19463.fb2
В прекрасное воскресное августовское утро, теплое и ясное, г-н де Герсен уже в семь часов встал и был совершенно одет. Он лег спать в одиннадцать вечера в одной из двух маленьких комнат, которые ему удалось снять на четвертом этаже Гостиницы явлений, на улице Грота, проснулся очень бодрым и тотчас же прошел в соседнюю комнату, занятую Пьером. Но священник, вернувшийся в два часа, измученный бессонницей, заснул лишь на рассвете и еще спал. Сутана, брошенная на стул, и раскиданные в беспорядке предметы одежды указывали на усталость и волнение.
— Ну-ка, лентяй! — весело воскликнул г-н де Герсен. — Вы что же, не слышите колокольного звона?
Пьер сразу проснулся, не соображая, как он очутился в этой тесной комнате, залитой солнцем. В открытое окно действительно вливался радостный перезвон колоколов, весь город звенел в счастливом пробуждении.
— Мы никак не успеем зайти в больницу за Мари до восьми часов, ведь надо позавтракать.
— Конечно, закажите поскорее две чашки шоколада. Я встаю, мне недолго одеться.
Оставшись один, Пьер, несмотря на ломоту в теле, поспешно вскочил с кровати. Он еще мыл в тазу лицо, обливаясь холодной водой, когда вошел г-н де Герсен, которому не сиделось одному.
— Готово, сейчас нам подадут… Ну и гостиница! Вы хозяина видели, господина Мажесте? С каким достоинством восседает он во всем белом у себя в конторе! Оказывается, у них пропасть народу, никогда еще не было столько постояльцев… Зато какой адский шум! Меня три раза будили ночью. Не знаю, что там делают в соседней комнате: сейчас опять стукнули в стену, потом шептались и вздыхали…
Прервав себя, он спросил:
— А вы хорошо спали?
— Да нет, — ответил Пьер. — Я так устал, что не мог сомкнуть глаз. Вероятно, от шума, о котором вы говорите.
Он, в свою очередь, пожаловался на тонкие перегородки. Дом набит битком — прямо трещит, столько народу в него напихали. Какие-то странные толчки, беготня по коридорам, тяжелые шаги, грубые голоса доносятся неизвестно откуда, не говоря уже о стонах больных и ужасном кашле со всех сторон — так и кажется, что он исходит из самих стен. По-видимому, всю ночь напролет какие-то люди входили и выходили, вставали и снова ложились; время как будто остановилось, жизнь безалаберно текла от одной эмоциональной встряски к другой, все были заняты благочестием, заменявшим развлечения.
— А в каком состоянии вы оставили вчера Мари? — снова спросил де Герсен.
— Ей гораздо лучше, — ответил священник. — После сильного приступа отчаяния она снова обрела мужество и веру.
Оба помолчали.
— О, я за нее не беспокоюсь, — проговорил отец Мари с обычным оптимизмом. — Увидите, все пойдет отлично… Я просто в восторге. Я просил святую деву помочь мне в моих делах Вы ведь знаете о моем изобретении — управляемых воздушных шарах. А что, если я вам скажу, — ведь она уже оказала мне милость! Да, вчера вечером я разговаривал с аббатом Дезермуазом, и он обещал мне переговорить со своим другом в Тулузе; это очень богатый человек, интересующийся механикой, он, наверно, не откажет предоставить мне необходимые средства для моей работы. Я сразу увидел в этом перст божий.
Он засмеялся, как ребенок, и добавил:
— Какой милый человек аббат Дезермуаз! Я думаю, мы сможем устроить вместе экскурсию в Гаварни, чтобы это было подешевле.
Пьер, взявший на свой счет расходы по гостинице и прочие траты, дружески поддержал его:
— Понятно, не упускайте случая побывать в горах, раз вам так хочется. Ваша дочь будет счастлива, если увидит, что вы довольны!
Их беседу прервала служанка, которая принесла на подносе, накрытом салфеткой, две чашки шоколада и две булочки; дверь она оставила открытой, и из комнаты видна была часть коридора.
— Смотрите, пожалуйста! Комнату моего соседа уже убирают, — заметил с любопытством г-н де Герсен. — Он здесь с женой, не так ли?
Служанка удивилась.
— Нет, он один.
— Как один? Да у него в комнате все время какое-то движение, там разговаривали и вздыхали сегодня все утро!
— Не может быть, он совсем один. Он только что сошел вниз и приказал поскорее у него убрать. Он занимает комнату с большим шкафом; сейчас он его запер и ключ взял с собой… У него там, наверное, ценности…
Служанка болтала, расставляя на столе чашки с шоколадом.
— Он очень приличный барин!.. В прошлом году он снимал у господина Мажесте один из маленьких уединенных домиков в соседнем переулке, а в этом году опоздал, и ему пришлось, к большому его сожалению, удовлетвориться этой комнатой… Он не хочет обедать со всеми, и ему подают в комнату, он пьет дорогое вино, ест очень хорошо.
— То-то он, верно, слишком хорошо пообедал вчера в одиночестве, — весело заключил г-н де Герсен.
Пьер молча слушал.
— А мои соседи — две дамы с господином и мальчиком на костыле, верно?
— Да, господин аббат, я их знаю… Тетка, госпожа Шез, заняла одну комнату, а господин и госпожа Виньероны с сыном Гюставом поселились в другой… Они второй год приезжают. Тоже очень хорошие господа!
Ночью Пьеру в самом деле показалось, что он слышит голос г-на Виньерона, которому жара мешала спать. Затем служанка, разговорившись, рассказала про других жильцов: налево по коридору — священник, мать с тремя дочерьми и пожилая чета, направо — еще один одинокий господин, молодая дама, потом целая семья с пятью малолетними детьми. Гостиница полна до самых мансард, служанки, уступившие свои комнаты постояльцам, спят все вместе в прачечной. Вчера ночью на всех этажах, на площадках расставили складные койки. Одно почтенное духовное лицо даже вынуждено было лечь на бильярде.
Когда служанка наконец ушла и мужчины выпили шоколад, г-н де Герсен пошел к себе в комнату вымыть руки: он был аккуратен и очень следил за своей особой. Оставшись один, Пьер, привлеченный ярким солнцем, вышел на маленький балкон. Во всех комнатах четвертого этажа имелись балконы с балюстрадами из резного дерева. Каково же было его удивление. когда он увидел на балконе соседней комнаты, где жил одинокий мужчина, женскую головку и узнал в ней госпожу Вольмар; это была, несомненно, она, ее продолговатое измученное лицо с тонкими чертами, ее огромные, чудесные, горящие, как угли, глаза, которые иногда словно заволакивались дымкой. Узнав Пьера, она испуганно скрылась. Ему тоже стало не по себе, и он поспешно ушел с балкона, в отчаянии, что поставил ее в такое неловкое положение. Теперь он все понял: его сосед, которому удалось снять только эту комнату, прятал от всех свою любовницу, запирая ее в большом шкафу, пока у него убирали, кормил ее заказанными блюдами и пил с ней вино из одного стакана; теперь понятны были шорохи, доносившиеся из этой комнаты ночью. И так будет продолжаться три дня, она три дня проведет взаперти, предаваясь безумной страсти. Повидимому, когда кончилась уборка, она открыла шкаф изнутри и выглянула на балкон, чтобы посмотреть, не идет ли ее возлюбленный. Вот почему она не показывалась в больнице, где г-жа Дезаньо все время спрашивала про нее! Взволнованный до глубины души, Пьер не двигался с места, раздумывая над судьбой этой женщины, с которой он был знаком, над той пыткой, какой была для нее супружеская жизнь в Париже бок о бок с жестокой свекровью и недостойным мужем; и только три дня в году полной свободы в Лурде, вспышка любви, под святотатственным предлогом служения богу! Глубокая печаль охватила Пьера, и, казалось, беспричинные слезы выступили у него на глазах — слезы, родившиеся где-то в глубине души, скованной добровольным обетом целомудрия.
— Ну как? Мы готовы? — весело воскликнул г-н де Герсен, появляясь в перчатках, затянутый в серую суконную куртку.
— Да, да, идем, — ответил Пьер, отворачиваясь будто за шляпой, а на самом деле чтобы утереть слезы.
Когда они выходили, им послышался слева знакомый, сочный голос: г-н Виньерон собирался читать вслух утренние молитвы. В коридоре им встретился мужчина лет сорока, полный и приземистый, с аккуратно подстриженными бакенбардами. Увидев их, он сгорбился и прошел так быстро, что они не успели его разглядеть. В руках он нес тщательно завернутый пакет. Он отпер ключом комнату, потом закрыл за собой дверь и исчез бесшумно, как тень.
Господин де Герсен обернулся.
— Смотрите-ка! Одинокий господин… Он, верно, был на рынке и накупил лакомств.
Пьер притворился, что не слышит, так как считал своего спутника слишком легкомысленным, чтобы посвящать его в чужую тайну. К тому же ему было неловко, какой-то целомудренный ужас обуял его при мысли, что здесь, среди мистического экстаза, которому невольно поддавался и он сам, люди могут предаваться плотским наслаждениям.
Пьер и г-н де Герсен подошли к больнице как раз в то время, когда больных спускали вниз, чтобы вести к Гроту. Мари выспалась и была очень весела. Она поцеловала отца, побранила его за то, что он еще не договорился об экскурсии в Гаварни. Если он туда не поедет, она очень огорчится. К тому же, говорила Мари со спокойной улыбкой, сегодня она еще не исцелится. Затем она упросила Пьера выхлопотать ей разрешение провести следующую ночь перед Гротом: об этой милости горячо мечтали все, но ее предоставляли с трудом лишь немногим, пользовавшимся чьим-либо покровительством. Пьер сначала отказал наотрез, опасаясь, что целая ночь, проведенная под открытым небом, вредно отразится на здоровье Мари, но, заметив ее опечаленное лицо, обещал ей похлопотать. Мари, видимо, думала, что святая дева лучше внемлет ей, если они останутся с глазу на глаз в величественной ночной тиши. В то утро, когда они все трое слушали обедню в Гроте, девушка почувствовала себя такой затерянной среди множества больных, что в десять часов попросила увезти ее в больницу, ссылаясь на усталость, — у нее даже глаза заломило от яркого дневного света.
Когда отец и священник уложили ее в палате святой Онорины, она попрощалась с ними на весь день.
— Не надо за мной приходить, я не вернусь в Грот днем, это лишнее… Но вечером, в девять часов, вы меня повезете туда, Пьер. Это решено, вы дали мне слово.
Пьер ответил, что постарается получить разрешение, в крайнем случае он обратится к отцу Фуркаду.
— Ну, душенька, до вечера, — сказал, целуя Мари, г-н де Герсен.
Они ушли, Мари спокойно, с сосредоточенным лицом, лежала в постели; ее большие, мечтательные, улыбающиеся глаза устремлены были вдаль.
Когда Пьер и г-н де Герсен вернулись в гостиницу, еще не было половины одиннадцатого. Г-н де Герсен, в восторге от погоды, предложил тотчас же позавтракать, чтобы как можно раньше отправиться на прогулку по Лурду. Но прежде он все же хотел подняться к себе в комнату; Пьер последовал за ним, и тут они наткнулись на драму. Дверь в комнату Виньеронов была открыта настежь; на диване, служившем ему кроватью, лежал мертвенно бледный Гюстав после обморока, показавшегося его матери и отцу концом. Г-жа Виньерон, бессильно опустившись на стул, не могла прийти в себя от страха; г-н Виньерон, натыкаясь на мебель, бегал по комнате со стаканом подсахаренной воды, в которую он накапал какое-то лекарство. Подумать только! Такой крепкий мальчик и вдруг упал в обморок и побледнел, как цыпленок! Он смотрел на тетку, г-жу Шез, стоявшую у дивана и в то утро хорошо себя чувствовавшую; руки Виньерона задрожали еще больше при мысли, что умри его сын от этого дурацкого обморока, — прощай тогда наследство тетки. Он был вне себя; разжав мальчику зубы, он насильно заставил его выпить весь стакан. Однако, когда отец услышал, что Гюстав вздохнул, к нему вернулось отеческое добродушие, он заплакал и стал называть сына ласковыми именами. Подошла г-жа Шез, но Гюстав с ненавистью оттолкнул ее, как будто понял, до какой неосознанной низости доводят его родителей деньги этой женщины. Оскорбленная старуха села в стороне, а родители, успокоившись, принялись благодарить святую деву за то, что она сохранила их голубчика; мальчик улыбался им умной и грустной улыбкой рано познавшего мир ребенка, который в пятнадцать лет уже потерял вкус к жизни.
— Не можем ли мы быть вам чем-либо полезны? — любезно спросил Пьер.
— Нет, нет, благодарю вас, господа, — ответил г-н Виньерон, выйдя на минутку в коридор. — Мы ужасно испугались! Подумайте, единственный сын, он так нам дорог.
Час завтрака взбудоражил весь дом. Хлопали двери в коридорах, и на лестницах стоял гул от непрерывной беготни. Пробежали три девушки в развевающихся платьях. В соседней комнате плакали маленькие дети. Вниз устремлялись обезумевшие старики; потерявшие голову священники, забыв свой сан, поднимали сутаны, чтобы они не мешали им бежать скорее. Снизу доверху под тяжелым грузом бегущих людей трещал пол. Служанка принесла одинокому мужчине большой поднос с едой, но ей долго не открывали на стук. Наконец дверь приоткрылась: в спокойной тишине комнаты стоял человек спиной к входящим; он был совершенно один, и когда служанка вышла, дверь тихо затворилась за ней.
