19452.fb2 Лунные ночи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Лунные ночи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Женщины стали прощаться и затолпились к выходу. Уже из сеней Еремин услыхал вздрагивающий голос Стеши:

— Ну, девоньки, с таким секретарем райкома мы не пропадем.

Дарья постелила Еремину и Александру в горнице, сама ушла в переднюю половину дома. Уже засыпая, Еремин слышал, что к ней кто-то пришел, и потом в Дарьиной комнате приглушенно забасил чей-то голос.

Ночью он проснулся. Неизвестно, сколько было времени.

В густой темноте комнаты он так и не сумел разглядеть на часах стрелки, а спички куда-то запропастились. Но за плотно закрытой дверью еще слышались голоса: Дарьин и другой, мужской. Еремин заинтересовался, кому же принадлежал этот голос — густой, гудящий и как будто сердитый. Прислушиваясь, он вскоре заинтересовался и его словами:

— Стыдно, Даша, говорить, но я уже начинаю думать и так: а может быть, мне лучше уехать отсюда? Хозяйства большого я себе так и не нажил, с собой можно увезти. Где-нибудь в другом колхозе или в новом совхозе, на целине, я, может, буду нужнее. Конечно, нелегко будет родные места покидать и не в мои это годы, но как-то не везет мне в нашем районе. Думал, что кое-что знаю и могу еще людям немалую пользу оказать, а получается, что в своих-то местах я меньше всего и нужен. Никому, оказывается, не требуются ни мои знания, ни опыт. Как Неверов после фашистской оккупации объявил мне недоверие, так и пошло. Но ты-то, Даша, знаешь, что я не по своей воле остался: с Бирючинской пасеки колхозные ульи эвакуировал, и меня там танкетки отрезали. И я же всю эту проклятую оккупацию дома под печкой в потаенном погребе просидел, мне тогда небо с овчинку показалось. Рассказывал об этом Неверову и председателю райисполкома Молчанову — и слушать не хотят., Не доверяем — и крышка. И что ни сделаешь в районе, говорят — плохо. Новый улей построил, по восемьдесят килограммов меду за сезон дает, — не принимают. Предлагаю попробовать виноградники пчелами опылять — не разрешают. В винсовхозе украдкой по моему способу два гектара винограда под плуг посадили — все равно вредительство. Виноград вырос, а меня как чурались, так и чураются. Неверова в районе давно уже нет, а отношение все то же. Неверовщина осталась. Перешел из райцентра в колхоз, думал, здесь теперь агрономы нужнее, — на Черенкова наткнулся. Как что сделаешь или скажешь ему не по вкусу — фашистский прихвостень. Каждый раз этим пользуется, когда я ему наперекор иду, с безобразиями не соглашаюсь. И так же настраивает других членов правления, главного агронома МТС. Помнишь, на последнем правлении так при всех мне и сказал: «Характер у тебя, Кольцов, вражеский…» Спасибо, Даша, ты тогда мою руку удержала. Я, конечно, знаю, что не оккупированная здесь территория причиной, а этот мой характер. Вражеский к таким пьяницам и бездельникам, как наш Черенков. Иногда и сам начинаю себя уговаривать: а ты живи, как некоторые живут: увидел на дороге безобразие — отвернул голову и прошел мимо. Тихо и спокойно. Нет, не могу стерпеть. Увижу и опять начинаю сражаться.

Слушая этот приглушенно гудящий за дверью голос, Еремин давно уже узнал, кому он принадлежит: агроному Тереховского колхоза Кольцову. По голосу Еремин представил себе и его лицо: крупное, большелобое, с темными и тяжеловатыми, как густая вода, глазами, выражение которых правильнее всего можно было обозначить одним словом — непримиримость. Этим словом, пожалуй, можно было бы точнее всего определить и его характер, из-за которого ему все время приходилось терпеть в жизни. Всегда у Кольцова были какие-нибудь неприятности то с главным пчеловодом области, который не хотел вводить на пасеках изобретенный им улей, то с директором МТС, отказавшимся применить на практике новый способ посадки винограда, то с Молчановым, о котором агроном, не стесняясь, где только мог, громко говорил, что он воинствующий тупица, лишь по недоразумению и не без чьего-то покровительства задержавшийся на посту председателя райисполкома. Не каждый такую откровенность простит. Не прощали ее и Кольцову. И Еремину не раз приходилось слышать жалобы на него от людей, которых, по их словам, Кольцов оскорбил и унизил. Было в этих жалобах и справедливое. То, что Кольцов говорил и предлагал и что ему представлялось ясным, еще не совсем ясно было людям, которые не успели это понять, а он принимал это за косность и тупость и, не стесняясь в выражениях, говорил об этом. И хотя впоследствии чаще всего оказывалось, что он был прав: новый улей оправдывал надежды и посадка винограда под плуг себя оправдала, а Молчанова теперь уже весь район называл тупицей, — агронома Кольцова продолжали считать в районе «самым умным» и «гением». А это, как известно, не прощается, и число его недругов не убавлялось. Нет ничего труднее оказаться в положении человека, который думает и говорит так, что другие начинают подозревать в нем «умника» и «гения».

