19442.fb2
— Или? Что будет со мной, если я откажусь?
Ты не представляешь, Георгий Николаевич, что я ответил. Я решил ее припугнуть. Ну, пошутил, просто так:
«Останешься без дров. Я ведь на свой страх и риск отвлекаю солдат на эту вашу школу. Вместо того, чтобы поражать мишени на полигоне, они вкалывают в лесу».
Возмущение ее было велико, но вечером она пошла со мной на танцы. Я ведь днем не привез ей ни машины дров, и она струхнула. Подумала: «Вот, скажут, приехала новая учительница, на нее понадеялись, а она ничего для школы не сделала, оставила нас бездров. И было бы из-за чего? Подумаешь, позвали на танцы' Вот, скажут, недотепу направили к нам».
— Вам не надоело?— спросил Файзин.
— Давай, давай.— Бабий взял бутылку, разлил по стаканам. — А ты настырный, Мишка!
— А тебе, Трубин, не надоело?
— Говори. Я сам напросился.
— Ну так вот. Дело такое. Вижу, надо переходить в наступление. «Ты в девять явишься на свидание,— говорю я ей.— Если тебя не будет, я сам приду в школу, но уже в двенадцать. Постучусь. Сторожиха мне откроет».
Что было ей делать? Очень неудобно перед сторожихой. Посреди ночи вдруг постучит мужчина... Что она подумает о ней?
В тот вечер я объяснился ей в любви. Я произносил слова в точной последовательности, но в разной степени возбудимости. Вполне возможно, что такое случается наблюдать разве, что в театре. Не знаю, не знаю... Такое увидишь раз в жизни. Всякая чушь в голове. Мелешь, черт те что!
— Любопытно, какой ты ей театр устроил?— поинтересовался Бабий.
— Научить, что ли?
— Научи.
— Смотря, какая женщина. Но эта Варя была очень молода, неопытна. Возможно, что я был для нее первым... Еще никто с ней о любви так не говорил. И поэтому я избрал самый примитивный ход.
«Умоляю, полюби меня!»—просил я ее, пытаясь встать на колени. Она держала меня за руки, не давая мне исполнить задуманное. Я все же опустился на колени. Она, отвернувшись, молчала. Казалось, отовсюду — из-за каждого дерева, во все щели заборов — г на нас смотрели... Я поднялся...
«Заклинаю тебя — будь моей!»—выкрикнул я и вот так... пальцами, трясущимися пальцами стал рвать ворот гимнастерки.
— Ловко!— не удержался Бабий.
— Через какое-то время я уже хватался за голову и говорил: «Проклинаю! Я тебя проклинаю, слышишь?!»
Я стал ловить ее, она вырвалась и побежала среди веревок с развешенным на них бельем. В темноте я налетел на веревку и , упал.
Назавтра я опять пришел. Мы оказались одни в директорском кабинете. Договаривались, как всегда, о дровах. Потом я поднялся со стула и с вытянутыми руками пошел на нее. Она потянула на себя письменный стол . Откуда только у ней брались силы. Я увидел, что бежать ей некуда, и не спеша взбирался на стол, заботясь лишь о том, чтобы ничего тут не разбить и не испачкать сукно. Она воспользовалась моей медлительностью и тем, что я неловко для себя подтягивался на руках, успела проскочить под столом и выбежать из кабинета.
— А что же дальше?— спросил Бабий.
— Своего я добился.
— Врешь!— Трубин стукнул по столу ладонью.— Эта сторожиха ходила в партбюро... Теперь я помню. Тебе что — пальцы отрезали?— Он посмотрел на Файзина, радуясь почему-то, что тому не удалось выйти невредимым после обморожения рук.
— A-а, ерунда! Что там пальцы! Мы на кон жизнь ставили,— воскликнул Файзин.
— И остались живы,— добавил Бабий.
— С умом и на фронте можно устроиться.— Файзин долил в
стакан, выпил, никого не приглашая:— У меня вот умненько получилось. Ты знаешь, Григорий Алексеич, что такое один заход бомбардировщика дальнего действия?
— Ну. А чего знать-то?
— Один заход — семь, а то и восемь часов. К боям готовились зимой. Отбомбишься по учебным целям, из самолета вылезешь, думаешь, ну на теплую койку... А тебе — шиш! Боевая тревога. Вот и загорай на тридцатиградусном морозе.
— А мы костры разжигали,— вспомнил Бабий.— Или в чехарду затеем. Согреемся маленько и опять в воздух. По два захода делали.
— Чего умненько-то у тебя получилось?— спросил Трубин у Файзина.— Про что-то начал и не досказал.
— Умненько?— Файзин ньморщил лоб, силясь вспомнить.
— «С умом и на фронте можно устроиться». Твои слова.
— A-а... Ты все про это... про это самое,— забормотал Фай- кин.— С умом везде проживешь. Бабий.. вот это чудак... костры разводил, в чехарду старался, чтобы по два захода сделать. А я крагами постукивал. Мне костры ни к чему.
— Постукивал да и достукался,— весело проговорил Бабий.— Пальцы-то оттяпали.
— Ха, пальцы! Сказанул тоже. Ваське Миронов}' голову снарядом оттяпало.
Трубин встал со стула.
— Зачем про костры. Бабий?— холодно спросил он, чувствуя, что трезвеет и задыхается от ярости.— Зачем ему чехарда, Бабий9 Ты торопился согреться, чтобы поднять в воздух и уйти на второй заход. А Файзин постукивал в сторонке крагами, в тайне надеясь отморозить себе пальцы и удрать из бомбардировочной авиации в музыкальную команду. И теперь он говорит, что с умом можно хорошо прожить, где угодно. Он даже вспомнил про Васю Миронова и осквернил его светлую память.
— Постой, постой!— пытался остановить его раскрасневшийся Файзин.— Ты не так понял.
Трубин схватил его за ворот рубахи, притянул к себе и зашептал побелевшими губами:
— А кто же тебя судить будет, Файзин? Тебя же некому судить. За всех погибших летчиков, штурманов, стрелков-радистов, за всех авиаторов нашего корпуса, сложивших свои головы, за всех...
От удара в подбородок Файзин свалился у кровати. Пытаясь подняться, он тащил на себя одеяло и снова опускался на пол, всхлипывая и отплевываясь.
— Пошли, пошли!— торопливо говорил Бабий, оттирая плечом Трубина к двери.— С него и этого хватит.
— Я его отучу петь по-английски!— кричал Трубин.
— Пошли, не задерживайся,— просил Бабий.
Они вышли в коридор. Прошагали мимо дремавшей дежурной и спустились по лестнице.
Чимита записывала в своем дневнике:
«Это плохо, когда один вроде любит другого, а этот «другой» — не любит. А может, это еще ничего? Любовь может быть такой сильной, что этот «другой» не выдержит, и сердце и душа его откроются навстречу... А будет ли так у Григория?