19442.fb2 ЛУНА ЗА ОБЛАКОМ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

ЛУНА ЗА ОБЛАКОМ - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Николай Ильич взял недопитую бутылку портвейна и поставил ее на тот столик, что перенес из детской.

— Ну вот,— произнес он удовлетворенно и уселся на диван. — Я могу показать, как все это происходило.

— Ты решил истязать меня,— сказала она устало.— Я недосы­паю которую уж ночь... Все, что я могла тебе сказать, я сказала. Если ты сию же минуту не прекратишь эти идиотские допросы и не поставишь мебель на место, я встану, оденусь и уйду отсюда. Я не в силах переносить это. Боже мой, с кем я живу!— шептали ее губы и по бледному исхудавшему лицу ходили не то судороги, не то тени от настольной лампы, которую держал Николай Ильич. Он покачивался на нетвердых ногах и вслушивался в слова жены. Когда ее голова откинулась на подушку и снова раздался ее свистя­щий шепот: «Боже мой! Боже мой!»—Николай Ильич что-то понял, какая-то мысль посетила его. Он осмотрел комнату, виновато и про­сяще улыбнулся, поставил лампу, взял бутылку и на цыпочках вышел.

«Мне надо идти отсюда,— думала Даша.— Он все равно не даст мне жить. Утром же займусь этим... Пока поживу у знакомых. А что с Катенькой? Не возьмешь же ее к знакомым. Она останется с ним. Ненадолго. Пока не найду своего угла».

Из дневника Чимиты Догдомэ:

«Впервые в жизни видела, как ставили рекорд. Это случилось в бригаде Трубина. Вышло за смену что-то около тысячи кирпичей на каждого из бригады. Заводилой был каменщик Михаил Гончиков. Стелет раствор и верстает кирпич — как артист. Но сначала дело у них не пошло. Гончиков не мог обойтись без подручных. Ему пода­вали кирпич и раствор, ему готовили подмости. Вот этого-то ни Гон­чиков, ни Трубин не учитывали. Не мог же кирпич идти наверх сам по себе. Шайдарон «раскусил» что к чему. И вот они перестро­ились. Глухую стену клали под расшивку с пятью захватками. На каждой захватке по два каменщика. Один стелет раствор и верстает кирпич, а второй гонит наружную версту. От подсобников совсем отказались. Ну, правда, и раствор шел хороший. Я долго смотрела и ни разу не увидела, чтобы Гончикову попался в растворе хоть один камешек. А даже мелкие камешки задерживают кладку.

Шайдарон не вытерпел и велел мастеру созвать сюда все бри­гады участка. Народу собралось порядочно. Озен Очирович в воз­буждении метался на подмостях и, показывая на Михаила Гончико­ва, кричал: «Вот учитесь! Вот как надо класть стенку!»

Озен Очирович сказал Гончикову: «Желаю тебе счастья из всех его 77 частей!» И тут давай они друг другу выкрикивать пожела­ния из того бурятского счастья: «Чтобы солнце светило круглые сут­ки», «Чтобы никогда луна не закрывала солнце, ибо от этого мо­жет произойти беда», «Чтобы дождя было больше, тогда реки не пересохнут», «Чтобы старики жили до глубокой старости», «Чтобы у каждого детей было побольше и тогда, может быть, один из них станет великим дарханом...» Много было шуток и смеха. Просто чу­десный выдался день!

Я с Бабием поспорила. Он уверяет, что кладка Михаила Гончи­кова показная, что это все ненадолго. Не подадут, мол, раствор к сроку или цемент окажется не тот... Я его убеждала, что мы в си­лах преодолеть все и вся. А он снисходительно улыбался: «Видали таких!» Гончикову же он сказал: «Ну что — затолкал телегу в ме­шок?» Тот ответил: «Затолкал, Георгий Николаич». Но Бабий не унялся. «Ну, кому это нужно — телегу в мешок? Телега предназна­чена для того, чтобы ее тащила лошадь». Гончиков в долгу не ос­тался. «За тем и затолкал,— говорит,— телегу в мешок, что нынче обходимся без лошадей. Времена не те, Георгий Николаич».