— О, я надеюсь, что приступ прошел и святая дева исцелит его, — повторял г-н Виньерон, не отпуская своих соседей. — Мы идем завтракать, признаться, я зверски проголодался.
Когда Пьер и г-н де Герсен спустились в столовую, они, к своему огорчению, не нашли ни одного свободного места. Там была невообразимая теснота, а несколько еще не занятых мест оказались уже заранее заказанными. Официант сказал им, что от десяти до часу столовая ни секунды не пустует, — свежий горный воздух возбуждает аппетит. Пьер и г-н де Герсен решили подождать и попросили официанта предупредить их, когда найдутся два свободных места. Не зная, чем заняться, они стали прогуливаться возле гостиницы, праздно глядя на разодетую уличную толпу.
Тут к ним подошел хозяин Гостиницы явлений, г-н Мажесте собственной персоной, во всем белом, и чрезвычайно любезно предложил:
— Не угодно ли подождать в гостиной, милостивые государи?
Это был толстяк лет сорока пяти, по мере сил старавшийся с достоинством носить свою величественную фамилию. Совершенно лысый, с круглыми голубыми глазами на восковом лице и тройным подбородком, он имел весьма почтенный вид. Он прибыл из Невера вместе с сестрами, обслуживавшими сиротский дом, и женился на лурдской жительнице. Оба работали не покладая рук, и менее чем за десять лет открытая ими гостиница стала самой солидной и наиболее посещаемой в городе. Несколько лет тому назад Мажесте открыл торговлю предметами культа в большом магазине рядом с гостиницей; заведовала им под наблюдением г-жи Мажесте ее молоденькая племянница.
— Вы могли бы посидеть в гостиной, милостивые государи, — повторил хозяин.
Сутана Пьера вызвала особую его предупредительность.
Но Пьер и г-н де Герсен предпочли прогуляться и подождать на свежем воздухе. Мажесте остался с ними, он любил беседовать с постояльцами, считая, что тем самым выказывает им свое уважение. Разговор сначала шел о вечерней процессии с факелами: она обещала быть великолепной благодаря прекрасной погоде. В Лурде находилось более пятидесяти тысяч приезжих, многие прибыли с соседних курортов; этим и объяснялось обилие народа за табльдотом. Может случиться, что в городе не хватит хлеба, как в прошлом году.
— Видите, какое столпотворение, — сказал в заключение Мажесте, — мы прямо не знаем, что придумать. Я, право, не виноват, что вам приходится ждать.
В это время подошел почтальон с набитой сумкой; он положил на стол в конторе пачку газет и писем, потом, повертев в руках какое-то письмо, спросил:
— Не у вас ли остановилась госпожа Маэ?
— Госпожа Маэ, госпожа Маэ, — повторил Мажесте. — Нет, конечно, нет.
Услышав разговор, Пьер вошел в подъезд:
— Госпожа Маэ остановилась у сестер Непорочного зачатия, синих сестер, как их, кажется, здесь называют.
Почтальон поблагодарил и ушел. На губах Мажесте показалась горькая усмешка.
— Синие сестры, — пробормотал он. — Ах, эти синие сестры… — Мажесте искоса взглянул на сутану Пьера и сразу остановился, боясь сболтнуть лишнее. Но в нем клокотала злоба, ему хотелось излить перед кем-нибудь душу, а молодой парижский священник казался ему вольнодумцем и не принадлежал, по-видимому, к этой банде, как он называл служителей Грота, — всех, кто наживался на лурдской богоматери. И он рискнул.
— Клянусь, господин аббат, что я хороший католик, как, впрочем, и все, здесь живущие. Я соблюдаю обряды, праздную пасху… Но, право, монахиням, по-моему, не подобает держать гостиницу. Нет, нет, это нехорошо!
И коммерсант, затронутый бесчестной конкуренцией, выложил все, что наболело у него на душе. Разве мало сестрам Непорочного зачатия, этим синим сестрам, своего дела: изготовления облаток, стирки и содержания в порядке священных покровов? Так нет же! Они превратили монастырь в большую гостиницу, где одинокие дамы снимают отдельные помещения, но столуются все вместе, хотя некоторые предпочитают, чтобы им подавали в комнату. У них очень чисто, дело хорошо поставлено, и берут они недорого благодаря многим льготам, которые им предоставлены. Ни одна гостиница в Лурде не имеет таких прибылей.
— А разве это прилично — монахиням содержать пансион! К тому же настоятельница у них бой-баба. Увидев, что дело, прибыльное, она надумала завладеть всей гостиницей сама и решительно отделилась от преподобных отцов, которые пытались наложить руку и на это. Да, господин аббат, она дошла до Рима и выиграла дело, а теперь прикарманивает все денежки. Вот так монахини! Монахини, которые сдают меблированные комнаты и держат табльдот!
Он воздевал руки к небу, он задыхался.
— Но ведь ваша гостиница битком набита, — мягко возразил Пьер, — и у вас нет ни одной свободной кровати и ни одной свободной тарелки. Куда бы вы девали приезжих, если бы к вам приехал кто-нибудь еще?
Мажесте сразу заволновался.
— Ага, господин аббат, вот и видно, что вы не знаете нашей местности. Пока в Лурде находятся паломники, мы все работаем, и нам не на что жаловаться, верно. Но ведь паломничество продолжается четыре-пять дней, а в обычное время поток больных значительно меньше… О! У меня-то, слава богу, всегда полно. Моя гостиница известна, она стоит наряду с гостиницей Грота, а ее хозяин уже два состояния нажил… Дело не в этом! Зло берет на этих синих сестер: они снимают сливки, отнимают у нас богатых дам, которые проводят в Лурде по две-три недели; и приезжают эти дамы в спокойное время, когда народу бывает мало, понимаете? Эти хорошо воспитанные особы ненавидят шум, ходят молиться в Грот, когда там никого нет, проводят там целые дни и платят очень хорошо, никогда не торгуясь.
Госпожа Мажесте, которую до сих пор не замечали ни Пьер, ни де Герсен, подняла голову от счетной книги и сварливым голосом вмешалась в разговор:
— В прошлом году у нас два месяца прожила такая путешественница. Она ходила в Грот, возвращалась оттуда, ела, спала и ни разу не сделала ни одного замечания, всегда была всем довольна и улыбалась. А по счету заплатила, даже не взглянув на него. Да, о таких клиентках, конечно, пожалеешь.
Она встала, маленькая, щуплая, черненькая, в черном платье, с узеньким отложным воротничком.
— Если вы желаете, господа, увезти из Лурда несколько сувениров, — предложила она, — то не забудьте про нас. Здесь рядом наш магазин, вы найдете там большой выбор самых любопытных вещей… Постояльцы нашей гостиницы обычно и покупают у нас.
Мажесте снова покачал головой, как добрый католик, удрученный современными нравами.
— Я не хотел бы, конечно, неуважительно говорить о преподобных отцах, но нельзя не признать, что они слишком жадны… Вы видели, какую они открыли лавку около Грота? Она всегда полна народа, там продают священные предметы и свечи. Многие священники находят это постыдным и считают, что надо изгнать из храма торгашей… Еще говорят, будто святые отцы состоят пайщиками большого магазина, что через улицу напротив нас, — он снабжает товарами всех мелких торговцев города. Словом, если верить слухам, они принимают участие во всех предприятиях, торгующих религиозными предметами, и получают немалый доход в виде процентов, которые они взимают с миллионов молитвенников, статуэток и медалей, ежегодно продаваемых в Лурде.
Мажесте понизил голос, так как его обвинения метили не в бровь, а в глаз, и ему стало страшновато, что он поверяет их незнакомым людям. Но его успокаивало кроткое, внимательное лицо Пьера, и он продолжал, решаясь высказать до конца обиду на своих конкурентов.
— Я бы хотел, чтоб эти слухи оказались преувеличенными. Однако, право, обидно за религию, когда видишь, что святые отцы держат лавочку, словно последние из нас… Ведь я-то не собираюсь делить с ними их доходы за обедни или требовать какой-то процент с подарков, которые они получают. Тогда зачем же они продают то, что продаю я! Прошлый год по их милости мы нажили какие-то жалкие гроши. Нас и так слишком много, ведь все в Лурде торгуют богом, скоро ни пить, ни есть нечего будет… Ах, господин аббат, хотя святая дева и пребывает с нами, все же иногда приходится туго!
Какой-то приезжий позвал хозяина гостиницы, но он тотчас же вернулся, и одновременно с ним подошла молоденькая девушка, искавшая г-жу Мажесте. Это была явно обитательница Лурда, прехорошенькая, маленькая, пухленькая брюнетка с прекрасными волосами и немного широким лицом, веселым и открытым.
— Наша племянница Аполина, — проговорил Мажесте.Она уже два года заведует нашим магазином. Это дочь брата моей жены. Он очень беден, и до того как попасть к нам, девушка пасла в Бартресе стада; она нам так понравилась, что мы решили взять ее к себе и не жалеем, потому что у нее много достоинств и она очень хорошая продавщица.
Он не сказал, что об Аполине ходили слухи как о легкомысленной девице. Ее видели по вечерам с молодыми людьми на берегу Гава. И тем не менее она была очень ценным приобретением для супругов Мажесте, так как привлекала покупателей, быть может, благодаря своим большим, черным, смеющимся глазам, В прошлом году Жерар де Пейрелонт не выходил из их лавки, и только мысль о женитьбе, очевидно, мешала ему приходить и сейчас. Его заменил галантный аббат Дезермуаз, который приводил в лавку за покупками много дам.
— Ах, вы говорите про Аполину, — произнесла, выходя из магазина, г-жа Мажесте. — Вы не заметили, господа, что моя племянница необыкновенно похожа на Бернадетту?.. Взгляните, на стене висит фотография Бернадетты, когда ей было восемнадцать лет.
Пьер и г-н де Герсен подошли ближе, а Мажесте воскликнул:
— Бернадетта, совершенно верно! Вылитая Аполина, только гораздо хуже ее, уж слишком печальна и бедно одета.
Наконец появился официант и сказал, что у него освободился столик. Дважды г-н де Герсен заходил посмотреть, нет ли места, и все тщетно, а ему хотелось скорей позавтракать и пойти гулять, пользуясь прекрасным воскресным днем. Не дослушав Мажесте, который заметил с любезной улыбкой, что они недолго ждали, г-н де Герсен устремился в столовую. Столик находился в конце комнаты, так что пришлось всю ее пересечь.
Это была длинная зала, отделанная под светлый дуб, но с облупившейся краской, забрызганной жирными пятнами. Все здесь быстро портилось и пачкалось от беспрерывной смены столующихся. Единственным украшением служили стоявшие на камине позолоченные часы с двумя канделябрами по бокам. На пяти окнах, выходивших на улицу, залитую солнцем, висели гипюровые занавеси. Сквозь спущенные шторы все же пробивались жаркие лучи. Посредине, за большим столом длиною в восемь метров, где с трудом могло разместиться тридцать столующихся, теснилось человек сорок, а за маленькими столиками, вдоль стен, сидело еще сорок человек, причем их все время толкали сбившиеся с ног официанты. С самого порога входившего оглушал невероятный шум голосов, вилок и посуды; казалось, что входишь во влажную печь, лицо обдавало теплым жаром, насыщенным удушливым запахом пищи. Сначала Пьер не мог ничего разглядеть. Когда же он наконец уселся за столик, накрытый на двоих и принесенный из сада по случаю такого наплыва гостей, и окинул взглядом табльдот, ему стало не по себе. В течение часа за табльдотом сменилось две партии завтракавших, приборы стояли в беспорядке, скатерть была залита вином и соусами. Никто уже не думал о том, чтобы вазы, украшавшие стол, стояли симметрично, как в начале завтрака. Но самое неприятное зрелище представляли собой люди, заполнявшие столовую: дородные священники, тощие девицы, расплывшиеся мамаши, мужчины с багровыми лицами, семьи с целым выводком детей, поражавших своим жалким уродством. Все это потело, жадно глотало пищу, сидя как-то боком, прижав к телу неловкие руки. А среди всех этих едоков, пожиравших пищу с огромным аппетитом, удесятеренным усталостью, среди этих людей, спешивших насытиться, чтобы поскорее бежать к Гроту, в центре стола восседал толстый священник, который, не торопясь, чинно поглощал блюдо за блюдом, непрерывно работая челюстями.
— Черт возьми! — воскликнул г-н де Герсен. — Не очень-то здесь прохладно! Все-таки я охотно поем; не знаю, почемуто с тех пор, как я в Лурде, у меня все время волчий аппетит… А вы голодны?
— Да, я буду есть, — откровенно ответил Пьер.
Меню было очень разнообразное — лососина, омлет, котлетки с картофельным пюре, почки в масле, цветная капуста, холодное мясо и абрикосовое пирожное. Bj:e оказалось пережаренным, обильно политым соусом и отдавало приторным вкусом горелого сала. Но в вазах лежали довольно приличные фрукты, особенно хороши были персики. Едоки, впрочем, были непритязательны. Прелестная юная девушка, с нежными глазами и атласной кожей, стиснутая между старым священником и неопрятным бородачом, с наслаждением ела почки, плававшие в какой-то бурде, заменявшей соус.
— Честное слово, — проговорил г-н де Герсен, — лососина недурна… Прибавьте немного соли, и будет отлично.
Пьер поневоле ел, — ведь надо было как-то поддержать силы. Рядом, за маленьким столиком, он заметил г-жу Виньерон и г-жу Шез, сидевших друг против друга; они ожидали г-на Виньерона с Поставом, которые не замедлили появиться; мальчик был еще очень бледен и тяжелее обычного опирался на костыль.
