19442.fb2
— Темнит он, сволочь!
— Перышком его... и весь разговор!
— Сначала выслушай, а потом ...
Вожак-карым поднял руки:
— Ша! Тихо! Без булды!—И к мордастому парню:—Ты, Сотка, Проверял Чепезубова?
Тот поднялся, шум постепенно стих.
— Чепезубов проходил по одному делу с Басейкой и Колей Иркутским. Они подтвердили, что Чепезубов взял бока1 у дамочки... ну ВТо самое... у жены своего гражданина начальника. Свидетели по делу говорили, что у Чепезубова ссора была с боигадиром и тогда он чуть не разбился. Висел на тросе над улицей. Это тоже подтверждается. А о его болезни они ничего не знают.
— Почему он к ментам поперся?
— Про то он сам скажет.
— Давай как на духу!
— Снюхался с сыскарями? Отвечай! Отвечай!
Это шумел самый страшный уголовник Курбан-паши. В молодости ходил он за кордон с басмачами, там соблазнил жену главаря. В наказание ему обезобразили лицо — отрезали нос. От басмачей он сбежал, но грабежи не бросил. Теперь, оскалившись, орал на Чепезубова и грязная тряпка, закрывавшая рубцы и рваные ноздри, топорщилась и подскакивала.
— Ну что мне... что оставалось?— промямлил Чепезубов, чувствуя, что кодла ему не верит. — Меня уже засекли... Чтобы сбавить срок, я решился... Думаю... И я пришел... Думаю, надо «завязать».
— Подлюга!
— Слягавил!
— Больной я человек, братцы! Уркаганы!—завопил Ленчик.
Сотка повернулся к толпе, дурашливо пропел:
Ах, через речку да через Волгу Да скоро мост построится!
Да разрешите, уркаганы,
С вами познакомиться!
Кто-то подсвистнул, кто-то засмеялся. Мордастый Сотка хотел сбить ожесточение у кодлы, и это ему удалось. Раздались голоса, что пора кончать, что надоело...
Чепезубову велено было паровоз бросить и перейти в барак Платных. «Мы тебя поближе посмотрим,— сказал вожак.— Убедимся, что ты сильно психованный и слеподыр, тогда отпустим. А если сля- гавил, смотри!»—и, выдернув из табуретки скальпель, подбросил его на ладони и добавил: «Был у нас один Курбан-паши, будет двое Курбан-пашей».
В жизни Ленчика Чепезубова все спуталось. Куда пойдешь? Кому и что скажешь? То, что есть нынче, то, что будет завтра, —все это пустота, сутолочь бессмысленная. Лежи —вылеживай на нарах, пока лицо не начнет желтеть. Ничего нет за душой. Впереди — мрак, темень... А позади остались несколько страшных и тяжелых для него минут. И то, что вынес он своим еще не окрепшим духом из этого испытания,— все это вошло, влилось в него и осталось с ним: и седые еолосы, и морщины, и затаившийся страх в зрачках, и обида на кодлу, и упрямые складки в уголках рта:«А если все же ослушаюсь?»
В колонии зрело глухое недовольство блатными. Бессловесные, тихие, жалкие трагедии ручейками стекались отовсюду, со всех бараков, в одно русло... У кого сапоги заменили опорками, у кого пере дачу отобрали, у кого деньги увели... «Не работают сволочи, а живут припеваючи»... «Мы на воле так не поживем, как они тут»... «А не дашь—нож суют, накалывают»...
Зэкам табачные выдавали. Ну, что за деньги! Мелочь. И то—раз в месяц. Так блатные на выходе от касс встали и каждого обобрали. Полторы тысячи народу прошло и полторы тысячи раз повторялось:
— Эй, земляк! Плати Шурику на карцер!
Один буркнул: «Знаем мы этих Шуриков!» С бритвой к нему подскочили, едва ноги унес.
А получилось так. Табачные платили в трех кассах, тремя потоками. По спискам бригадным, без сдачи. Быстро. Расписывайся и уходи. И запускали в три двери, а выход один—на кухонный двор, а там стена канцелярии, забор с вышкой сторожевой и Шурики эти самые...
Только к вечеру колония узнала, что она ограблена. Ограблена нахально, с вызовом.
Утром Костька-нарядчик собрал бригадиров и заявил:
— Терпеть блатных уже нет никакой возможности. Последнее из последних уводят от трудяги и без того небогатого ни деньгами, ни сахаром, ни табаком, ни пайкой, ни баландой. Что же мы, братцы? Люди мы или падлы? Давай поднимайтеся всем гамузом, Еыбье.м блатных из зоны и обратно ни за что не пустим!
В успех задуманного Костькой-нарядчиком зэковские бригадиры поверили. Уж очень трудяги озлились на блэтных. И верно: терпеть нет никакой возможности. Скоро до кровной пайки доберутся. Тогда ложись и помирай. И еще поверили потому, что Костька сам из уголовников, знаменитый был когда-то. Уж если он бал якает, что поднимайтеся, выбьем из зоны... тогда надо решаться.
В воскресенье Ленчик валялся от нечего делать на нарах в бараке. Думал о словах дяди Вити: «Затоскуй, загорюй—курица обидит». Поглядел в окно. По лежалому волглому снегу важно вышагивали грачи. «Весна... Грач зиму расклевал».Угол завешен одеялом. Там кто-то сопел, ворочался... За дощатым столом играли в карты, доносились выкрики:
— Соника!
— Атандэ!
Пол заплеван, кругом грязь, окурки, вонь... «За собой убрать и то не хотят».
— Тасуй как следует!
Будто бы шум пробивался сквозь стену. Какой может быть шум в колонии? Самолет пролетел? Или радио? Нет, не похоже. Накатывался глухой зыбучий рокот, посверливало в ушах: «У-у-зу-зу!» Хлопнула дверь, на пороге человек — из разинутого рта слова жуткие, от которых тело стало ватным:
— Уркаганы! За ножи! Вся зона поднялась!..
И убежал, сгинул в сторону ворот. А в распахнутые двери уже рвался рев толпы:
— Бей их!
— Дави! Круши!
— Так-растак. . Вон из зоны! Ворье! Сволочь'.
Блатные поволокли стол, чтобы припереть двери. Да разве
(удержишь?.. Затрещало все, штукатурка посыпалась с потолка. Белые круглые лица с открытыми ревущими ртами плясали в проломах. Ленчик сорвал одеяло, мотанул на голову и — в окно. Сквозь стекольный дождь протискался кое-как между перекрытиями, выва-
! лился на снег. К нему подбежали, начали пинать, топтать... «Все, конец»,— ворохнулось в сознании.
Со сторожевых вышек захлопали выстрелы, будто кто кнутом заиграл. И тут Ленчик сообразил, что его уже не бьют, что он один тут... Приподнялся. По дороге, сломя голову, неслись блатные к воротам, под защиту охраны. Ворота уже распахнуты и там, за преде- V лами зоны, видна цепочка солдат.
— Живой?
Ленчик перевернулся на спину. Дядя Витя, тяжело дыша, стоял перед ним, держа ножку не то от табуретки, не то от скамейки.