Я напустилась на Георгия Николаевича за то, что он пришел сюда на костылях. Ему еще рано ходить, а он не слушается вра­чей. Бабий что-то мне ответил, и мы заспорили.

Бабий стал вспоминать, как у них в полку в годы войны вы­прыгнул из самолета на высоте триста метров воздушный стрелок и остался живым. Этот стрелок, не умея обращаться с ракетницей, выпустил в кабине только что поднявшегося самолета ракету. Та вспыхнула и полетела с шипением по кабине. Солдат так напугал­ся, что забыл о парашюте и махнул за борт. Хорошо, что угодил в огромный сугроб. Его откопали, вытащили, а он стоит и плачет. Этому стрелку было восемнадцать лет.

— Чего уж там говорить о моем полете,— закончил Бабий,— ко­гда с такой верхотуры и то приземляются.

Трубин спросил у меня, как я собираюсь провести сегодня ве­чер. Ответ был резким: «Вам это, должно быть, все равно». Не сдержалась... А ему, может быть, захотелось побыть со мной. Мало ли почему... Он же одинок. С Флорой не встречается давно. Даша? Что-то у него с ней есть. В тресте кое-кто уже поговаривает. Кто- то видел их вместе.

Надо бы набраться духу да и рассказать Григорию все, как есть. А где набраться этого духу? Прямо какая-то неуютная жизнь. Вроде ты у всех на виду, вроде все время тебе надо закрываться от кого-то, от чьего-то взгляда».

«Дочитала «Мартина Идена» и стало страшно. Многие страницы пугают. Несправедливость сильных. Долго ли им опустошить душу слабого и лишить ее веры во что бы то ни было чистое, духовное, возвышенное? И сделать все это, подтасовав события и факты за спиной у обреченного. Неудовлетворенность жизнью, полное рас­слабление физических и духовных сил, неспособность вести борьбу, найти выход... Переживаю все заново за Мартина. Удивительно! У него нет ничего общего с Трубиным, а я вот и его опять сравниваю с Трубиным, вернее,— пытаюсь поставить Трубина на место Марти­на. Ничего не получается. Но все же я уверена, что Трубин из тех, кого зовут сильными. Что-то в нем есть».

«Нет уж, друг мой! Если ты и нужен мне, то только полнос­тью — не расслоенным в чувствах. Нужен весь — со всеми твоими запросами и вкусами, со всеми мыслями, со всей любовью. Весь! Части твоих чувств мне не надо ни теперь, roi потом.

Стать моим любовником, когда я этого захочу? Ну уж нет. Не­ужели ты из-за этого поддерживаешь дружбу со мной? Какая ошиб­ка! И если кто-нибудь подумает пожалеть меня, тот сам достоин жалости. Я могу быть невестой, женой, но не любовницей.

Но вот ведь как... Не могу о тебе, Григорий, писать слишком строго. Всегда, в любых потрясениях, при любом настроении, у ме­ня одно утешение — ты. Для меня всегда было и остается радостью думать и говорить о тебе, перебирать в памяти все твое. Мне доро­ги твое молчание и твой разговор, твое лицо и твоя походка, твой ум и твоя свобода. Дорого все! Дорог весь!

Я подсознательно убеждена, Григорий, что ты в глубине души заинтересован мной. Но это — подсознательно...»«Час от часу не легче. Софья возвращается домой. Вот и пойми людей. Я как услышала — не поверила. Но Трубин сам подтвердил. Спросила его: «Что же, так и простишь ей все?»

Будет ли с ней жить — неизвестно. Говорит, что не будет. Но так ли это? Ох, сомнительно... Но держится, как всегда, спокойно.

А что означает для меня приезд Софьи? Крушение последних шансов? Или наоборот? Как цепко сидит в человеке надежда! До самого последнего... Надежда уходит, когда уходит сознание, когда заснет жизнь. А пока бьется сердце — существует и надежда.