— Садись возле тети, — сказал отец, — а я сяду рядом с мамой.
Заметив своих соседей, он подошел к ним.
— Малыш совсем оправился. Я растер его одеколоном, и немножко позже он сможет пойти в бассейн принять чудодейственную ванну.
Господин Виньерон сел к столу и с жадностью принялся есть. Ну и натерпелся же он страху! И г-н Виньерон невольно говорил громко — настолько ужаснуло его, что сын может умереть раньше тетки. Г-жа Шез рассказывала, будто накануне, молясь на коленях перед Гротом, она вдруг почувствовала себя лучше и теперь надеялась, что исцелится, а ее зять слушал, устремив на нее встревоженный взгляд. Он был, конечно, человеком добрым и не желал никому смерти, но мысль, что святая дева может исцелить эту пожилую женщину и забыть его сына, такого маленького мальчика, возмущала его. Виньерон уже ел котлеты, жадно поглощая картофельное пюре, как вдруг заметил, что г-жа Шез дуется на племянника.
— Гюстав, — обратился он к сыну, — ты попросил прощение у тети?
Мальчик удивленно раскрыл большие светлые глаза.
— Да, ты был злой, ты оттолкнул ее, когда она к тебе подошла.
Госпожа Шез с достоинством выжидала, а Гюстав, нехотя доедавший нарезанную мелкими кусочками котлету, уткнулся носом в тарелку, упорно не желая на этот раз разыгрывать надоевшую ему печальную роль любящего племянника.
— Ну же, Гюстав, будь хорошим мальчиком, ты ведь знаешь, как добра твоя тетя и как много она хочет для тебя сделать.
Нет, нет, он не уступит. Мальчик ненавидел в эту минуту старуху, которая так долго не умирала и до такой степени портила отношение к нему родителей, что порой, глядя, как они суетятся вокруг него, он не был уверен, его ли они хотят вырвать из когтей смерти или спасают наследство, которое зависит от его жизни.
Тут достойная супруга г-на Виньерона присоединилась к мужу.
— Право, Гюстав, ты очень меня огорчаешь. Попроси прощения, если не хочешь, чтобы я совсем рассердилась.
Гюстав уступил. К чему бороться? Уж лучше пусть эти деньги достанутся родителям! Пусть он умрет немного позже, раз это так устраивает семейные дела. Мальчик это знал, он все понимал, даже то, о чем не говорили; болезнь настолько обострила его слух, что он будто слышал мысли.
— Простите меня, тетя, за то, что я был нелюбезен с вами.
Две крупные слезы скатились у него по щекам, но он улыбался улыбкой нежного, разочарованного и много повидавшего на своем веку человека. Г-жа Шез тотчас же поцеловала его, сказав, что не сердится, и к чете Виньеронов вернулась благодушная радость жизни.
— Если почки неважные, — сказал г-н де Герсен Пьеру, — то уж цветная капуста совсем неплохая.
В столовой продолжали усиленно работать челюстями. Никогда еще Пьер не видел, чтобы люди так ели, потея в удушливой атмосфере, напоминающей раскаленный воздух прачечной. Запах кушаний сгущался, как дым. Чтобы услышать друг друга, приходилось кричать, потому что все болтали очень громко, а потерявшие голову официанты гремели посудой, да и звук жующих челюстей раздавался настолько явственно, что казалось, это работают жернова, размалывая зерна на мельнице. Противнее всего было Пьеру это смешение всех возрастов и сословий за табльдотом, где мужчины, женщины, юные девицы, священники сидели в тесноте, утоляя голод, словно свора собак, поспешно хватающих куски. Корзинки с хлебом переходили из рук в руки и немедленно пустели. Люди набрасывались на холодное мясо, остатки вчерашних блюд, баранину, телятину, ветчину, утопавшие в светлом желе. Много было уже съедено, но мясо возбуждало аппетит, а едоки считали, что ничего не следует оставлять. Обжора священник, сидевший в центре стола, уничтожал фрукты; он ел уже третий огромный персик, медленно чистя его и сосредоточенно отправляя ломтики в рот.
В зале произошло движение — один из официантов стал раздавать письма, сортировку которых окончила г-жа Мажесте.
— Смотрите-ка! — сказал г-н Виньерон. — И мне письмо! Удивительно, ведь я никому не давал адреса.
Потом он вспомнил:
— Ах, да, это, должно быть, от Соважа, ведь он замещает меня в министерстве.
Он вскрыл письмо; руки его задрожали, и он воскликнул:
— Умер начальник!
Госпожа Виньерон, потрясенная этим известием, не сумела придержать язык:
— Значит, ты получишь повышение?
Это была их давнишняя, тайно лелеемая мечта: смерть начальника отдела открывала дорогу Виньерону, десять лет состоявшему его помощником; наконец-то он займет высокий пост! От радости он проговорился:
— Ах, мой друг, святая дева определенно хлопочет обо мне… Еще сегодня я просил у нее повышения, и она меня услышала!
Вдруг, заметив устремленные на него глаза г-жи Шез и улыбку сына, он почувствовал, что не следовало так торжествовать. Выходило, что каждый член семьи обделывал прежде всего свои дела, просил святую деву о милостях для себя лично. Поэтому г-н Виньерон, с присущим ему благодушием, продолжал:
— Я хочу сказать, что святая дева всех нас любит и постарается всех нас облагодетельствовать… Ах, бедный начальник, как мне его жаль. Надо будет послать его вдове визитную карточку.
Несмотря на старание сдержаться, он ликовал и ни минуты не сомневался, что все его заветные желания исполнятся, даже те, в которых он сам себе не хотел признаться. Абрикосовым пирожным была воздана честь. Гюставу тоже разрешено было съесть кусочек.
— Удивительно, — заметил г-н де Герсен, заказавший чашку кофе, — удивительно, здесь как будто вовсе не видно больных. У всей этой публики, право, аппетит, как у здоровых.
И все же, помимо Гюстава, который ел, словно цыпленок, одни крошки, де Герсен обнаружил несколько больных: человека с базедовой болезнью, сидевшего между двумя женщинами, из которых одна явно страдала от рака. Дальше сидела девушка, такая бледная и худая, что у нее, судя по всему, была чахотка, а напротив — с бессмысленным выражением глаз и неподвижным лицом сидела идиотка, которую привели под руки две родственницы; она жадно глотала пищу с ложки, и слюни текли у нее на салфетку. Быть может, среди этих шумных, голодных людей затерялись и другие больные, — больные, возбужденные путешествием, наедавшиеся так, как они уже давно не наедались. Абрикосовые пирожные, сыр, фрукты — все исчезало с беспорядочно сдвинутых приборов; на скатерти оставались лишь расплывшиеся пятна от соуса и вина.
Было около полудня.
— Мы сейчас же пойдем к Гроту, хорошо? — сказал Виньерон.
Повсюду только и слышно было: к Гроту! к Гроту! Люди ели торопливо, спеша поскорее проглотить завтрак, чтобы вернуться к молитвам и песнопениям.
— Вот что! — объявил г-н де Герсен своему спутнику. — Поскольку в нашем распоряжении весь день, я предлагаю осмотреть город, а кстати поищу экипаж для экскурсии в Гаварни, раз моя дочь этого желает.
Пьер задыхался от духоты и рад был уйти из столовой. В подъезде он вздохнул свободно. Но там уже снова выстроилась очередь ожидающих места, люди спорили из-за столиков, малейшее пустое пространство за табльдотом тотчас же занималось. Еще час с лишком будет продолжаться это наступление на еду; блюда будут сменять друг друга, а едоки жадно работать челюстями в тошнотворной атмосфере все возрастающей жары.
— Ах, извините, мне нужно подняться в комнату, — сказал Пьер, — я забыл кошелек.
Наверху, подходя к своему номеру, Пьер услышал в тишине лестницы и пустынных коридоров легкий шум, доносившийся из соседней комнаты. За стеной раздался нежный смех, — кто-то слишком громко стукнул вилкой. Затем донесся неуловимый, скорее угаданный, нежели услышанный, звук поцелуя, уста прижались к устам, чтобы заглушить слова. Одинокий сосед тоже завтракал.
Пьер и г-н де Герсен медленно продвигались вперед среди разряженной толпы. На голубом небе не видно было ни облачка, солнце заливало город, в воздухе стояло праздничное веселье, бурлила живая радость, как во время большой ярмарки, когда вся жизнь людей проходит на улице. Пьер и де Герсен спустились по запруженному тротуару улицы Грота к площади Мерласс, но тут им пришлось остановиться, — слишком много было людей, сновавших среди непрерывного ряда экипажей.
— Нам не к спеху, — сказал г-н де Герсен. — Я думаю пройти до площади Маркадаль, в старом городе; служанка гостиницы дала мне адрес парикмахера, брат которого дешево сдает экипажи… Вы ничего не имеете против?
— Я? — воскликнул Пьер. — Пожалуйста, ведите меня куда хотите, я всюду пойду с вами.
— Хорошо! Кстати, я там побреюсь.
На площади Розер, у цветников, которые тянутся до самого Гава, они снова остановились, встретив г-жу Дезаньо и Раймонду де Жонкьер, весело болтавших с Жераром де Пейрелонгом. Обе были в светлых легких платьях, какие носят на курортах; их белые шелковые зонтики блестели на солнце. Они являли собой премилое зрелище — беззаботная светская болтовня, веселый молодой смех.
— Нет, нет! — повторяла г-жа Дезаньо. — Мы не пойдем в вашу «трапезную» сейчас, когда там обедают все ваши товарищи!
Жерар любезно настаивал, обращаясь главным образом к Раймонде, немного полное лицо которой в тот день сияло ослепительным здоровьем.
— Я вас уверяю, это очень любопытно, и примут вас изумительно… Можете мне довериться, мадмуазель; к тому же мы, несомненно, встретим там моего двоюродного брата, Берто, и он будет в восторге приветствовать вас в нашем заведении.
Раймонда улыбалась, в ее живых глазах можно было прочесть согласие. Тут подошли Пьер и де Герсен. Им все объяснили. «Трапезной» называши здесь нечто вроде дешевого ресторона, — табльдот, организованный членами Общины заступницы небесной, санитарами и братьями милосердия, обслуживавшими Грот, бассейн и больницы, чтобы питаться сообща, так как многие из них были небогаты, принадлежа к самым разным слоям общества. А здесь каждый вносил по три франка в день и имел завтрак, обед и ужин; у них даже оставалась еда, и они раздавали ее бедным. Но они всем, ведали сами, сами покупали провизию, нанимали повара, помощников, даже в случае необходимости убирали помещение, следя за тем, чтобы там всегда было чисто.
— Это должно быть очень интересно! — воскликнул г-н де Герсен. — Пойдем посмотрим, если мы не помешаем!
Тогда и г-жа Дезаньо согласилась идти.
— Ну, раз собирается целая компания, с удовольствием пойду. А то я боялась, что это будет неприлично.
Она засмеялась и заразила своим смехом остальных. Г-жа Дезаньо взяла под руку г-на де Герсена, Пьер пошел слева от нее; ему нравилась эта веселая маленькая женщина, живая и очаровательная с растрепанными белокурыми волосами и молочным цветом лица.
Раймонда шла сзади под руку с Жераром, занимая его серьезным разговором умной барышни, только с виду по-детски беспечной. Наконец она дождалась мужа, о котором так давно мечтала, и твердо решила не упустить его. Она опьяняла его ароматом здоровья и красоты и в то же время восхищала своими взглядами на хозяйство и на экономию в мелочах: она расспрашивала его о том, как делает Община закупки, и доказывала, что можно было бы еще больше сократить расходы.
— Вы, должно быть, очень устали? — спросил де Герсен г-жу Дезаньо.
— Да нет же! — возмущенно воскликнула она, по-настоящему рассердившись. — Представьте, вчера в больнице я свалилась от усталости в кресло, а наши сердобольные дамы и не подумали меня разбудить.
Все снова засмеялись. Но г-жа Дезаньо была вне себя.
— И я проспаша восемь часов, как сурок. А ведь я дала себе слово не спать всю ночь!
Но и ее разобрал смех, и она от души расхохоталась, показав чудесные белоснежные зубы.
— Хороша сиделка!.. А бедная госпожа де Жонкьер не ложилась до утра. Я только что тщетно пыталась совратить ее и уговорить пойти с нами.
Услыхав ее, Раймонда подхватила:
— Ах, бедная мама едва держалась на ногах! Я заставила ее лечь в постель и уверила, что она может спокойно спать, все будет хорошо.
Она бросила на Жерара светлый, смеющийся взгляд. Ему даже показалось, что она чуть прижала к себе своим нежным округлым локтем его руку, словно ей приятно было находиться с ним наедине и говорить о своих делах. Это восхищало его; он заметил, что сегодня не завтракал с товарищами, — знакомая семья, уезжавшая из Лурда, пригласила его позавтракаггь в десять часов в буфете при вокзале, и он освободился только после отхода поезда, в половине двенадцатого.
— Вот они, наши весельчаки! Слышите? — продолжал он, Они пришли. Действительно, из-за купы деревьев, скрывавших старое оштукатуренное известкой строение с цинковой крышей, в котором помещалась «трапезная», доносились шумные молодые голоса. Сперва Жерар провел гостей в кухню — прекрасно оборудованное обширное помещение с большой плитой, огромным столом и громадными котлами; он показал им повара, из числа паломников, дородного весельчака с красным крестом на белой куртке. Затем Жерар открыл дверь и ввел их в просторную столовую.