Еремин знал, что Кольцов родного брата не пощадил — с пасеки прогнал и теперь они враги, хотя брат заметно лучше стал работать после этого в колхозе на овцеферме. После того как Кольцов окончательно не поладил с главным пчеловодом области и с Молчановым, он ушел в Тереховский колхоз. Но теперь выяснилось, что не ладится у него и с председателем Черенковым.

Интересно было послушать, что будет отвечать Кольцову на его слова Дарья. Но после того как Еремин, поворачиваясь на бок, заскрипел кроватью, голоса за дверью понизились, до его слуха дошел только обрывок насмешливой Дарьиной фразы: «…вот уж я не думала, Иван Степанович, что вы в бега можете удариться», — и потом уж нельзя было разобрать ни слова. «Бу-бу-бу», — гудел голос Кольцова. Ему тише вторила Дарья. И должно быть, они-то и убаюкали постепенно Еремина, потому что он вскоре и незаметно для себя опять уснул.

Когда он проснулся во второй раз, была уже совсем глубокая ночь. По хутору перекликались петухи. Но из-за двери, ведущей на переднюю половину дома, еще просачивалась и реяла в темноте тонкая паутинка света и там продолжали разговаривать. Услышав женский голос, Еремин вначале даже не сообразил, что это Дарья: так она говорила непохоже на себя, как-то по-новому, с необычными для нее печальными вибрирующими интонациями.

— Вам, Иван Степанович, надо перестать ко мне ходить, — говорила она, и звук ее голоса, ласкающий и зовущий, странно противоречил ее словам. Все уже в хуторе знают, все говорят… У меня уже большие дети, Иван Степанович, у вас жена, сын. Семью вам нарушить нельзя, и я бы не позволила. Таисия Ивановна — женщина хорошая, работящая. Ничего у нас не получится, Иван Степанович, зачем вы ходите?

— Не знаю, Даша, — отвечал ей голос Кольцова, тоже неуловимо изменившийся и какой-то печально-покорный, — но не заходить к тебе я не могу. И поздно, и Таисию жалко, да тут, наверно, в чем-то другом дело. Конечно, если ты мне запретишь… Но сам я ходить не перестану.

— Вы же, Иван Степанович, собирались уезжать отсюда?

— Ты знаешь, Даша, что я никуда не смогу уехать.

За дверью стало тихо, и потом Еремину показалось, что там поцеловались. В смятении он уронил голову на подушку, чувствуя, как в темноте приливает к его щекам жаркая краска. До чего же нехорошо получилось! Впервые в его жизни получилось так, что он непрошено заглянул в то, что люди хотели уберечь от постороннего взора. И хотя это вышло нечаянно, все равно было нехорошо. «И хоть ты секретарь райкома, — уже немного успокоившись и глядя перед собой в темноту, с насмешливостью думал о себе Еремин, — а, пожалуй, будет лучше, если все это обойдется без твоего вмешательства…»

Оказывается, могут встретиться и такие случаи в жизни секретаря райкома, когда самое лучшее, что он должен сделать, — это не вмешаться. Иначе ему, Еремину, пришлось бы сейчас оказаться и перед таким неизбежным вопросом: а как ты, дорогой товарищ, должен взглянуть на этого человека с точки зрения всех общепринятых норм, зная, что у него жена, сын и что, несмотря на это, он все же… Еремин не докончил своей мысли, так как за дверью опять поцеловались.