Сегодня впервые, пожалуй, упоминание о Трубине рождает ка­кую-то примесь неприязни и обиды. Тяжело все-таки на душе».

...Лебеди свили себе гнездовья на Байкале. Они разбились по­парно и, занятые заботами о потомстве, прогнали от себя пятого лишнего... Оставшись в полном одиночестве, тот часами плавал в теплеющей со дня на день воде, равнодушно и нехотя щипал мо­лодые побеги тростника. А на заре подолгу стоял недвижим и бе­лое гибкое тело его казалось высеченным из мрамора.

Байкал тихо дышал рядом, за утесом. Волны катились по могу­чей груди озера.

Если смотреть с горизонта и медленно обращать взор к берегу, то в этих сверкающих и бегущих волнах почудится что-то извеч­ное, древнее.

Лебедь открывал клюв и грустно курлыкал. Не мигая, подолгу смотрел на бубновый шар солнца, медленно-медленно катившийся по горизонту.

Плавая как-то в сору, лебедь наткнулся на деревянных уток. И это встревожило и взволновало его. Ведь когда погибла его подру­га, на воде плавали такие же утки. Лебедь с силой ударил клювом ближнюю утку и она перевернулась. Так он бил клювом по каж­дой утке, и все они поплыли вверх ногами.

Лебедь захлопал крыльями и затрубил.

Глава четырнадцатая

Давно ли сыпал с низкого хмуро­го неба мокрый снег? Давно ли Григорий и Чимита бродили по городу, ощущая промозглую влажность сумерек и каменную твердь мостовых? Мокрый снег ис­точал дыхание забытой ими зимы. И таял, таял... Если бы он не та­ял, не было бы теплого душевного состояния, располагавшего к от­кровенности, и Чимита, надо думать, не произнесла бы того призна­ния: «Я давно ждала этого часа, Григорий Алексеич. Я нашла в ва­шем лице интересного человека и сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним».

«Ждала этого часа». Как будто у них не могло быть иного вече­ра — без промозглой сырости, без снежной крупы и давящего холод­ного неба. «Сказала себе, что жизнь столкнет меня с ним». Да, жизнь столкнула. Это так.

Но нынче снег уже не таял. Стылый и сухой лежал он на земле, рождая у Чимиты иное душевное состояние. И хотя жизнь продол­жала сталкивать ее с Григорием, у них не было прежних открове­ний. Не было, может быть, потому, что в город возвращалась Софья.

Да. Григорий не обманулся в ее письмах к матери. Он понял, что Софья не прочь вернуться. Надо было лишь дать ей повод с его стороны, что-то такое обнадеживающее, склоняющее ее к окон­чательному решению И таким поводом явилось его, Григория, пись­мо к Софье. Да, что там ни говори, а письмо послужило причиной, побудившей ее к отъезду домой. Он звал ее к матери. Писал, что скоро получит квартиру в новом доме и не будет обременять ни ее, Софью, ни Фаину Ивановну.

В его письме, ему казалось, сквозило легкое и безмятежное са­модовольство: мол, тебе решать, ты все это заварила, а я не злопа­мятен и лишен предрассудков. А может быть, это только ему каза­лось, что в строках для Софьи таилось его самодовольство, а не что-либо иное? Чувство обманчиво, многолико. Ведь нашел же он в пись­мах Софьи что-то такое, чего не видела ее мать. А почему бы Софье не найти в его письме что-то такое, чего не видел он сам?

Даша перешла жить к знакомой в маленький домик, помещав­шийся посреди большого коммунального двора. Домик состоял из сеней, кухни и комнаты в два окна. Знакомую звали Тамарой.

Но и здесь, как и дома, у Николая Ильича, Даша старалась при­ходить попозже, а уходить пораньше. Идти по двору приходилось мимо бесчисленных окон, и Даше казалось, что обязательно кто-то ее опознал и показывает на нее пальцем, что не сегодня, так зав­тра все живущие в этом дворе будут знать, почему она ходит сюда, в этот покосившийся домишко, которому давно пора на слом.