Это была длинная комната с двумя рядами простых сосновых столов, столиком для посуды и множеством стульев с соломенными сиденьями. Выбеленные стены и выложенный красными плитками пол блистали чистотой, комната отличалась нарочитой скромностью и напоминала монастырскую трапезную. Царившее здесь непосредственное веселье сразу вызывало у входящего улыбку, за столами сидело человек полтораста; тут были люди самых разных возрастов, которые собирались с большим аппетитом позавтракать, а пока что кричали, пели и хлопали в ладоши. Необычайное чувство товарищества связывало этих людей, съехавшихся из всех провинций и городов, принащлежащих к различным слоям общества и имеющих самый разный достаток. Многие даже не были между собою знакомы, хотя каждый год в течение трех дней сидели бок о бок, жили, как братья, а затем разъезжались и все остальное время не думали друг о друге. Как приятно было встречаться на почве милосердия и проводить вместе три дня, приносивших усталость и мальчишеское веселье, — это напоминало увеселительную прогулку под чудесным небом; они чувствовали себя молодыми и радовались, что могут заняться самопожертвованием и посмеяться. Общему хорошему настроению только способствовали скромность стола, гордость за «трапезную», которую они сами организовали, покупка сообща провизии и заказ повару кушаний.
— Как видите, — объяснял Жерар, — мы не грустим, несмотря на тяжелый труд… Община насчитывает более трехсот членов, но сейчас здесь только полтораста — у нас столуются в две смены, чтобы не прерывать обслуживания Грота и больницы.
Заметив маленькую группу посетителей, остановившихся на пороге столовой, присутствующие, казалось, еще больше развеселились. Берто, начальник санитаров, сидевший в конце стола, любезно поднялся навстречу дамам.
— Как хорошо пахнет! — воскликнула восторженная г-жа Дезаньо. — А вы не пригласите нас к завтраку, попробовать вашей кухни?
— Нет, нет, только не дам, — ответил Берто, смеясь. — Но если вы, господа, закотите принять участие в нашей завтрашней трапезе, мы будем очень рады.
Он сразу увидел, что между Раймондой и Жераром установились добрые отношения, и был в восторге: ему очень хотелось женить двоюродного брата на этой девушке.
— Это не маркиз де Сальмон-Рокбер сидит там между двумя молодыми людьми, похожими на приказчиков? — спросила Раймонда.
— Они действительно сыновья писчебумажного торговца, владельца маленькой лавки в Тарбе… — ответил Берто. — А это маркиз, ваш сосед с улицы Лилль, хозяин роскошного особняка, один из самых богатых и знатных людей Франции… Смотрите, как он уписывает наше баранье рагу!
И в самом деле маркиз, несмотря на свои миллионы, с удовольствием столовался вместе со всеми за три франка в день, запросто сидел за одним столом с мелкими буржуа и даже рабочими, которые не отважились бы поздороваться с ним на улице. Разве не являлись эти встречи со случайными сотрапезниками символом социального единения на почве человеколюбия, думал маркиз. Он был особенно голоден в то утро, после того как выкупал около шестидесяти больных, которые страдали всеми отвратительными болезнями, поражающими несчастное человечество. А вокруг него, за этим столом, все говорило об осуществлении идеи евангельского братства; но, очевидно, эта прекрасная, светлая идея могла существовать только три дня.
Хотя г-н де Герсен только что позавтракал, он из любопытства попробовал баранье рагу и нашел его великолепным. В это время Пьер, увидев директора Попечительства, барона Сюира, который прохаживался с важным видом человека, задавшегося целью блюсти за всем, даже за тем, как питаются его подчиненные, вспомнил вдруг о страстном желании Мари провести ночь возле Грота; он подумал, что барон может дать такое разрешение.
— Конечно, иногда мы раврешаем, — ответил барон Сюир очень серьезно, — но вопрос этот чрезвычайно деликатный. Вы хоть ручаетесь, что молодая особа не больна чахоткой?.. Ну что же, раз вы говорите, что у нее такое большое желание провести ночь у Грота, я скажу отцу Фуркаду и предупрежу госпожу де Жонкьер, чтобы она отпустила девушку с вами.
Он был, в сущности, добряком и любил разыгрывать роль незаменимого человека, обремененного тяжелой ответственностью. Он немного задержал посетителей и подробно рассказал им о внутреннем укладе Попечительства: больные молятся все вместе, два раза в день собирается административный совет, на котором присутствуют начальники санитарной службы, преподобные отцы и некоторые священники при больницах. Больных очень часто причащают. А сколько других дел, и притом самых сложных! Персонал сменяется часто, приходится держать в руках множество народа. Сюир говорил словно полководец, который каждый год одерживает великую победу в борьбе с духом времени. Он отослал Берто доканчивать завтрак, желая сам проводить дам до посыпанного песком дворика с прекрасными, тенистыми деревьями.
— Очень интересно, очень интересно! — повторяла г-жа Дезаньо. — Ах, как мы вам благодарны за вашу любезность!
— Не за что, не за что, сударыня! Я в восторге, что представился случай показать вам мой мирок.
Жерар не отходил от Раймонды. Г-н де Герсен и Пьер переглянулись, им надо было идти на площадь Маркадаль, но тут г-жа Дезаньо вспомнила, что одна приятельница просила прислать ей бутылку лурдской воды. Она обратилась к Жерару с просьбой посоветовать ей, как это сделать.
— Хотите, я провожу вас? И если господин де Герсен и господин аббат хотят пойти с нами, я покажу вам склад, где воду нашивают в бутылки, закупоривают, пакуют в ящики и отправляют. Это очень любопытно.
Господин де Герсен тотчас же согласился, и все пятеро снова отправились в путь. Г-жа Дезаньо шла между архитектором и аббатом, Раймонда и Жерар впереди. Залитая палящим солнцем площадь Розер была переполнена праздной толпой, точно в день народных увеселений.
Впрочем, склад находился рядом, налево под аркой. Занимал он три чрезвычайно скромные залы. В первой самым обычным образом разливали воду в бутылки; служитель привозил из Грота цинковый бочонок, выкрашенный в зеленый цвет, весьма похожий на бочку для поливки улиц; затем стеклянные бутылки наполняли из крана водой, причем рабочий в короткой блузе не обращал никакого внимания на то, что вода переливается через край и на полу постоянно стоит лужа. На бутылках не было этикеток; только на оловянном колпачке, надевавшемся поверх пробки и обмазанном, очевидно для сохранности, свинцовыми белилами, стояла надпись; указывавшая на происхождение воды. В двух других залах производилась упаковка; это была уже настоящая мастерская, с верстаками, инструментами, кучей стружек. Тут делали красивые ящики для одной и для двух бутылок; но их устилали обрезками тонкой бумаги. Мастерская напоминала магазины в Ницце и Гроссе, откуда отправляют цветы и засахаренные фрукты.
— Как видите, — объяснял с довольным видом Жерар,вода действительно берется из Грота, вопреки распространяемым неуместным шуткам. И все происходит совершенно естественно, без всяких премудростей. Кстати, должен вам сказать, что преподобные отцы вовсе не продают воду, напрасно их в этом обвиняют. За полную бутылку лурдской воды берут двадцать сантимов, то есть ровно столько, сколько стоит стекло. Если вы захотите получить воду по почте, придется, разумеется, уплатить за упаковку и пересылку, и это будет стоить франк семьдесят сантимов… Впрочем, вы вольны наполнить у источника бидоны и сосуды в любом количестве.
Пьер решил, что на этом деле преподобные отцы не особенно наживаются, но все же какой-то доход получают, так как продают тысячи ящиков и бутылок, которые обходятся им дешевле, чем по двадцать сантимов за штуку. А Раймонда, г-жа Дезаньо и г-н де Герсен, люди с пылким воображением, очень разочаровались, увидя зеленый бочонок, выбеленные капсюли и кучи стружек у верстаков. Они представляли себе, что разлив в бутылки чудотворной воды сопровождается религиозными обрядами, известным ритуалом, благословениями священников в церковном облачении и хором чистых, детских голосов.
Пьер же, глядя на эту обыденную работу, подумал о могущественной силе веры. Ему представилось, как в комнату больного, где-нибудь очень далеко, прибывает такая бутылка с «чудотворной» водой; больной падает на колени, восторженно пьет эту прозрачную воду и взывает об исцелении, отдаваясь во власть всесильной иллюзии.
— Да, кстати, — воскликнул Жерар, когда они вышли из мастерской, — хотите посмотреть лавку, где торгуют свечами? Это близко отсюда.
И, не дожидаясь ответа, он потащил всю компанию на другую сторону площади Розер, стремясь в сущности лишь развлечь Раймонду. Свечная лавка представляла собою зрелище еще менее увлекательное, чем упаковочная мастерская, откуда они вышли. Под аркой, справа, находилось нечто вроде кладовой или глубокого подвала, разделенного перегородками на большие клетки, в которых хранились огромные запасы свечей, рассортированных и разложенных по размеру. Здесь держали излишки свечей, приносимых в дар паломниками; их поступало столько, что специальные повозки, куда паломники складывали свечи у решетки Грота, по нескольку раз в день свозили сюда эти пожертвования. Каждой из пожертвованных свечей полагалось гореть у ног святой девы. Но свечей приносили слишком много; двести штук разной величины пылали в Гроте круглые сутки, и все же невозможно было исчерпать этот невероятный, непрестанно возраставший запас. Ходили слухи, что преподобные отцы вынуждены перепродавать воск. Некоторые почитатели Грота с гордостью признавали, что одного дохода от свечей было бы достаточно для ведения всего лурдского дела.
Раймонда и г-жа Дезаньо были поражены количеством свечей. Сколько их! Сколько их! Особенно много лежало тут маленьких свечек, тех, что стоили от одного франка до десяти сантимов. Г-н де Герсен пустился в исчисления и запутался. Пьер молча смотрел на эти груды воска, предназначенного для сжигания на ярком солнце во славу божию; и хотя он не считал, что из всего надо извлекать материальную пользу, и понимал, что существуют обманчивые радости и удовольствия, насыщающие человека, как хлеб насущный, он все же подумал, сколько милостыни можно было бы раздать па деньги, которые стоит весь этот воск; а ведь он обратится в дым.
— Ну, а как же мне послать бутылку? Я должна исполнить поручение, — сказала г-жа Дезаньо.
— Зайдемте в контору, — ответил Жерар, — это дело пяти минут.
Пришлось снова пересечь площадь Розер и подняться по лестнице, которая вела в Базилику. Контора находилась наверху, налево, — какая-то невзрачная хибарка, немало пострадавшая от ветра и дождя; вывеска гласила, что сюда можно обращаться по поводу церковных служб, пожертвований, собеседований. Даются советы. Принимаются заказы па посылку лурдской воды и подписка на «Летописи лурдской богоматери». Сколько миллионов людей прошло через эту жалкую контору, которая была, очевидно, выстроена, когда только еще закладывали фундамент соседней с нею Базилики!
Все с любопытством вошли в контору, но увидели только задвижное окошечко. Г-же Дезаньо пришлось нагнуться к нему, чтобы дать адрес приятельницы, и когда она уплатила один франк семьдесят сантимов, ей выдали квитанцию, какую железнодорожный служащий выдает при приемке багажа.
Выйдя из конторы, Жерар указал на обширное здание площадью в двести или триста метров.
— Посмотрите, вот здесь живут преподобные отцы.
— Но их никогда не видно, — заметил Пьер.
Жерар удивленно посмотрел на него и, помолчав, добавил:
— Их, вероятно, потому не видно, что во время паломничества они предоставляют Грот и все остальное в распоряжение монахов из Общины успения.
Пьер посмотрел на здание, похожее на крепость. Окна были закрыты, дом как будто вымер. Однако все исходило оттуда и все туда направлялось. И молодому священнику казалось, что он видит гигантские грабли, которые беззвучно подбирают сбежавшийся люд, сгребают для преподобных отцов золото и кровь народных масс.
А Жерар тихо продолжал:
— Посмотрите-ка, они иногда показываются. Вот как раз идет сам настоятель, отец Капдебарт.
И в самом деле, мимо них прошел монах, неотесанный крестьянин, коренастый, нескладный, с большой головой. В его тусклых глазах нельзя было ничего прочесть, по грубому, угрюмому лицу разливалась желтоватая бледность. Когда-то монсиньор Лоране из политических соображений поручил организацию и ведение хозяйства Грота миссионерам Гарезона, суровым и упорным горцам, страстно влюбленным в землю.
Компания медленно спустилась через площадь Мерласс на широкий бульвар, огибающий левую лестницу и выходящий на улицу Грота. Был уже второй час, а во всем городе еще продолжался завтрак — пятьдесят тысяч паломников и любопытных еще не успели запять места за столом. Уходя из гостиницы, Пьер видел, что за табльдотом было полным-полно народа, санитары сидели вплотную в «трапезной», да и на улице, на каждом шагу, ели, ели без конца… Здесь, на свежем воздухе, по обеим сторонам широкой мостовой расположился простой люд; на тротуарах, под натянутым узким холстом, стояли длинные столы, вернее доски, положенные на козлы, и такие же длинные скамьи. Здесь продавали бульон, молоко и кофе по два су за чашку. Хлебцы, грудами лежавшие в высоких корзинах, стоили тоже по два су. На палках, поддерживавших холщовый навес, болтались связки сосисок, окорока, колбасы. Некоторые уличные рестораторы жарили картошку, другие тушили дешевое мясо с луком. Едкий дым, резкие запахи, пыль от непрерывного шарканья ног поднимались к солнцу. Около каждой палатки люди терпеливо ждали очереди, едоки сменяли друг друга, усаживаясь на скамейках вдоль стола, покрытого клеенкой, такого узкого, что на нем едва умещались две миски с супом. Усталые паломники спешили удовлетворить нестерпимый голод, тот ненасытный аппетит, который является следствием сильных нравственных потрясений. Изнурив себя бесконечными молитвами, самозабвенным преклонением перед небесной легендой, человек давал волю своим животным инстинктам. В тот воскресный день, под ослепительным небом, люди обжирались и веселились, точно на ярмарке, радуясь жизни, несмотря на отвратительные болезни и слишком редкие явления чудес.
