19442.fb2
Все чаще Софья думала о ребенке и о... смерти.
Ребенка она представляла себе, как чужого и никому ненужного в этом доме. Ей нестерпимо было жалко его, такого крошечного, беспомощного, ничего не соображающего, ничего не знающего о себе. В мыслях она видела его только в окружении притворно сочувствующих, показывающих в его сторону пальцами: «Ах, бедняжка! У него нет родного отца». Это надуманное ею притворное сочувствие постоянно преследовало ее. «Все, все люди будут вздыхать при виде моего ребенка. А родная мать будет попрекать: с ребенком надо так, с ребенком надо эдак, ничего ты не умеешь, а не умеешь, так нечего было и самой матерью становиться. А его отец? Что скажет, что будет говорить он? А ничего, ровным счетом, ничего. Его же нет... Сама от него уехала. А он, ребенок, подрастая и не ведая своей тайны, будет воспринимать мир чистыми глазами, любящим сердцем, легко ранимой душой, и он потянется искать своего отца, ничего не зная, ни в чем не сомневаясь. О, как можно об этом думать?! Как это все представить? Лучше ничего этого не допустить, пресечь решительно — раз и навсегда. И тогда он, ее ребенок, не будет обманут даже самыми утонченными ласками, на него не падут ни холод, ни равнодушие бабушки, он будет избавлен от сплетен и насмешек. Это ее ребенок, только ее и ничей другой. И она обязана защитить его от всей той жизни, которая сейчас окружала ее и вскоре может окружать и его».
Оставаясь одна в комнате или во дворе, она мысленно или вслух разговаривала с ребенком и всегда думала о нем, как о девочке. Почему? Софья и сама не могла бы ответить. Может быть, лишь потому, что девочка слабее мальчика, а ей хотелось и нравилось думать только о самом слабом и беззащитном существе.
В заснеженном дворе вокруг дома была тропка, и Софья ходила вечерами одна по ней. В сугробах разливались огни соседней улицы.
В верхних этажах двигались темные таинственные силуэты. Рядом, проносясь, дребезжал трамвай и, казалось, тропа качалась под ногами. Лай собак вместе со стылым ветром катился над притихшими дворами и огородами старой одноэтажной окраины. Никто не мешал ей, не отвлекал...
Я тебя никому не позволю обидеть,— мысленно разговаривала она с дочерью. — Никто не посмеет маленькую мою!..— Слезы застилали ей глаза и не позволяли различать тропу. Софья снимала варежку. вытирала глаза, успокаивала себя и продолжала: — Ты не можешь услышать меня, но мне кажется, что ты все-таки догадываешься Или предчувствуешь. Неужели ты не предчувствуешь свою маму? Мне исполнилось два года, когда умер мой дедушка, но я помню, я слышу его голос. Иногда, когда захочу. Мне говорят, что этого быть не может, но я уверена в этом, совершенно уверена. А ты не веришь мне? Веришь... Ну вот и хорошо. Ты никого и ничего не бойся, моя девочка. Может быть, ты догадываешься, что тебя ждет? Не- ет, я не отдам тебя!»
И вдруг ей стало страшно. Как же так? Ее дочь никогда не увидит солнца, не почувствует прикосновения ветра. Не узнает, что есть мама, есть люди, есть жизнь. Ничего... «Как же так? А-а-а!.. Что все это значит? Я когда-то любила наш старый тополь, любила яблони. Любила жизнь. А теперь? Мне ничего не нужно, лишь бы все оставили меня в покое, не дергали, не трепали нервы». Страх за дочь постепенно исчезал, растворялся в холоде молчаливых, освещенных окнами, сугробов или прятался в тени заборов.
О своей же смерти она думала безо всякого страха. Сначала Софья не доверяла себе, полагая, что все это сочинено и внушено ею же, что пройдет хандра и все образуется. Но однажды поняла...
Проходила по новой улице мимо многоэтажных домов. У подъ- ездоз толпились старухи, молодые мамаши, дета. Подвыпивший мужчина переговаривался с тротуара с кем-то из них. Она миновала мужчину, сделала несколько шагов и тут услышала, что позади что- то стукнуло. Оглянулась. В полуметре от нее лежал кирпич. «Кто? Зачем?»—подумала она. Кирпич бросили откуда-то сверху. Она подняла голову. На всех этажах окна и балконы закрыты. Подвыпивший мужчина подошел к ней.
