут уж что перетянет. Но, похоже, в любом случае жизненная планида имеет некую графическую конфигурацию. Более того, иную судьбу можно запечатлеть на географической карте. Моя, например, четкая, как линия на ладони, и прямая, как курс судна между материками. Не преувеличиваю. Стоит соединить две точки на карте — мою онежскую деревеньку и поморский городок, — как продолжение вектора устремится в Арктику, куда, как птица, рвется моя душа.
А у Ломоносова?
Судьба Ломоносова определилась в промежутке между девятнадцатью и двадцатью пятью годами, что, собственно, и происходит в большинстве случаев. Но то, что это именно его судьба и что она сложилась согласно Провидению, предначертанию свыше, показывает та же самая географическая карта. Холмогоры — Москва — Санкт-Петербург — Травемюнде — Гамбург — Марбург. Это путь, которым следовал Михайла Ломоносов в означенный жизненный промежуток. Если соединить эти точки пером, то возникнет некая конфигурация. И эта конфигурация есть не что иное как горизонтальная восьмерка, то есть знак бесконечности. Именно этот знак и соответствует гению Ломоносова. А то, что эта восьмерка зрительно не замкнута, так это всего лишь видимость: Михайла замыкал ее своим взором, устремляя его через все расстояния на Родину — в Питер и еще дальше, в поморскую отчину. Незавершенная восьмерка… В концовке — Марбург.
«Марбург— маленький средневековый городок, — писал Борис Пастернак в своем автобиографическом очерке „Люди и положения“. — Он живописно лепится по горе, из которой добыт камень, пошедший на постройку его домов и церквей, замка и университета, и утопает в густых садах, темных как ночь». В 1912 году Марбург, по утверждению Пастернака, который проучился в здешнем университете летний семестр, насчитывал 29 тысяч жителей, из них половину составляли студенты. В пору, когда сюда приехал Ломоносов, то есть в 1736 году, жителей в Марбурге было вчетверо меньше, но соотношение студентов и горожан было тем же.
Итак, центр города. Готическое здание из красного кирпича постройки начала XVI века. Это Марбургский университет. Нижняя часть его, точно крепость, — без единого окна. Выше — ряд круглых окон. Над порталом — главным входом — большие италийские окна. За этими стрельчатыми проемами— центральная аудитория. Здесь в 1600 году выступал Джордано Бруно. Отсюда, из Марбурга, великий астроном отправился на родину, чтобы вскоре в Риме взойти на костер.
С портального крыльца спускаются трое. Это наши герои — Дмитрий Виноградов, Густав Райзер и Михайла Ломоносов. На них запыленные дорожные плащи и не менее запыленные шляпы. Да и есть с чего скопиться той пыли. Больше шести недель заняла у них дорога. Одолев на барке «Ферботот» штормовую Балтику, молодые люди высадились в порту Травемюнде. Отсюда, с севера Германии, их путь лежал на юг. Пересекая немецкую державу, они три недели тряслись на перекладных, пока наконец не достигли земли Хессен и конечного пункта своего назначения — Марбурга-ан-дер-Лана.
Господа штуденты уже представились университетскому начальству, вручив профессору Христиану Вольфу рекомендательные письма, и теперь направляются на поиски пристанища. «О сдаче жилья извещают таблички, — напутствовал профессор. — Вот по ним и ищите». Искать втроем — для каждого втрое дольше. Решают, как сказочные персонажи, отправиться в разные стороны. Только вместо стрелы служит твердая рука Михайлы. Ломоносов самый старший, для своих юных товарищей Михайла — ровно опекун-дядька. Вот он и решает.
— Ты — туда, — рубит Михайла рукой, задавая направление Виноградову, — ты — туда, — бросает Райзеру. А сам, не мешкая, направляется прямо. Брусчатая улица выводит Михайлу на открытое место. Он догадывается, что это главная площадь. В любом городке Германии там, где ратуша, — там и центр. А в том, что перед ним — ратуша, он не сомневается. Многие ратуши, которые он видел, напоминают колун, поставленный на обух, при этом к площади этот колун повернут боковиной. По фасаду — строгие окна, росписи и лепнина, а над фронтоном непременные часы.
— О! — Михайла удивленно задирает голову. Оказывается, здесь помимо часов о времени хлопочет неугомонный механический петушок. Вот пробило два пополудни, и он звонко прокукарекал два раза. — Ишь ты!