— Что же вы хотите! Едят и веселятся! — проговорил Жерар, угадывая мысли своих спутников.
— Ах, бедные люди! — пробормотал Пьер. — Это вполне законно.
Он сознавал, что природа берет свое, и это его трогало. Но когда они спустились по бульвару на улицу Грота, его возмутило остервенение, с каким продавщицы свечей и букетов набрасывались на прохожих. Это были большей частью молодые женщины, простоволосые или с накинутым на голову платком, — они приставали к покупателям с необычайной назойливостью; старухи не уступали молодым. У всех под мышкой было по пачке свечей; предлагая их, они размахивали свечкой перед носом гуляющих и совали им в руки свой товар, приговаривая: «Сударь, сударыня, купите свечку, она принесет вам счастье!» Одного прохожего окружили три молоденькие торговки и чуть не оборвали ему фалды сюртука. Не менее назойливы были и продавщицы, предлагавшие туго перевязанные букеты, большие и круглые, как кочан капусты. «Букет, сударыня, купите букет для святой девы!» Если даме удавалось увильнуть, вслед ей неслась брань. Торговля, беззастенчивая торговля преследовала паломников почти до самого Грота. Она не только торжествующе располагалась в лавках, так тесно стоявших одна возле другой, что каждая улица превращалась в базар, но устремлялась вслед за прохожими, преграждала им дорогу, развозила на ручных тележках четки, медали, статуэтки и картинки религиозного содержания. И люди покупали, покупали, почти столько же, сколько ели, покупали, чтобы привезти что-нибудь на память об этой святой ярмарке. В толкучку, создаваемую уличными продавцами, много жизни и веселья вносили мальчишки, кричавшие: «Газета Грота!» Их тонкие, пронзительные голоса так и звенели в ушах: «Газета Грота! Утренний выпуск! Два су. Газета Грота!»
Среди непрерывных толчков, в движущемся потоке людей, маленькое общество разделилось. Раймонда и Жерар отстали. Улыбаясь, они тихо разговаривали. Г-жа Дезаньо остановилась, позвала их:
— Идите же, мы потеряем друг друга!
Когда они подходили, Пьер слышал, как Раймонда сказала:
— Мама так занята! Поговорите с ней перед отъездом. А Жерар ответил:
— Обязательно. Я так счастлив, мадмуазель!
Во время очаровательной прогулки среди достопримечательностей Лурда и был решен этот брак. Раймонда победила. Жерар, ведя под руку веселую и. благоразумную девушку, решил, наконец, сделать предложение.
Господин де Герсен, подняв голову, воскликнул:
— Посмотрите-ка на тот балкон; кажется, это та богатая семья, которая ехала с нами в поезде, помните? Больная дама с мужем и сестрой.
Он говорил о супругах Дьелафе; на балконе квартиры в новом доме, с окнами, выходившими на газоны Розера, действительно были они. Дьелафе занимали второй этаж, обставленный со всей роскошью, какою можно было располагать в Лурде: в комнатах были ковры, портьеры; прислугу послали сюда из Парижа заранее. По случаю хорошей погоды большое кресло, в котором лежала больная, выкатили на балкон. На ней был кружевной пеньюар. Муж, как всегда, одетый в строгий сюртук, стоял по правую руку от нее, а сестра, в изумительном бледно-сиреневом туалете, улыбаясь, сидела слева; время от времени она наклонялась к больной, чтобы сказать ей что-то, но не получала ответа.
— О, я часто слышала о госпоже Жуссер, этой даме в сиреневом, — рассказывала г-жа Дезаньо. — Она жена дипломата, но муж ее бросил, несмотря на ее красоту; в прошлом году много говорили о ее романе с молодым полковником, очень известным в парижском обществе. Но в католических салонах утверждают, что она победила свою страсть благодаря религии.
Все остановились, глядя на балкон.
— Подумать только! — продолжала г-жа Дезаньо. — Ведь больная была как две капли воды похожа на свою сестру, находили, что она даже лучше, лицо у нее всегда было доброе и веселое… А теперь посмотрите, какая она при свете солнца! Настоящая покойница, это свинцовое, бескостное тело нельзя даже тронуть с места. Ах, несчастная!
Раймонда рассказала, что г-жа Дьелафе, которая и трех лет не пробыла замужем, привезла в дар лурдской богоматери все драгоценности, полученные ею в подарок к свадьбе, а Жерар добавил, что драгоценности уже переданы в казначейство Базилики, — он слышал об этом утром; кроме того, г-жа Дьелафе пожертвовала золотую лампаду, осыпанную драгоценными камнями, и крупную денежную сумму в пользу бедных. Но святую деву это, по-видимому, не тронуло, так как состояние больной даже ухудшилось.
Пьер не спускал глаз с жалкого создания, утопавшего в роскоши, с молодой калеки, лежавшей в кресле на балконе, под которым шумела радостная толпа, веселившаяся в тот чудесный летний день на улицах Лурда. Около нее были нежно оберегавшие ее родные — сестра, покинувшая ради нее общество, где она блистала, и муж, бросивший миллионные дела в банке, — но их безупречная выдержка лишь подчеркивала скорбную картину, которую представляла собой эта группа, возвышавшаяся над всеми на балконе, откуда открывался вид на прелестную долину. При всем своем богатстве они были бесконечно несчастны и одиноки.
Компания, остановившаяся посреди улицы, рисковала каждую минуту попасть под колеса; со всех больших дорог к Лурду неслись коляски, особенно много было ландо, запряженных четверкой лошадей, весело позванивавших бубенчиками. Из По, из Барежа, из Котере приезжали туристы и лечившаяся там публика в костюмах, какие обычно носят на курорте; их привлекали сюда любопытство, хорошая погода, быстрая езда через горы. Они гуляли здесь несколько часов, осматривали Грот, Базилику, затем уезжали со смехом, радуясь, что повидали все это. Семьи, одетые в светлое, группы молоденьких женщин с яркими зонтиками смешивались с серой толпой паломников, — зрелище это походило на деревенский праздник, удостоенный присутствием развлекающихся светских людей.
Вдруг г-жа Дезаньо воскликнула:
— Берта, ты?
Она расцеловалась с прелестной брюнеткой высокого роста, которая вышла из ландо вместе с тремя молоденькими, оживленно смеющимися дамами. Они защебетали, радуясь неожиданной встрече.
— Ты знаешь, дорогая, мы в Котере и решили приехать сюда вчетвером, как все. А твой муж здесь?
— Нет, ведь он в Трувиле, я поеду к нему в четверг.
— Ах, да, верно! — воскликнула высокая брюнетка — вид у нее был шаловливо-рассеянный. — Я и забыла, ты здесь с паломничеством… А скажи-ка…
Она понизила голос из-за Раймонды, которая, улыбаясь, стояла рядом.
— Скажи, ты просила у святой девы даровать тебе младенца?
Слегка краснея, г-жа Дезаньо закрыла приятельнице рот и прошептала на ухо:
— Конечно, мне досадно, что два года ничего нет… Но на этот раз, я думаю, будет. Не смейся, я положительно что-то почувствовала сегодня утром, когда молилась в Гроте.
Но ее разобрал смех, и приятельницы стали болтать, веселясь от души. Г-жа Дезаньо тотчас же вызвалась показать им все достопримечательности за два часа.
— Идемте с нами, Раймонда, ваша мама не рассердится.
Пьер и г-н де Герсен стали прощаться. Жерар также откланялся, нежно пожав руку Раймонде; он глядел ей в глаза, как будто желая окончательно связать себя с нею. Жизнерадостные и нарядные, молодые дамы пошли по направлению к Гроту.
Когда Жерар тоже ушел, спеша вернуться к своим обязанностям, г-н де Герсен сказал Пьеру:
— А парикмахер на площади Маркадаль? Мне надо обязательно к нему… Вы пойдете со мной?
— Конечно, куда угодно. Раз мы не нужны Мари, я иду с вами.
Они пошли к Новому мосту по аллее, проложенной между двух лужаек, раскинувшихся перед Розером. Тут они встретили аббата Дезермуаз, — он провожал двух дам, приехавших утром из Тарба. Он шел посредине и с присущим ему изяществом светского священника показывал им Лурд, избегая касаться в своих объяснениях темных сторон картины — бедняков, больных, всей атмосферы унизительной скудости человеческой, почти незаметной в этот чудесный солнечный день.
При первых же словах г-на де Герсена, который предложил аббату нанять коляску для экскурсии в Гаварни, тот испугался, как бы ему не пришлось покинуть своих красивых спутниц.
— Делайте, как вам будет удобнее, дорогой господин де Герсен, возьмите все на себя. И вы правы, — надо, чтобы все обошлось возможно дешевле, потому что с нами поедут два духовных лица, не очень-то состоятельные. Нас будет четверо… Дайте мне только вечером знать, в котором часу мы поедем.
Пьер держался в стороне; он устал и прислонился к перилам моста. В первый раз его поразило необычайное множество священников, мелькавших в толпе. Перед ним беспорядочной чередой проходили по мосту все разновидности лиц духовного звания: столичные священники, прибывшие с паломничеством, — их можно было узнать по самоуверенному виду и опрятным сутанам; бедные деревенские кюре, более робкие, плохо одетые, — поездка в Лурд стоила им многих жертв, и они растерянно бродили по улицам; наконец множество духовных лиц, которые неизвестно откуда приехали в Лурд и пользовались тут совершенной свободой, причем невозможно было установить, служат они ежедневно обедню или нет. Эта свобода, вероятно, настолько нравилась им, что большая часть их проводила здесь свой отпуск, как аббат Дезермуаз; избавившись от всяких обязанностей, они рады были жить, как простые смертные, теряясь в толпе. Тут были все представители этой профессии, от выхоленного, надушенного молодого викария до старого кюре в грязной сутане и грубых башмаках; были среди них толстые, жирные, худые, высокие, низенькие; иных приводила в Лурд пламенная вера, другие честно занимались своими обязанностями, третьи интриговали, приезжая сюда с особыми политическими целями. Пьера поразил поток священников, проходивших мимо него; у каждого было свое, особое пристрастие к чему-нибудь, и все устремлялись к Гроту, как идут на службу или на празднество, исполняя повинность или в порыве веры. Пьер заметил одного, он был очень мал ростом, худ и черен и говорил с явно итальянским произношением; блестящие глаза его словно снимали план Лурда, и он напоминал шпиона, обследующего местность накануне ее захвата; другой, огромного роста, задыхаясь после плотного завтрака, отеческим тоном говорил с какой-то больной старухой и в конце концов сунул ей в руку сто су. Господин де Герсен подошел к Пьеру.
— Нам остается пройти бульвар и улицу Басе, — сказал он.
Пьер, не отвечая, пошел за ним. Он сам только сейчас почувствовал на своих плечах сутану; никогда еще она не казалась ему такой легкой, как теперь, в этой толпе паломников. Он жил в каком-то бессознательном забытьи, не переставая надеяться, что его молниеносно осенит вера, несмотря на тягостное чувство, которое вызывало в нем все, что он видел. Его уже не раздражало множество священников, в нем рождалось какое-то братское сочувствие к ним: сколько было среди них таких же неверующих, как он, честно выполнявших свою миссию пастырей и утешителей!
— Знаете, ведь это новый бульвар! — громко заговорил г-н де Герсен. — Просто удивительно, сколько домов построили за двадцать лет! Право, здесь вырос совсем новый город.
Направо, позади домов, текла река Лапака. Они свернули в переулок и увидели на берегу узкой речки любопытные старинные строения. Несколько старых мельниц стояло в ряд; им показали мельницу, которую монсеньор Лоране отдал родителям Бернадетты после явлений. Показывали также убогую хибарку, предполагаемое жилище Бернадетты, где поселилось семейство Субиру, переехав с улицы Пти-фоссе. Должно быть, там изредка ночевала Бернадетта, уже жившая тогда у монахинь Неверской общины. Наконец, пройдя улицу Басе, они очутились на площади Маркадаль.
Эта длинная треугольная площадь была самым оживленным местом в старом городе и блистала роскошью: там находились кафе, аптеки, красивые магазины. Среди них особенно выделялась парикмахерская, выкрашенная в светло-зеленую краску, с высокими окнами; на вывеске золотыми буквами было написано: «Парикмахер Казабан».
Господин де Герсен и Пьер зашли в парикмахерскую, но в салоне для стрижки и бритья никого не оказалось, и они стали ждать. Из соседней комнаты, обыкновенной столовой, превращенной в табльдот, доносился громкий стук ножей и вилок; там завтракало человек десять, несмотря на то, что было уже два часа. Хотя время завтрака прошло, во всем Лурде еще продолжали насыщаться. Как все лурдские хозяева, независимо от их религиозных убеждений, Казабан в дни паломничества сдавал свою спальню и столовую, а сам с семьей ютился в подвале, на площади в три квадратных метра, без воздуха. Лурдские обыватели, жаждавшие заработать, исчезали в эти дни, словно население покоренного города; они сдавали паломникам все, вплоть до кроватей жен и детей, сажали приезжих за свой стол, кормили из своих тарелок.