— Повезло вам,— сказал он. — Шли бы медленнее, тогда бы аккурат... Это с пятого этажа спустили. Пьянка там. Слышите? В этой квартире, во-он в том окне... видите? Как напьются, так всякий вид теряют.
Он не то с удивлением, не то с восхищением рассматривал кирпич, прилетевший с пятого этажа, и все повторял:
— Чуточку бы шли помедленнее, тогда бы аккурат...
Можно подумать, что он жалел не Софью, а то, что она шла быстро, а надо бы потише.
Она торопилась домой и посмеивалась над тем мужчиной, не сразу осознав, что сама находилась на волоске от смерти. Но и осознав это, не почувствовала испуга. «Помедленнее, тогда бы аккурат...» — вспомнила она. Софья повторила несколько раз эти слова, как бы проверяя себя, но ничего не ощутила. Она не нашла ничего страшного в этом.
Она не раз потом ловила себя на мысли о смерти. Если близко проезжала автомашина, она пыталась представить, что произошло бы, кинься она под колеса. Если она проходила под путепроводом, то думала о возможности обвала. Ко всему как бы примеряла свою жизнь и свою смерть.
Софья проснулась, как всегда, после крепкого сна и сразу почувствовала, что ей жарко и душно, подушка лежала неловко. Она попыталась заснуть, но вдруг вспомнила, что ей снилась дочь. Впервые дочь пришла к ней во сне. Она лихорадочно пыталась восстановить в памяти облик своего ребенка, но, увы. это ей никак не удавалось. Она твердо знала, что видела во сне ребенка, но при каких обстоятельствах, в каком виде — не помнила.
Сколько-то времени она лежала с закрытыми глазами, пыталась уснуть. Ей казалось, что прошла вечность.
...Кто-то поднял ее, тонкую и легкую, и опустил посреди цветков клевера. «Понюхай, как пахнет медом»,— проговорил тот самый подвыпивший мужчина. Софье стало смешно: «Опять упадет кирпич». Она понюхала и ничего не ощутила. Клевер не имел запаха. «Хочешь увидеть своего ребенка?» Софья попыталась сказать: «Да, да. скорее!»—«Во-он там, поезжай на станцию»,— посоветовал он. Появились вагоны, близко пыхтел паровоз, а вдоль поезда бегали босоногие мальчишки и меняли у пассажиров спичечные коробки. Зачем им спичечные коробки?— подумала она. — У меня нет спичек, а раз нет — они не скажут, где мой ребенок. Ах, почему мне никто не сказал, чтобы я захватила из дома побольше спичечных коробков?»
Она проснулась, перебрала в памяти все то, что увидала, и пожалела, что сон оборвался. Постель уже не казалась ей жесткой и подушка не мешала. Хотелось пить. Но Софья не решилась вставать— боялась, что разгонит сон. Лучше потерпеть и поскорее уснуть снова.
...Она не понимала, куда забрела. Под ногами хрустела и пузырилась земля. Где-то тут вода. Вода! Как сильно хочется пить. Только пить! Ничего не надо... Еще немного пройти. Ну вот. ну вот. Вода-а-а! Софья опростала весь ковш и, пока глотала, не ощущала, что пила воду. Вода не имела никакого вкуса, и она не была ни холодной и ни теплой.
И снова станция и вагоны. «Почему же я опять без спичек?—с мучительной болью подумала она. — Ведь знала же». Но мальчишек уже не было и она вошла в вагон. «Надо ехать, ехать домой. Меня ждут Григорий, мать. Я так скучаю без них! Ах. зачем я от них уехала так далеко? Вот и девочка. Уж не моя ли дочь? Не-ет, это уже школьница, моя же крошечная, еще не ходит. Девочка, ты куда едешь?»—«Мы с мамой в город к бабушке».—«Ты рада?»—«А мы не к бабушке едем. Вы никому в вагоне не рассказывайте. У меня сердце больное — западает клапан, и мама везет меня к доктору. Но вы молчите об этом. Пусть все думают, что я еду к бабушке». — «Почему же ты, девочка, скрываешь свою болезнь, разве тебя за нее осуждают?»— «А я не хочу, чтобы меня все жалели». — «Но ты хочешь, чтобы я тебя пожалела?»— «Вы, тетя, красивая». — «Дай я на тебя погляжу и запомню. У тебя, девочка, косички, похожие на хвостики у репы, а глаза — черные пуговки, такие же, как у Буратино. На тебе короткое платьице и теплые чулки. Я тебя запомню». — «Я, наверное, умру, тетя. Очень больное сердце». — «Тебе еще долго жить». — «Я бы умерла спокойно, если бы вы, тетя, повели меня с собой». — «Куда с собой?» Ничего не слышно, не разобрать. Гудели паровозы, лязгали буфера.