Втянув голову в плечи, она почти бегом пересекала двор, ста­раясь так повязать платок, чтобы меньше было видно ее лицо. Она радовалась, когда шел дождь. Тогда можно укрыться под зонтом и спокойно пройти.

Самое трудное для нее начиналось с утра. Приходилось садить­ся за стол с хозяйкой и завтракать. Чашки у нее были старинные, и то ли потому, что они отслужили свой век, то ли потому, что их никогда как следует не мыли, сверху, по внутренним стенкам, обра­зовался темный ободок. И Даша, пока пила чай, все время думала об этом ободке.

Дочь свою Катеньку она навещала в детском саду, когда удава­лось уйти с работы. Она говорила ей, что по делам службы какое- то Еремя ей нельзя жить дома и.что видеться с Катенькой она может только иногда.

Дочь хныкала, не хотела оставаться в детском саду, крепко сжи­мала полу ее пальто и никакие слова не могли заставить Катеньку разжать пальцы. У Даши не находилось твердости, чтобы освобо­дить пальто потому, что она чувствовала свою вину тред дочерью и приходилось звать воспитательницу или прибегать к какой-либо уловке. Потом она уже перестала показываться дочери на глаза, что­бы избежать ее криков и слез, и приходила туда, кем да дети спали.

Даша, по договоренности с воспитательницей, получала халат, проходила в спальню и садилась у кроватки Катеиьки. Не шевелясь и не проронив ни звука, она высиживала то время, которым распо­лагала.

Вокруг слышалось сопение, всхлипывание, кашель, поскрипыва­ние кроватей и плач во сне, но она ничего этого не слышала, не за­мечала, сидела, будто сама спала, и все желала мысленно, чтобы ее дочери было здесь хорошо, чтобы она не скучала без мамы и не плакала.

Жизнь у Тамары избавила Дашу от ревности мужа, от его ноч­ных выходок. Но на смену семейным скандалам пришли тяготы жизни не в своей квартире, чувство вины перед дочерью.

С Григорием они встречались между серым забором, пахнувшим гнилым деревом, и серой стеной дома чужого дома. Они не могли даже сказать, кто в нем жил. Да и жилой ли он был? Ветер громы­хал над ними листом железа. Дом был старый и все вокруг было старым, привычным и надоевшим. Громыхание железа раздражало. Да и не только это. И ветер, и равнодушное серое пятно забора, и немой дом — все раздражало и все надоело. Как цветок не живет без тепла и света, не живет без корней, без того, чтобы его корни не цеплялись в податливую сырую землю и не брали оттуда терпкие и духовитые соки, так и любовь не живет без всего этого.

Григорий жалел Дашу. И то, как она преданно и виновато на него смотрела, и то, как робко касалась рукой его плеча, и то. как старалась отвлечь его от скуки и всего того, чго могло встать меж­ду ними — все рождало в душе Григория жалость.

Григорий сегодня вспомнил ее мужа, подумал о том, чю посту­пает все эти дни нехорошо, некрасиво и тут его пронзила мысль о том, что надо как-то решать с Дашей, не век же торчать тут н хо­лоде и тревожиться, как бы их кто не увидел и не сказал про это Коле-милому. Григорий закрыл глаза, пытаясь представить выраже­ние лица Дашиного мужа, если бы тот обо всем узнал. Но на се й раз не появилось его строгого и бледного лица — одни оранжевые кру­ги. Железный лист все еще сотрясался и гремел где-то на темной и враждебной стене чужого дома.

«Ну вот и хорошо, вот и ладно,— с облегчением подумал Гри­горий.— Надо как-то решать. Сказать ей... Что сказать?»

— Даша!— чуть слышно позвал он ее.— Я хотел предупредить тебя. Наше положение... Оно настолько мне опротивело, что дальше я не могу.

— Я вижу, ты сегодня подавлен чем-то.

— Если бы только сегодня...