— Есть здесь кто-нибудь? — закричал г-н де Герсен.
Наконец из задней комнаты вышел маленький человечек, необычайно подвижный, как все жители Пиренеев, с длинным, скуластым, смуглым лицом, покрытым красными пятнами; его большие блестящие глаза перебегали с предмета на предмет, и вся худощавая фигурка была полна возбуждения; он сыпал словами, оживленно жестикулировал.
— Желаете побриться, сударь?.. Прошу прощения, сударь, мой подмастерье вышел, а я был занят с моими нахлебниками… Благоволите сесть, сударь, я сию минуту вас побрею.
И Казабан собственной персоной взялся за дело, стал взбивать мыльную пену и править бритву, бросив тревожный взгляд на сутану Пьера, который, не говоря ни слова, сел, развернул газету и, казалось, углубился в чтение.
С минуту в парикмахерской царило молчание. Но Казабан не мог стерпеть безмолвия и, намыливая г-ну Герсену подбородок, заговорил:
— Представьте себе, сударь, мои нахлебники так долго задержались в Гроте, что только сейчас завтракают: слышите? Мне пришлось посидеть с ними из вежливости… Но должен же я заняться клиентами, не правда ли? Надо всех удовлетворить.
Господин де Герсен, который тоже не прочь был поговорить, спросил:
— Вы сдаете комнаты паломникам?
— Да, сударь, мы все сдаем комнаты, — ответил парикмахер просто. — Так у нас принято.
— И вы сопровождаете их в Грот?
Казабан возмутился и, отведя руку, в которой держал бритву, с достоинством проговорил:
— Никоим образом, сударь, никоим образом! Вот уже пять лет, как я не хожу в этот их новый город, который они там строят.
Он говорил довольно осторожно, косясь на сутану Пьера, прикрывшегося газетой; красный крест на куртке г-на де Герсена также сдерживал его. Но он все же дал волю языку:
— Видите ли, сударь, у каждого свое мнение; я уважаю ваши взгляды, но сам не поддаюсь всем этим фантасмагориям! И я никогда этого не скрывал… Еще во времена Империи, сударь, я уже был республиканцем и свободомыслящим. А в те годы таких, как я, вряд ли нашлось бы четыре человека во всем городе. О, я считаю это честью для себя!
Казабан начал брить клиенту левую щеку. Он торжествовал, и с этой минуты слова его полились неудержимым потоком. Сначала он, как и Мажесте, обвинил преподобных отцов в торговле священными предметами, в бесчестной конкуренции, которую они составляли торговцам, хозяевам гостиниц, частным лицам, сдававшим комнаты. Вот, например, сестры Общины святого духа, ах, как он их ненавидит! К ним переселились от него две жилицы, две пожилые дамы, которые приезжали каждый год в Лурд на три недели. В тирадах парикмахера чувствовался долго накипавший гнев представителя старого города, возненавидевшего новый город, так быстро возникший по ту сторону замка, — богатый город с огромными, как дворцы, магазинами, где бурлила жизнь и царила роскошь, где загребали деньги паломников, город, который неизменно рос и обогащался, в то время как старший брат его, древний город в горах, с узкими пустынными улицами, с тенистыми деревьями, постепенно чах. Однако борьба продолжалась, старый город не хотел признать себя побежденным, старался вынудить неблагодарного меньшого брата делиться с ним, сдавал комнаты паломникам и открывал лавки; но бойкая торговля шла только в лавках, расположенных ближе к Гроту, а здесь, далеко от центра, селились одни бедняки. И неравная борьба лишь усиливала распрю, обращала верхний и нижний город в непримиримых врагов, в конкурентов, боровшихся между собой с помощью тайных интриг.
— Нет, конечно, не так-то скоро увидят они меня у своего Грота! — продолжал Казабан со злобой. — А как они злоупотребляют этим Гротом, всюду тычут его! Подумайте, такое идолопоклонство, такое грубое суеверие, и это в девятнадцатом-то веке!.. Спросите-ка их, вылечили ли они за двадцать лет хоть одного жителя Лурда? У нас по улицам достаточно ходит убогих. Вначале здешние жители были облагодетельствованы первыми чудесами. Но оказывается, их чудотворная вода потеряла для нас всякую силу: мы, видно, находимся слишком близко, надобно приехать сюда издалека, тогда водица подействует… Право, как это умно! Нет, я и за сто франков не спущусь туда.
Молчание Пьера, должно быть, раздражало парикмахера. Он начал брить правую щеку де Герсена и разразился гневной тирадой против отцов Непорочного зачатия, чья жадность являлась единственной причиной раздора. Эти преподобные отцы, скупившие у общины земли для застройки, не выполняли даже заключенного с городом соглашения, по которому им решительно воспрещалась всякая торговля, в том числе продажа лурдской воды и предметов культа. Против них в любое время можно было бы возбудить дело. Но им наплевать, они настолько чувствуют свою силу, что не пропускают в приходскую церковь ни одного даяния; все собранные деньги текут в одном направлении — в Грот и Базилику.
— Хоть бы еще вели себя как люди, согласились бы поделиться! — непосредственно вырвалось у Казабана.
Когда г-н де Герсен, умывшись, снова сел в кресло, парикмахер продолжал:
— А во что они превратили наш бедный город, сударь! Сорок лет назад наши девушки были так благоразумны! Я помню, в молодости, если какой-нибудь юноша хотел развлечься, он вряд ли нашел бы больше трех-четырех бесстыдниц, которые согласились бы погулять с ним; в базарные дни я сам видел мужчин, стоявших в очереди у их дверей, честное слово! Да, времена изменились, нравы уже не те. А теперь местные девушки. почти все торгуют свечами и букетами, пристают к прохожим и насильно навязывают им свой товар. Просто срам, какие нахалки! Они много зарабатывают, приучаются к лени и ничего не делают всю зиму, дожидаясь паломников. Нынче ухаживатели находят с кем перекинуться словом, уверяю вас. Прибавьте к этому подозрительную публику, наводняющую город с первых ясных дней, всех этих кучеров, разносчиков, продавцов съестного — целое кочующее племя, от которого разит грубостью и пороком, — и вы поймете, каким честным городом стал по их милости Лурд со всеми этими толпами, осаждающими их Грот и Базилику!
Пораженный Пьер уронил газету. Он слушал — и впервые перед ним предстали два Лурда: старый, честный и благочестивый Лурд, дремлющий в спокойной тишине, и новый Лурд, испорченный и развращенный миллионными предприятиями, приливом богатств, потоком приезжих, молниеносно появляющихся в городе и так же молниеносно покидающих его, неизбежной скученностью, плохими примерами. Вот что осталось от ревностной веры, наивной чистоты первых последователей кроткой Бернадетты, коленопреклоненной перед диким, безлюдным Гротом! Неужели же к таким результатам стремились зачинатели этого дела и в планы их входило отравить край наживой, загрязнить его человеческими отбросами? Достаточно было появиться людям, чтобы распространилась зараза!
Видя, что Пьер слушает его, Казабан сделал последний угрожающий жест, словно хотел уничтожить все это тлетворное суеверие. Затем он молча подправил в последний раз гребенкой волосы г-на де Герсена.
— Пожалуйста, сударь!
Только теперь архитектор заговорил о коляске. Парикмахер сперва извинился, сказал, что надо спросить у брата, но затем согласился принять заказ. Пароконное ландо до Гаварни стоило пятьдесят франков. Но, обрадовавшись, что ему довелось поговорить по душам, польщенный тем, что к нему отнеслись, как к порядочному человеку, он уступил за сорок. Их четверо, значит, с каждого будет причитаться по десять франков. Условились выехать ночью, часа в три, чтобы вернуться в понедельник вечером, пораньше.
— Экипаж будет подан к Гостинице явлений в назначенный час, — повторил с напыщенным видом Казабан, — положитесь на меня, сударь!
Он прислушался. В соседней комнате не прекращался стук посуды. Там по-прежнему ели с той жадностью, которая, казалось, обуяла весь Лурд. Послышался голос, требовавший еще хлеба.
— Простите, — с живостью произнес Казабан, — меня зовут.
Не вытерев рук, еще жирных от помады, он устремился в столовую. Дверь на секунду приоткрылась, и Пьер заметил на стене столовой благочестивые картинки; особенно удивил его вид Грота. Вероятно, парикмахер вешал их только в дни паломничества, чтобы доставить удовольствие своим нахлебникам.
Было около трех часов. Выйдя на улицу, Пьер и г-н де Герсен с удивлением услышали громкий перезвон колоколов. Колоколу Базилики, возвещавшему вечерню, вторила приходская церковь, а теперь вступали один за другим монастыри. Кристальный звон колокола у кармелиток смешивался с низким гулом Общины святого духа, радостные голоса сестер Невера и доминиканок звенели одновременно. В погожие праздничные дни колокольный звон носился над кровлями Лурда с утра до вечера. И не было ничего веселее этой звонкой песни в голубом небе, над прожорливым городом, который наконец насытился и, счастливый и довольный, переваривал на солнышке пищу.
Как только наступил вечер, Мари заволновалась: она узнала от г-жи де Жонкьер, что барон де Сюир получил для нее у аббата Фуркада разрешение и она сможет провести ночь у Грота. Каждую минуту она спрашивала сестру Гиацинту:
— Скажите, пожалуйста, сестра, есть уже девять часов?
— Нет, нет, дитя мое, только около половины девятого… Вот вам теплый шерстяной платок, накиньте его на рассвете, потому что Гав близко, а утра в этой горной местности прохладные.
— Ах, сестра, ночи так хороши! А я так плохо сплю в палате! На свежем воздухе мне хуже не будет… Боже мой, как я счастлива, какое наслаждение — провести целую ночь со святой девой!
Вся палата завидовала ей. Молиться ночь напролет перед Гротом! Ведь это несказанная радость, высшее блаженство. Говорили, будто избранные видели в ночной тиши святую деву. Но добиться такой милости нельзя без высокого покровительства. Преподобные отцы неохотно давали разрешение с тех пор, как несколько больных умерло там, словно заснув в экстазе.
— Не правда ли, дитя мое, вы причаститесь в Гроте до того, как вас привезут сюда? — спросила сестра Гиацинта.
Пробило девять часов. Неужели Пьер, обычно такой точный, забыл о ней? Мари говорили, что она увидит всю процессию с факелами, если отправится тотчас же. Каждый вечер религиозные обряды кончались таким шествием, но в воскресные дни оно было красивее, чем по будням, а в это воскресенье шествие ожидалось на редкость пышное. Должно было пройти около тридцати тысяч паломников с горящими свечами в руках. Все великолепие ночных небес предстанет взору; звезды сойдут на землю. Больные жаловались: какая обида быть прикованным к постели и не видеть этих чудес!
— Дорогое дитя, — сказала г-жа де Жонкьер, — вот и ваш отец с господином аббатом.
Мари просияла и забыла про утомительное ожидание.
— Ах, Пьер, умоляю вас, поспешим!
Отец и Пьер спустили ее во двор, священник впрягся в маленькую тележку, и она медленно покатилась под звездным небом; г-н де Герсен шел сбоку. Стояла изумительно прекрасная, безлунная ночь, темно-синее бархатное небо было усеяно алмазами звезд, а мягкий чистый воздух, напоенный ароматом гор, овевал теплом. По улице шли паломники, направляясь к Гроту; но люди вели себя сдержанно, сосредоточенно, не слышно было праздной дневной болтовни. За площадью Мерласс темнота как бы раздвигалась, необъятное небо раскинулось над спокойными, словно тихая гладь озера, лужайками и густыми, тенистыми деревьями; чуть левее вздымался ввысь тонкий шпиль Базилики.
Пьер забеспокоился — толпа по мере приближения к Гроту становилась все гуще. По площади Розер уже трудно было двигаться.
— И думать нечего подойти близко к Гроту, — сказал священник, останавливаясь. — Лучше всего выйти на аллею позади убежища для паломников и там переждать.
Но Мари очень хотелось увидеть начало шествия.
— Друг мой, умоляю вас, дойдите до Гава. Я посмотрю хотя бы издали.
Господин де Герсен, не менее дочери сгоравший от любопытства, тоже стал настаивать.
— Не беспокойтесь, — сказал он, — я иду сзади и слежу за тем, чтобы никто ее не толкнул.
Пьер снова потащил тележку. Ему понадобилось четверть часа, чтобы дойти до одной из арок под правой лестницей, так много было здесь народа. Затем он двинулся наискосок и оказался на набережной Гава, где на тротуаре стояли толпы любопытных; он прошел еще с полсотни метров и поставил тележку у самого парапета, откуда прекрасно был виден Грот.
— Вам будет хорошо здесь?
— О да, спасибо! Только посадите меня, я лучше увижу.
Господин де Герсен посадил Мари, а сам встал на каменную скамью, огибающую всю набережную. На ней уже теснились любопытные, словно им предстояло смотреть на фейерверк. Все становились на цыпочки и вытягивали шеи. И Пьео заинтересовался, как другие, хотя ничего еще не было видно.