«Ну, а если это такое, — думал он через минуту, глядя прямо перед собой в темноту, — от чего растут крылья и без чего человек не может жить, работать?»

Весна пришла бурная, стремительная и смыла немало надежд, взлелеянных в эту долгую зиму. Можно было думать, что после такого снега, который завалил степь и белыми стенами стоял вокруг станиц и хуторов, после этих сугробов, поднявшихся вровень с древними курганами, воды будет много, и, уйдя в землю, она сохранится там надолго, пока не окрепнут и не возмужают злаки и травы. Но все как-то сразу растаяло и стекло под разящими лучами солнца, прошумело из степи с крутого правого берега в реку, говорливо промчалось по ярам и оврагам сквозь лесные полосы, и через неделю уже пыль завихривалась за машинами по дорогам. Вышли тракторы на загонки.

Правда, в конце апреля и в начале мая, когда все уже отсеялись, пролились хорошие дожди и опять возродили у людей надежды на урожай. Но тут же они исчезли, развеялись, как будто испарились вместе с остатками влаги, которую покорно отдавала земля под жарким солнцем, каждое утро беспощадно встающим над степью. В конце мая и к началу июня — перед наливом и к наливу хлебов — земля уже звучала под ногой, как железо. Все, что зацвело в степи и проросло весной, увяло и сгорело. Второй год подряд всходило над степью такое солнце. И, несмотря на то что в этом году не было обычных для июня черных бурь, колос так и не окреп, не набрался сил и зачах, стекая под зноем.

И все же, объезжая, поля, Еремин убеждался, что, сравнительно с видами на урожай у ближайших соседей, в районе было очень неплохо. Бывая в поездке по колхозам, он никогда не забывал завернуть на поля смежных районов и, искренне печалясь, что хлеб у них стоит совсем низкорослый, с тощим колосом, радовался тому, что район, несмотря ни на что, будет с хлебом. Было из-за чего выдерживать войну с Семеновым, идти на серьезный риск, осложнять отношения кое с кем в области и у себя в районе. Например, с тем же Мешковым, который теперь говорит на всех пленумах и сессиях, что его, мол, сняли с должности директора МТС только из-за того, что он не умел угождать новому секретарю райкома… Стоило все это сил и нервов, бессонных ночей и дней, безвозвратно украденных у семьи — у жены и детей. Вряд ли еще кто-нибудь другой в районе так хорошо мог теперь сказать, как бесконечно, утомительно длинны и какую нагоняют на человека тоску осенние лунные ночи.

Но все это осталось уже позади, и разве можно сказать, что все это было зря, если сейчас перед глазами эти звенящие под ветром пшеничные поля, по которым скоро пойдут комбайны, этот с боем вырванный у засухи урожай. Еремин ездил и ездил по степи, останавливал машину, шелушил на ладонь зерна, мысленно взвешивая и подсчитывая, сколько вывезут и продадут колхозы государству, сколько пойдет в семенной, фуражный и другие фонды и сколько останется на трудодни колхозникам. Не во всех, конечно, колхозах соберут одинаковый урожай. Кое-кто и поработал лучше, кое-где была похуже земля… Но уже сейчас можно было сказать: будут люди с хлебом. Вполне хватит им и до нового урожая и даже для продажи излишков на рынке. Оказалось, что в этом неблагоприятном году колхозники получат на трудодень лишь не намного меньше хлеба, чем в позапрошлом, высокоурожайном. А некоторые колхозы, такие, как, например, имени Кирова, выдадут и побольше.

Однажды у лесополосы, отделяющей поля района от полей соседнего, Еремин встретился со своим товарищем Михаилом Брагиным, с которым последнее время они как-то редко встречались и вообще заметно охладели друг к другу. Брагин тоже, видно, объезжал поля своего района. Еще издали Еремин заметил его машину, нырявшую впереди на дороге из балки в балку. Подъехав ближе и узнав газик Еремина, стоявший на дороге среди двух крутых стен «одесской-3», Брагин затормозил машину и выпрыгнул на дорогу — в сером плаще, с серыми от пыли бровями и ресницами, невеселый.

— Ты был прав, — устало сказал он Еремину, протянув ему руку и окинув взглядом густоколосое, тихо волнующееся поле «одесски», которая вплотную подходила к полям его района и, как отрезанная шнуром, уступом поднималась над ними.