Осматриваясь вокруг, Михайла обнаруживает еще одну непременную принадлежность ратушной площади — фонтан, а в его центре — постамент, на котором возвышается небольшой бронзовый воин, поражающий змия. В иных местах он пеший, а здесь конный.
— Куда, Егорий, скачешь? — прикидывает вслух Михайла, переиначивая имя на русский манер. — Аха! Вон куда.
Взгляд его отслеживает направление вздыбленных копыт, и он решительно устремляется в указанную всадником сторону. Улочка, на которую сворачивает Михайла, неширока. Прохожих мало, повозок совсем нет. Цокая подкованными башмаками, Михайла шагает посередине мостовой и то и дело поглядывает по сторонам. Табличек, о которых говорил профессор, покуда не видно — ни на дверях, ни на воротах. Позади десятка два домов. Улица продолжается, но неожиданно справа открывается переулок. Он невелик, этот заулок, как летошняя ветка на стволе дерева, и заканчивается тупиком. Однако, несмотря на это, Михайла устремляется именно сюда. Почему? Да потому, что оттуда доносится какой-то звук. Он не до конца уверен, что это голос, и все же идет на него. Брусчатка здесь звонче и раскатистей, потому что переулок совсем узкий. Еще десяток шагов — и Михайла оказывается возле массивных дубовых ворот, висящих на тяжелых кованых навесах. Это именно ворота, в них может въехать воз, а дверь прорублена в левом створе ворот, который вместе с правым образует высокую арку. Прямо над кружалом — парапет балкона, череда точеных балясин поддерживает дубовые перила. Вот оттуда, с балкона или галереи — он, Михайла, все же не ослышался, — и доносится ласковый голосок. Немецкий для него все еще не внятен. Слишком мало было практики. Однако тут он неожиданно понимает, о чем идет речь и к кому обращены слова. Ласковый голосок увещевает неслуха-котенка, который улизнул без спросу на улицу, меж тем как на дворе свежо и, не ровен час, можно простудиться. Лицо Михайлы, уставшего за долгие дни дороги, озаряется улыбкой. Наконец-то кое-что ему понятно без перевода. К тому же этот нежный, воркующий голосок — добрый знак. И хотя ни на дверях, ни на косяках нет никакого извещения о сдаче жилья, Михайла решительно берется за кольцо и отворяет двери во внутренний дворик…
Хозяйка дома Екатерина Елизавета Цильх, ширококостная дородная фрау, встречает молодого человека сдержанно, если не сказать сухо. На ее капоре креповая лента. И это не просто знак. Скорбь застыла в уголках губ, в поперечной складке на лбу, которую не в силах затенить даже головной убор. Цель визита этого иностранного господина ей понятна. Юнцы и молодые люди — штуденты университета — снимают в ее доме жилье. Но сейчас свободных помещений у нее, к сожалению, нет.
Михайла понимает не все, о чем говорит хозяйка, но отказ до него доходит.
— Нихт? — переспрашивает он.
У молодого человека круглое добродушное лицо. Весь он такой большой и чуть-чуть неуклюжий. Отказ — и это заметно — повергает его в уныние, на лице появляется почти детская растерянность. Сердце фрау Цильх смягчается. Ну разве что мансарда — она воздевает глаза кверху. Михайла оживляется: за чем же дело стало — вперед, то есть наверх! Там еще не приготовлено — пробует объяснить хозяйка. Однако Михайла не понимает ее. Он настроен провести смотрины и не видит для этого никаких препятствий. Фрау Цильх наконец сдается: если господину штуденту угодно, тогда что же…
Михайла следует за хозяйкой по узкой лестнице. Один пролет, другой, третий, четвертый. Далее, наверное, крыша. Так и есть. Комната, которую фрау Цильх открывает перед ним, — со скошенным потолком. По всему видать, она только что отремонтирована и прибрана — чувствуется запах свежевымытого пола. Здесь моют не дресвой, как на родине, здесь полы крашеные. А скошенная плоскость — это одновременно и стена, потому как в ней окно, и потолок с обращенным в небо окном. Превосходно! Из этого окна, верно, хорошо видны звезды. Их можно будет обозревать в подозрительную трубу: и Марс, и Венеру, и созвездие Большой Медведицы…
— Гут! — улыбается Михайла. Ему нравится. Хозяйка кивает и добавляет что-то еще.
— Завтра? — Переспрашивает по-русски Михайла. До него не сразу доходит смысл. — Пошто завтра?