В шествии участвовало тридцать тысяч человек, и народ все подходил. У каждого в руках была свечка, обернутая в нечто вроде пакетика из белой бумаги с голубым изображением лурдской богоматери. Но свечи еще не были зажжены. Над волнующимся морем голов сиял огнями Грот, отбрасывая яркий свет, словно кузница. Громкий гул, дыхание толпы создавали впечатление, что здесь собрались тысячи людей, которые задыхаются в этой давке; шествие терялось во мраке, разворачиваясь, словно живой покров. Люди шли под деревьями, по ту сторону Грота, в сгущавшейся тьме, где трудно было даже заподозрить их присутствие. Наконец то тут, то там замелькали огоньки, словно искры, пронизавшие тьму. Их становилось все больше, затрепетали бесчисленные звездочки, потянулись млечные пути, возникли целые созвездия. Тридцать тысяч свечей зажглись одна о другую, затмевая яркий свет Грота; желтые огоньки огромного костра осветили все пространство.
— О Пьер, как это красиво! — прошептала Мари. — Словно воскресли бедняки, души простых тружеников, — они проснулись и засияли.
— Великолепно, великолепно! — повторял де Герсен, в котором заговорил художник. — Посмотрите, вон там две линии огней пересекаются и образуют крест.
Пьера растрогали слова Мари. Маленькие язычки пламени, светящиеся точки, скромные, как души простых людей, сгрудившись вместе, сияли, словно солнце. А вдали непрерывно возникали все новые и новые огни.
— Ах, — тихо сказал Пьер, — смотрите, вон появился одинокий мерцающий огонек… Видите его, Мари? Как он медленно вливается в это море огня…
Стало светло, как днем. Деревья, освещенные снизу, ярко зеленели, словно нарисованные, напоминая декорацию. Хоругви с вышитыми на них фигурами святых, украшенные шелковыми шнурами, резко выделялись своей неподвижностью над этим движущимся костром. Вся скала, до самой Базилики, шпиль которой выглядел особенно белым на черном фоне неба, была озарена отблеском пламени свечей; холмы по ту сторону Гава были также освещены, и среди темной зелени мелькали светлые фасады монастырей.
Произошла минутная заминка. Пылающее море светильников, катившее свои сверкающие звездами волны, казалось, вот-вот разольется рекою. Но тут хоругви заколебались, и шествие свернуло в сторону.
— Как, — воскликнул де Герсен, — значит, они здесь не пойдут?
Пьеру известен был маршрут шествия, и он объяснил, что процессия поднимется сперва по дороге, которая вьется по лесистому склону, — прокладка ее стоила огромных денег, — затем, обойдя Базилику, спустится по правой лестнице и развернется в садах.
— Посмотрите, в зелени уже мелькают первые свечи. Зрелище было изумительное. Дрожащие огоньки отделялись от огромного костра и медленно плыли в гору; казалось, ничто не удерживает их на земле и они вот-вот взмоют ввысь, словно солнечная пыль, клубящаяся во тьме. Вскоре из них образовалась косая полоса света, которая внезапно сломалась под углом, чуть повыше обозначилась новая полоса, и, наконец, весь холм избороздили огненные зигзаги, словно молнии, что на картинках сыплются с темных небес. Но линия огоньков медленно и мягко скользила вверх, как светящийся след; лишь иногда, когда шествие скрывалось за деревьями, цепь вдруг обрывалась, но огоньки тотчас же появлялись опять, то пропадая вновь, то возвращаясь, и возобновляли свой сложный, зигзагообразный путь к небу. Наконец шествие поднялось на вершину холма и скрылось за последним поворотом. В толпе послышались голоса:
— Они огибают Базилику.
— Им нужно не меньше двадцати минут, чтобы спуститься с другой стороны.
— Да, сударыня, их тридцать тысяч; пожалуй, последние пройдут мимо Грота только через час.
Как только шествие тронулось в путь, воздух огласило песнопение, заглушая глухой рокот толпы, — сетование Бернадетты, состоявшее из шестидесяти строф, с однообразным, навязчивым припевом, прославлявшим ангелов. И этот бесконечный, томительный, одурманивающий припев: «Ave, ave, ave, Maria!» — вызывал у тысяч грезивших наяву людей райские видения. Ночью, в постели, им все еще казалось, что они движутся, мерно покачиваясь в такт, и, уже засыпая, они, казалось, продолжали петь.
— Мы так здесь и останемся? — спросил г-н де Герсен, которому быстро все надоедало. — Ведь ничего нового больше не будет.
Мари, прислушавшись к отдельным голосам, раздававшимся в толпе, проговорила:
— Вы были правы, Пьер; пожалуй, лучше вернуться туда, под деревья… Мне так хочется все увидеть.
— Конечно, — ответил священник, — поищем место, откуда вы все увидите. Самое трудное теперь — выбраться отсюда.
В самом деле, толпа любопытных окружила их плотной стеной. Пьер медленно, но упорно прокладывал себе дорогу, прося уступить место больной, а Мари оборачивалась, стараясь увидеть пылающую полосу перед Гротом, море искрящихся огоньков бесконечной процессии. Г-н де Герсен замыкал шествие, оберегая тележку от толчков.
Наконец они выбрались из толчеи и оказались возле одной из арок, в уединенном месте, где можно было свободно вздохнуть. Слышалось лишь отдаленное пение с однообразным припевом, да виднелся над Базиликой отблеск свечей, вроде светящейся мглы.
— Самое лучшее, — объявил г-н де Герсен, — подняться на Крестовую гору. Мне еще утром сказала об этом служанка в гостинице. Оттуда вид просто феерический.
Но об этом нечего было и думать. Пьер заметил, что взобраться на гору с больной не так-то легко.
— Как вы заберетесь туда с тележкой? И ведь потом пришлось бы спускаться, а это очень опасно ночью, да еще в толкотне.
Мари сама предпочитала остаться в саду, под деревьями, где было так приятно. Они снова двинулись в путь и вышли на эспланаду напротив большой статуи венчанной девы. Она была освещена цветными стеклянными фонариками, голубыми и желтыми, — казалось, что тут происходит деревенский праздник. Несмотря на все свое благочестие, г-н де Герсен нашел, что это верх безвкусицы.
— Вот, — сказала Мари, — нам будет очень хорошо возле этой рощицы.
Она показала на группу деревьев перед убежищем для паломников; действительно, место было превосходное, так как отсюда отлично будет видно, как шествие спустится по левой лестнице и проследует до Нового моста, вдоль куртин, и тем же путем возвратится обратно. Соседство Гава сообщало деревьям восхитительную свежесть. Здесь никого не было, в густой тени больших платанов, окаймлявших аллею, господствовала полная тишина.
Господин де Герсен становился на цыпочки, ему не терпелось увидеть поскорее первые свечи, которые должны были появиться из-за Базилики.
— Ничего нет, — сказал он. — Тем лучше, посижу на траве, я ног под собой не чувствую.
Он забеспокоился о дочери.
— Хочешь, я накрою тебя? Здесь очень прохладно.
— Нет, нет, отец, мне не холодно. Я так счастлива! Уже давно я не дышала таким свежим воздухом… Здесь, должно быть, растут розы, чувствуешь, как чудесно они пахнут? Друг мой, где же эти розы? — обратилась она к Пьеру. — Вы их не сидите?
Когда г-н де Герсен уселся возле тележки, Пьер пошел посмотреть, нет ли поблизости розовых кустов. Он тщетно разглядывал темные клумбы, на них росла только густо посаженная зелень. На обратном пути, проходя мимо убежища для паломников, он из любопытства решил туда зайти.
Это был обширный зал с очень высоким потолком и каменным полом; свет проникал туда через большие окна с обеих сторон. Стены были голые, всю обстановку составляли скамьи, расставленные кое-как, во всех направлениях. Ни стола, ни полок не было, так что паломники, которые не имели крова и вынуждены были останавливаться в этом помещении, нагромождали свои корзины, узлы и чемоданы на подоконники, превратившиеся в шкафы для хранения багажа. Впрочем, сейчас в зале было пусто — жившие здесь бедняки ушли с процессией. Хотя дверь была раскрыта настежь, в зале стоял невыносимый запах; здесь самые стены, казалось, носили отпечаток бедности, грязные плиты пола, сырые, несмотря на солнечный день, были заплеваны, залиты вином и салом. Здесь делали все — и ели и спали — на скамьях; грязные тела в отрепьях лежали вповалку.
Пьер подумал, что отсюда никак не может исходить прекрасный запах роз. Все же он обошел зал, освещенный четырьмя чадящими фонарями, решив, что здесь никого нет, и вдруг с удивлением заметил у стены слева женщину в черном платье, державшую на коленях белый сверток. Она сидела неподвижно, с широко раскрытыми глазами, совсем одна.
Пьер подошел; он узнал г-жу Венсен, которая сказала ему низким, разбитым голосом:
— Роза так измучилась сегодня! С утра она только один раз застонала, и все… Два часа назад она заснула, и я боюсь двинуться, чтобы не разбудить ее, а то ей снова будет больно.
И она боялась пошевелиться; месяцами эта мученица-мать держала на руках свою дочурку в упорной надежде вылечить ее. Она привезла девочку в Лурд, держа ее на руках, на руках носила ее, на руках укачивала, не имея не только комнаты, но даже больничной койки.
— Значит, бедняжке не лучше? — спросил Пьер. Сердце его обливалось кровью, когда он глядел на несчастную женщину.
— Нет, господин аббат, нет, не думаю.
— Но вам ведь очень плохо на этой скамье. Надо было бы что-нибудь предпринять, а не оставаться так на улице. Вашу дочку, несомненно, приняли бы куда-нибудь.
— А зачем, господин аббат? Ей хорошо у меня на коленях. И потом, разве бы мне позволили быть с ней все время?.. Нет, нет, я предпочитаю держать ее на руках; мне кажется, так она в конце концов выздоровеет.
Две крупные слезы скатились по ее застывшему, словно окаменевшему лицу. Она продолжала сдавленным голосом:
— У нас есть еще деньги. У меня было тридцать су, когда мы выехали из Парижа, теперь осталось десять… Мне достаточно и хлеба, а моя бедняжка не может пить даже молоко… До отъезда у меня денег хватит, а если она поправится, мы будем богаты, богаты, богаты!
Она нагнулась, всматриваясь при мигающем свете соседнего фонаря в бледное личико Розы, спавшей с полуоткрытым ртом, из которого вырывалось легкое дыхание.
— Посмотрите, как она спит!.. Не правда ли, господин аббат, святая дева сжалится и исцелит ее? Остался один день, но я не хочу отчаиваться, я буду молиться всю ночь, не двигаясь с места… Это случится завтра, надо дожить до завтра.
Бесконечная жалость охватила Пьера, он ушел, чтобы самому не расплакаться, сказав на прощание:
— Да, да, надейтесь, бедная женщина.
Он оставил ее в этом пустом отвратительном зале, среди беспорядочно расставленных скамеек; исстрадавшаяся, любящая мать сидела неподвижно, стараясь не дышать из опасения, как бы не разбудить маленькую больную. В своей крестной муке она пламенно молилась, сомкнув уста.
Когда Пьер подошел к Мари, она оживленно спросила:
— Ну как?.. Есть здесь розы?
Он не хотел расстраивать ее рассказом о том, что ему довелось увидеть.
— Нет, я обыскал все клумбы, роз нет.
— Странно, — задумчиво произнесла она. — Аромат такой нежный и в то же время резкий… Вы чувствуете его?.. Вот сейчас он необычайно сильный, как будто этой ночью расцвели все розы рая.
Ее прервало восклицание отца. Г-н де Герсен встал, увидев наверху лестницы, налево от Базилики, светящиеся точки.
— Наконец-то, вот они!
В самом деле, показалась голова процессии. Тотчас же огоньки запрыгали и вытянулись в двойную мерцающую линию. Все вокруг было окутано мраком; казалось, огни появились откуда-то сверху, из тьмы неведомого. В то же время снова послышалось пение, настойчивая жалоба Бернадетты; но оно было таким отдаленным, таким легким, словно шелест, который поднимается в лесу перед бурей.
— Я говорил, надо было взобраться на Крестовую гору, оттуда мы бы все увидели, — произнес г-н де Герсен.
Он возвращался к своему первому предложению упрямо, как ребенок, жалующийся, что выбрали самое плохое место.
— А почему бы тебе не взобраться на Крестовую гору, папа? — начала Мари. — Ведь еще есть время… Пьер останется со мной.
И с грустным смехом добавила:
— Иди, меня никто не украдет.
Сначала г-н де Герсен отказывался, потом сразу согласился, не в силах противиться желанию. Надо было спешить, и он быстро зашагал мимо клумб.
— Не уходите отсюда, ждите меня под этими деревьями. Я вам расскажу, что видел наверху.
Пьер и Мари остались одни в пустынной темноте, где воздух был напоен ароматом роз, хотя ни одной розы кругом не было. Они не разговаривали, они смотрели на шествие, спускавшееся нескончаемым потоком вниз по горе.
Словно двойной ряд дрожащих звездочек появлялся из-за угла Базилики и плыл по монументальной лестнице, обрисовывая ее контуры. На этом расстоянии не видно было паломников, несших свечи, одни лишь огоньки чертили в темноте удивительно четкие линии. Сами здания неясно вырисовывались темными тенями в голубой мгле. Но по мере того как количество свечей возрастало, из тьмы выступали архитектурные линии, уходящие ввысь срезы Базилики, циклопические пролеты лестниц, тяжелый, приземистый фасад Розера. От непрерывного, медлительного потока ярких огоньков, который не встречал на своем пути препятствий, разливался свет зари, поднималась светящаяся мгла, озарявшая своим сиянием весь горизонт.