Еремин по-человечески пожалел его и предложил:

— Заедем к тебе, я давно не виделся с Зиной.

— Как-нибудь в другой раз, — коротко взглянув на него, отказался Брагин. И, круто развернув машину, поехал назад по пыльной дороге, между полями, которые своим видом могли лишь навеять уныние и глубокое сочувствие к тем людям, что отдали этому свой труд, свое время и вложили в это свои надежды.

И потом перед мысленным взором Еремина долго еще стояли эти поля, и чувство обычной человеческой жалости к товарищу, которое шевельнулось у него тогда, на дороге, очень скоро окончательно вытеснилось мыслями об этих людях, кто пахал и засевал эти поля и связывал с ними свои насущные надежды.

Не один и не два раза за этот год приезжал в район Тарасов. Иногда он заезжал в райком, и отсюда они вместе с Ереминым ехали в колхозы. Иногда же начинал поездку прямо с колхозов и потом уже подворачивал свой газик к райкому. Он уже узнал в районе многих председателей колхозов, бригадиров, трактористов, и они тоже приметили его машину. Весной Тарасов приезжал в Тереховский колхоз смотреть, как агроном Кольцов испытывал свою машину для посадки винограда, и потом прислал из города конструктора с завода для устранения обнаруженных недостатков.

В последний раз он приехал в район уже перед уборкой. По области проводились кустовые совещания секретарей райкомов, председателей райисполкомов и уполномоченных по заготовкам, посвященные хлебопоставкам. Работников южного куста собрали в районе, где работал Еремин. Перед красным зданием районного Дома культуры сбилось газиков, «Москвичей» и «Побед», как перед каким-нибудь театром. Станичные ребятишки кружились вокруг них как зачарованные.

В гулкой тишине большого зала Дома культуры, где обычно проходили все районные совещания, партийные конференции и сессии райсовета, не пропадало ни одного слова из того, что говорил с дощатой трибунки своим не очень громким голосом Тарасов о тех особых условиях, в которых должны будут проходить в этом году хлебопоставки.

Давно остались позади те времена, когда с наступлением хлебозаготовок в колхозах и районах замирала всякая иная жизнь и начиналась полоса великих потрясений, всевозможных осложнений, бессонных ночей и штурмов. За ряд послевоенных лет в области и в районах уже успели привыкнуть к тому, что хлебопоставки проходили без излишнего напряжения, организованно и быстро. Не было нервозности и штурмовщины, излишним было прибегать и к настойчивым убеждениям, чтобы взять хлеб, необходимый для промышленных центров, для внешней торговли и для армии, бодрствующей на рубежах Родины. В плоть и в кровь вошло, что хлебопоставки проходят без шума и треска, без изматывания нравственных и физических сил людей, как важная и непременная, но все же повседневная в ряду очередных задача дня. Мера этой организованности равнялась мере дальнейшего роста и укрепления колхозов, возросшей сознательности людей. Они прошли новую закалку и выучку на войне и после войны немало уже сделали и еще тверже уверовали в свои силы. И на план хлебопоставок они теперь смотрели как на само собой разумеющийся, первостепенный долг. Их не нужно было уговаривать, что это первая заповедь, что государству нужен хлеб и для рабочих центров и для армии. Это понимали не только партийные работники, председатели колхозов, но и рядовые колхозники, весь народ.

Но год был особый и даже трудный. И хлебозаготовки в этом необычном году обещали сложиться тоже необычно. Страна большая, урожай вообще созревал на ее степных просторах неравномерно: в Сибири и на Алтае, например, почти на месяц позже, чем на Украине. И трудно было пока охватить всю картину урожая. Но там, где он созрел, — в ряде областей юго-запада и юго-востока — уже сейчас можно было предвидеть, что урожай будет пестрый и скорее невысокий, чем средний. И должен был сыграть свою роль такой рычаг, как новые, в несколько раз повышенные цены на хлеб, проданный колхозами государству сверх обязательных поставок.