Софья лежала, смотрела в темноту и думала о том, что теперь всю ночь до утра будут ей сниться вагоны, поезда, все долгие часы до рассвета будут терзать те старые переживания, которые она испытывала, возвращаясь домой. «А девочка? Откуда она взялась? Вот странно. Никогда в жизни не встречала такой. Почему-то приснилась». Ей стало тревожно и тоскливо. До боли в голове было жалко ту девочку.
Днем она боялась переходить дорогу. В се ожидала, что налетит на нее автомобиль. И верно... Сделав несколько шагов по дороге, она уже слышала шум мотора или шорох шин и так сильно вздрагивала, что ее всю передергивало с головы до ног и она какое-то время ничего не соображала, не понимая, то ли ей надо стоять, то ли надо бежать.
Софья вздрагивала уже при виде любой машины, если стояла на обочине дороги. Она так их боялась, что стала переходить на другую сторону улицы лишь тогда, когда проезжая часть дороги была совершенно пустой.
И все равно автомобили преследовали ее, пугая всякий раз, стоило ей подойти к мостовой для перехода. Черные, белые, коричневые, голубые капоты и кузовы одинаково устрашающе неслись на нее, визжа тормозами и обдавая едкими парами бензина и выхлопных газов. Она их ненавидела, а они притягивали ее к себе...
Глава двадцать вторая
По разному человек испытывает радость. И каждая радость неповторима и проявляется по своему.
Так было и у Трубина.
Он ехал на машине и лишь приблизительно, отдаленно сознавал, что ехал. Он вдруг забыл, как звать шофера — не то Васей, не то Шурой, он не обращал внимания ни на то, что впереди его, ни на то, что по сторонам. Мысли его унеслись далеко-далеко, и ему все нравилось, решительно все: и машина, на которой он ехал, и шофер, и мысли, занимавшие его теперь. Даже нравилась плюшевая обезьянка, болтавшаяся перед ветровым стеклом.
...Машина из треста приехала за Трубиным утром. Шофер сказал, что его, Григория Алексеевича, вызывают Шайдарон и Каширихин. Сразу он почувствовал, как заколотилось сердце.
— А ты их видел? Какой у них вид? Ну вообще...
— Обычный вид.
— Что они тебе говорили?
— Ну что? Шайдарон сказал, чтобы вас срочно...
— Что еще?
— Телеграмма из Хабаровска.
— Так и сказал?
— Да, так и сказал.
Ну, что еще надо было? Остальное все ясно. Чимита прислала телеграмму. Все ясно. Не-ет, не все. А что там, в телеграмме? Какие слова? Ну. если плохо, она написала бы письмо. Дальше размышлять он уже не мог. Не помнил, как оделся, не помнил, как дошел до машины.
В кабинет Озена Очировича он зашел обессиленный, еле держался на ногах. В глубине души затаилось чувство страха и неуверенности: а вдруг шофер что-либо перепутал? Но уже по тому, как улыбался Каширихин, как блестели глаза Шайдарона под стеклами очков, как гордо топорщился клинышек бородки — Трубин понял: получена радостная телеграмма.
— Читай,— сказал Шайдарон.
Профессор одобрил метод Трубина тчк Подробности письмом тчк Догдомэ». И Есе. Так мало! Он еще раз пробежал глазами телеграмму. Так мало!
— Что же будем делать?
Шайдарон смеялся, кивал бородкой. Снимал и надевал очки — признак возбуждения.
— Этого надо было ожидать,— сказал он. — А ты вспомни нашу комиссию. Как она работала?
Зачем рисковать, брать на себя ответственность? Гораздо проще высказать сомнение, неуверенность, призвать к осторожности, терпению. «Семь раз отмерь, один раз отрежь...» Мудрость веков. Ну ничего. Теперь все образуется.
Трубин присел в кресло, не знал, что говорить, что делать, а хотелось какого-то действия. Григорий почувствовал, что он уже не тот, что был вчера, что-то весомое и значимое стояло за ним, а он, борясь с самим собой, сдерживал рвущиеся чувства.
— Григорий Алексеич,— сказал Шайдарон. — Напиши Чимите... Ты ведь будешь писать? Передай ей от меня, что она очень нужно здесь. Пусть приезжает...
Григорий молча кивнул головой.