— Острота и сложность хлебозаготовок в этом году заключается в том, чтобы убедить колхозников продать большую часть излишков хлеба сверх твердых поставок не на рынке, а государству, — говорил Тарасов с трибуны районного Дома культуры. — Убедите с цифрами в руках людей, что это выгодно не только государству. За каждый центнер этого хлеба государство уплачивает намного больше, чем обычно. Сосчитайте вместе с людьми, что это сотни тысяч рублей дополнительных доходов в кассу каждого колхоза. Вы меня хорошо поняли, товарищи? — он обвел присутствующих внимательным взглядом спокойных темных глаз. — …С цифрами в руках, чтобы колхозники продали хлеб добровольно. Пусть сами увидят, что новые закупочные цены не ниже нормальных, рыночных, в том случае, конечно, если спекулянты не взвинчивают их искусственно. Мы не случайно пригласили сюда и районных уполномоченных по заготовкам: ни одного центнера зерна без разрешения общих колхозных собраний на заготовительные пункты не принимать. Никакого администрирования, нажима, самоуправства. Скажите людям всю правду о недороде на юге Украины и в Поволжье, они поймут. Напомните им, что отвезти излишки хлеба на рынок — это обычная торговля, а продать государству для планового распределения по стране — это и социалистическая взаимопомощь. Не забывайте, что это те люди, с которыми мы построили колхозы, выиграли войну и сумели залечить раны. Партия верит в их сознательность. — Тарасов опять оглядел присутствующих спокойными темными глазами и как о чем-то само собой разумеющемся, что они и сами хорошо знали, напомнил: — Это, конечно, не означает отдаваться на самотек.

«Да, социалистическая взаимопомощь», — думал после совещания Еремин. Это были те самые слова, которые лучше всего объясняли и обстановку и сущность задачи, встающей перед коммунистами района. Добиться, чтобы это поняли все люди и сами добровольно приняли решение, которое подскажет им их сознательность.

Как обычно, плановые хлебопоставки колхозы района закончили быстро и даже почти вдвое быстрее, чем — в прошлом году, — не за пятнадцать, а за восемь дней. Начались и хлебозакупки, вступили в действие новые цены. В колхозах заключались договоры на продажу излишков хлеба государству, созывались общие собрания, решали этот вопрос. Вдруг вспыхнули и разгорелись уже совсем, казалось, забытые страсти…

Хлеб всегда был скрытой пружиной борьбы. В борьбе за хлеб обнажались и обострялись противоречия, проходили проверку люди, и, как на фронте, сразу определялось, чего стоит человек. Кто трус, кто герой.

Снова и снова убеждался в эти дни Еремин, какая влиятельная и первостепенная фигура председатель колхоза и сколь многое от него зависит. И опять рад был убедиться, что райком не ошибся в тех, кому доверил эту работу. В колхозе имени Кирова — у Морозова, в Куйбышевском колхозе — у Фролова и даже в колхозе «За власть Советов» — у прижимистого и скуповатого председателя Полторыбатько — собрания прошли без особых потрясений, и уже на другой день там по заключенным договорам возили хлеб на заготпункты. И только в тереховской колхозе «Красный кавалерист», наименее всех затронутом сушью, райком столкнулся с непредвиденными трудностями. И здесь, так же как в других местах, многое, если не все, зависело от председателя. Но оказалось, что тереховский председатель Черенков не тот человек, на которого мог надеяться райком. На него была надежда плохая.

Впервые Еремин это почувствовал на партийном собрании в колхозе, созванном перед общим собранием всех колхозников. Выступая на собрании, Еремин говорил своими словами то, что говорил в районном Доме культуры Тарасов; сказал и о том, какой этот год — особый, трудный год.

— Если все подсчитать: расход горючего, прогон автомашин, неизбежные потери при перевозке, затрату времени на то, чтобы сбыть сейчас хлеб на рынке, — то выйдет, что продать те же триста тонн государству, пожалуй, выгоднее, — говорил Еремин. — Нет, товарищи, это совсем серьезно.

— А мы бы, Иван Дмитриевич, сейчас на рынок не повезли, — насмешливо вставил Черенков, грузный, с бритой головой и тяжело нависшими над глазами веками. — Мы бы подождали до зимы и не остались бы в убытке. Какой же хороший хозяин хлеб летом сбывает?

Еремин насторожился.

— На партийном языке, Семен Поликарпович, — откровенно возмутился секретарь парторганизации колхоза Калмыков, — это называется шкурничеством и спекуляцией на чужом недостатке.

В конце концов партсобрание единогласно проголосовало за то, чтобы обеспечить продажу государству по повышенным ценам трехсот тонн зерна. Вслед за всеми, правда самым последним, поднял руку и Черенков. Но у Еремина были серьезные основания сомневаться, что он будет твердо придерживаться принятого решения, не отступит и не слукавит в острую минуту. К сожалению, с фактами такой недисциплинированности еще приходилось сталкиваться. Бывало, на партийном собрании человек голосует вместе со всеми, а потом вдруг возьмет и пойдет наперекор. То ли у него не хватило мужества открыто поднять руку «против», когда все голосовали «за»…, То ли проспал все собрание и, очнувшись, не разобравшись, в чем дело, поднял руку вместе со всеми. То ли потом дома жена разагитировала. Или же не устоял человек перед возможностью заработать себе дешевый авторитет у окружающих. Соблазнился перспективой выглядеть добрым, сердобольным дядей.

С такими фактами райком сталкивался, и пренебрегать этим нельзя было. Тем более имея дело с таким человеком, как Черепков, на которого никогда нельзя было вполне положиться.

Еремин помнил, как еще осенью Черенков, единственный из всех председателей колхозов, дрогнул и украдкой решил было сеять в сухую, бесплодную почву, лишь бы выполнить план. Помнил Еремин и то, что говорила о нем Дарья Сошникова, и нечаянно услышанный ночью в ее доме рассказ Кольцова. Серьезно настораживала и реплика Черенкова на последнем партсобрании. За ней скрывалось что-то другое, потаенное. Правда, Черенков в конце концов проголосовал вместе со всеми и не слышно было, чтобы он открыто высказывался против продажи хлеба государству. Но и твердых слов о том, что колхоз в состоянии продать и продаст эти триста тонн, никто от него не слышал. Обычно он, не возражая, полуприкрыв глаза тяжелыми веками, выслушивал доводы в пользу того, что колхоз может это сделать без ущерба для хозяйства, и отвечал:

— Вот общее собрание и решит. У него ключи от власти. И тут же спешил перевести разговор на другое.

Не мог забыть Еремин и о том, что за Черенковым водилась и такая слабость, как пристрастие к выпивке. В колхозе были свои виноградники, в каждом доме — самодельное, честно заработанное на трудодни вино, а председателя всякий рад угостить. И Черенков с осени, как только созревал виноград, начинал ходить из двора во двор и так ходил всю зиму. Правда, после того как с ним сурово поговорили на бюро райкома, открытого пьянства за ним уже не замечалось. Но по утрам он приходил в правление с оплывшим лицом и с красными, налитыми кровью глазами. Поговаривали, что у него есть в станице своя компания: бригадир Семин, его тесть — заведующий зерновым амбаром Демин, сын этого Демина, и что с ними председатель проводит за столом, за наглухо закрытыми ставнями, ночи. А вокруг винной бутыли, в тесной компании поддакивающих и подобострастно изливающихся в любви друзей можно и не заметить, как размякнет, сделается податливой и начнет раздавать щедрые векселя одурманенная совесть. А потом плати по этим векселям — друзья заглядывают в душу требовательными глазами, и взгляды их спрашивают: «А хозяин ли ты своему слову?»

Общее собрание в тереховской колхозе назначили на воскресенье. До собрания Еремин решил встретиться и поговорить с Дарьей Сошниковой: может быть, она что-нибудь посоветует, подскажет. Дарья — член правления, бригадир, и чем ближе узнавал ее Еремин, тем больше убеждался, каким она пользуется влиянием в колхозе, особенно среди женщин.

Он нашел ее в садах, на склоне, где в это время уже начинали убирать виноград. Женщины выборочно срезывали с кустов и в круглых корзинах сносили белые и темные гроздья на поляну, к весам. Распоряжалась всем Дарья. Ее голос слышался то в одном, то в другом конце сада. Тогда, зимой Дарья помогала на ферме временно, а здесь была настоящая хозяйка, бригадир.

Еремин отозвал ее в сторону, к сторожке, и они сели рядом на врытую в землю лавку. Дарья встретила Еремина шутливыми словами, что из райкома приезжают в сады только когда поспевает виноград, но после того, как она выслушала Еремина, брови у нее перестали играть, лицо сделалось серьезным.