— Смотрите, смотрите же, Пьер! — повторяла Мари, радуясь, как ребенок. — Они все идут и идут!
И в самом деле, там, наверху, с механической размеренностью появлялись все новые и новые светящиеся точки, словно неисчерпаемый небесный источник изливал солнечную пыль. Голова процессии еще только достигла садов, находившихся на высоте венчанной статуи богородицы, и двойной ряд огней обрисовал линию кровель Розера и большой лестницы. Но приближение ее уже чувствовалось по колебаниям воздуха, по живому дыханию, веявшему издалека; голоса звучали все явственнее, жалоба Бернадетты катилась, как морской прилив, с шумом прибивая к берегу ритмичный припев: «Ave, ave, ave, Maria!», — раздававшийся все громче и громче.
— Ах, этот припев, — пробормотал Пьер, — он пронизывает все существо. Мне кажется, что даже тело мое начинает петь.
Мари снова по-детски рассмеялась. — Верно, он и меня преследует, я слышала его прошлой ночью во сне. А нынче он снова укачивает меня, словно уносит куда-то ввысь.
Помолчав немного, она воскликнула:
— Вот они! По ту сторону лужайки, напротив нас.
Процессия направилась по длинной аллее справа, затем, обогнув у Бретонского креста лужайку, спустилась по другой аллее. Это продолжалось более четверти часа. Теперь двойной ряд огней образовал длинные параллельные линии, над которыми торжественно сиял яркий свет. Но прекраснее всего было непрерывное движение этой огненной змеи, — она тихо ползла, медленно разворачивая на темной земле свои золотые кольца, и казалось, им не будет конца. Несколько раз под напором толпы линии ломались, — того и гляди оборвутся, — но порядок быстро восстанавливался, и огоньки снова начинали медленно скользить вниз. На небе как будто стало меньше звезд. Млечный путь словно упал с небес, и хоровод светил, разливая небесно-голубой свет, продолжался на земле. В таинственном сиянии тысяч свечей, число которых все росло, здания и деревья принимали призрачный вид.
Мари подавила вздох восхищения; она не находила слов и только повторяла:
— Как красиво, боже мой, как красиво!.. Смотрите, Пьер, как красиво!
Но сейчас, когда процессия проходила в нескольких шагах от них, это уже не казалось ритмичным шествием звезд в воз, душном пространстве. В светящейся дымке можно было различить фигуры, иногда Пьер и Мари узнавали паломников, державших свечи. Первой они увидели Гривотту, которая хотела участвовать в процессии, несмотря на поздний час, и уверяла, что чувствует себя как нельзя лучше; она восторженно шла все той же танцующей походкой, вздрагивая от свежести ночи. Затем появились Виньероны во главе с отцом, высоко державшим свечу, за ним шли г-жа Виньерон, г-жа Шез, устало волоча ноги, и измученный Гюстав, тяжело опиравшийся на костыль, — воск капал на его правую руку. Все способные передвигаться паломники были здесь — была здесь и Элиза Руке с непокрытым багровым лицом; она прошла как видение осужденной на вечные муки. Многие смеялись. Исцеленная в минувшем году Софи Куто шалила, играя со свечкой, как с палкой. Одна за другой проплывали головы, особенно много было женщин с самыми обыденными лицами; но иные поражали своей красотой; они появлялись на миг в фантастическом свете свечей и тут же исчезали. Шествию не видно было конца; все новые фигуры выступали из тьмы, среди них Пьер и Мари заметили скромную тень и, вероятно, не узнали бы г-жи Маэ, если бы она не подняла на секунду бледное, залитое слезами лицо.
— Посмотрите, — сказал Пьер Мари, — первые огни процессии подходят к площади Розер, а я уверен, что половина паломников находится еще у Грота.
Мари устремила взгляд вверх. Налево от Базилики она увидела другие огни, которые все двигались и двигались и, казалось, никогда не остановятся.
— Ах, — сказала она, — сколько неприкаянных душ! Не правда ли, каждый такой огонек — это томящаяся душа, которая ищет спасения…
Пьеру пришлось нагнуться, чтобы ее услышать, — так оглушительно звучали сетования Бернадетты, распеваемые проходившими мимо паломниками. Голоса раздавались все громче и громче, строфы перепутались, каждый участник процессии неистовым голосом пел сам по себе, не слыша соседа. Вокруг глухо шумела обезумевшая толпа, опьяненная верой. А назойливый припев: «Ave, ave, ave, Maria!», повторяясь, звучал все громче, покрывая весь этот страшный шум.
Пьера и Мари удивило внезапное появление г-на де Герсена.
— Ах, дети мои! Я не хотел задерживаться наверху, пришлось дважды пробираться через процессию, чтобы попасть сюда… Но что за зрелище! Несомненно, это самое лучшее, что я видел здесь до сих пор.
Он стал описывать процессию, которую видел с Крестовой горы.
— Представьте себе, дети мои, — внизу такое же небо, как вверху, но на нем сияет одно-единственное гигантское созвездие. Далеко в темных глубинах движутся мириады светил, и весь этот поток света изображает дароносицу, да, да, настоящую дароносицу; подножием ей служат ступени, стеблем — две параллельные аллеи, а облаткой — круглая лужайка, к которой они сходятся: как будто дароносица из горящего золота, пылающего во тьме, рассыпалась звездами. Это гигантское и величественное зрелище, и я, право, никогда еще не видел ничего подобного!
Он размахивал руками, его захватило волнение художника, он был вне себя от восторга.
— Папочка, — нежно сказала ему Мари, — раз ты уже вернулся, иди-ка спать. Сейчас около одиннадцати, а ты должен выехать в три часа утра.
И она добавила, чтобы убедить отца:
— Я так рада, что ты поедешь в эту экскурсию!.. Только вернись завтра пораньше, потому что ты увидишь, увидишь…
Она не решилась утверждать, что выздоровеет, но была в этом уверена.
— Ты права, я пойду лягу, — ответил, успокоившись, г-н де Герсен. — Раз Пьер с тобой, я спокоен.
— Но я не хочу, чтобы Пьер проводил здесь ночь! — воскликнула Мари. — Он только подвезет меня к Гроту, а потом пойдет следом за тобой… Мне никто не нужен, любой санитар отвезет меня утром в больницу.
Пьер помолчал.
— Нет, нет, Мари, я останусь, — произнес он просто. — Я, как и вы, проведу ночь у Грота.
Она открыла было рот, чтобы возразить, но Пьер сказал это так мягко! Она почувствовала в его словах огромную жажду счастья и смолчала, взволнованная до глубины души.
— Ну, дети мои, договаривайтесь; я знаю, что оба вы благоразумны, — проговорил отец. — Спокойной ночи, не беспокойтесь обо мне.
Господин де Герсен крепко поцеловал дочь, пожал обе руки Пьеру и ушел, затерявшись в тесных рядах процессии. Ему пришлось снова ее пересечь.
Мари и Пьер остались одни в тенистом уединенном уголке под деревьями; Мари сидела в тележке, Пьер стоял на коленях в траве, облокотившись на колесо. Шествие со свечами продолжалось, на площади Розер огни сплетались в настоящий хоровод. Больше всего восхищало Пьера то, что от дневного, разгульного веселья не осталось как будто и следа. Казалось, свежий горный ветер унес все запахи обильной пищи, радость воскресного обжорства, смел горячую, зловонную пыль деревенского праздника, носившуюся над городом. Над паломниками раскинулось необъятное небо, усеянное чистыми звездами; от Гава исходила приятная свежесть, легкий ветерок доносил аромат полевых цветов. В глубокой ночной тиши жила бесконечная тайна, единственно материальными были лишь огни свечей, которые его подруга сравнивала со страждущими душами, искавшими спасения. Кругом царил изумительный покой, исполненный безграничной надежды. С тех пор как Пьер находился здесь, воспоминания о прошедшем дне — об этом обжорстве, бесстыдной торговле духовными предметами, о развращенном, продажном старом городе, обо всем, что так глубоко оскорбляло аббата, — постепенно отлетели прочь, и сейчас он чувствовал лишь божественную прелесть дивной ночи, воскрешавшей все его существо.
Мари, также проникнувшись бесконечной нежностью, проговорила:
— Ах, как счастлива была бы Бланш, если б увидела все эти чудеса!
Она подумала об оставшейся в Париже сестре — учительнице, которая тяжелым трудом добывала для семьи хлеб, бегая по урокам. И достаточно было коротенького слова «сестра», хотя она ни разу не говорила о ней со дня приезда в Лурд, чтобы вызвать воспоминания о прошлом.
Мари и Пьер, не сговариваясь, вновь пережили свое детство, совместные игры в смежных садах, разделенных живой изгородью. Им вспомнилось прощание, тот день, когда он поступил в семинарию и она, обливаясь горючими слезами, целовала его, поклявшись никогда не забывать. Прошли годы, и они оказались разлученными навеки — он стал священником, она была прикована болезнью к постели, без надежды стать когда-либо женщиной. Вот и вся их история — пламенная любовь, о которой они долго не знали сами, а затем полный разрыв, будто они умерли друг для друга, несмотря на то, что жили бок о бок. Им вспомнилась мучительная борьба с самими собой, споры, его сомнения, ее страстная вера, которая в конце концов победила; и вот они приехали в Лурд, оставив в бедной квартирке старшую сестру. Зарабатывая уроками, Бланш старалась придать их жилищу хоть какой-то уют. А сейчас они чувствовали себя так хорошо вдвоем, во мраке восхитительной ночи, когда на земле мерцало столько же звезд, сколько и на небе.
Мари до сих пор сохранила душу младенца, белоснежную, как говорил ее отец, самую прекрасную и чистую, какая только существует на свете. Болезнь настигла девушку, когда ей едва исполнилось тринадцать лет, и время как бы не коснулось ее. В двадцать три года ей все еще было тринадцать, она так и осталась ребенком, целиком уйдя в себя, вся во власти постигшей ее катастрофы. Об этом говорил ее опустошенный взгляд, отсутствующее выражение лица; казалось, ее преследует неотвязная мысль, и она неспособна думать ни о чем ином. Как женщина, она остановилась в своем развитии, пробуждающаяся страсть не шла у нее дальше поцелуев в щеку, как подобает разумной девушке.
Единственный ее роман — прощание в слезах с другом — десять лет жил в ее сердце. В течение бесконечных дней, которые она провела на своем скорбном ложе, Мари неизменно мечтала лишь о том, что, будь она здорова, Пьер не стал бы священником и жил бы вместе с нею. Она никогда не читала романов. Благочестивые книги, которые ей приносили, поддерживали в ней восторженное чувство безмерной любви. Даже звуки извне замирали у порога ее комнаты; в свое время, когда ее возили по всей Франции с одного курорта на другой, она смотрела на толпу, как лунатик, который ничего не видит и не слышит, вся отдавшись неотступной мысли о несчастье, приостановившем ее физическое развитие. В этом крылась причина ее чистоты и непорочности; эта очаровательная больная девушка сохранила в сердце лишь отдаленное воспоминание о своей неосознанной любви в тринадцать лет.
Мари захотелось взять руку Пьера, а когда в темноте их руки встретились, она крепко сжала его пальцы и задержала их в своей. Ах, какое счастье! Никогда еще не испытывала она такой чистой, такой совершенной радости, как сейчас, вдвоем с Пьером, вдали от людей, во властном очаровании таинственной тиши. Вокруг них кружился звездный хоровод, убаюкивающее пение уносило их, словно на крыльях. Мари твердо знала, что исцелится на следующий день, проведя пьянящую ночь возле Грота; она была глубоко убеждена, что святая дева снизойдет к ней, когда услышит ее мольбу с глазу на глаз. И она понимала, что хотел сказать Пьер, когда выразил желание также провести ночь у Грота. Не значило ли это, что он решил сделать последнюю попытку, на коленях, как дитя, умолить всемогущую матерь вернуть ему утраченную веру. И сейчас им не нужно было говорить об этом; сплетя руки, они без слов понимали друг друга. Они давали обещание молиться друг за друга, их желание исцеления и обоюдного счастья было так горячо, что их души слились воедино, коснувшись на миг глубин любви, которая ведет к полному самозабвению и самопожертвованию. Они испытывали неземное наслаждение.
— Ах, — шептал Пьер, — эта голубая ночь, эта безмерная темнота, скрывающая людское уродство, эта прохладная необъятная тишина! Как хотелось бы мне схоронить в ней свои сомнения…
Голос его оборвался.
— А розы, аромат роз… — тихо проговорила Мари. — Неужели вы его не чувствуете, мой друг? Где же они, почему вы их не видели?
— Да, да, я чувствую запах роз, но их здесь нет. Я обыскал все вокруг и наверное увидел бы их.
— Как же вы можете говорить, что здесь нет роз, когда в воздухе разливается их аромат? В иные минуты запах становится таким сильным, что я теряю сознание от счастья, вдыхая его!.. Они, несомненно, где-то тут, у самых наших ног, и их неисчислимое множество.
— Нет, клянусь вам, я всюду искал их, здесь нет роз. Или они невидимы, или так пахнет трава, по которой мы ходим, эти высокие деревья, что нас окружают, или аромат их исходит от земли, от соседнего потока, от лесов, от гор.
На минуту они умолкли. Потом Мари так же тихо сказала:
— Как они дивно пахнут, Пьер! Мне кажется, наши сплетенные руки — букет.
— Да, они изумительно хорошо пахнут, а теперь аромат исходит от вас, Мари, как будто розы цветут в ваших волосах.
Разговор их оборвался. Процессия все шла и шла, яркие язычки пламени непрерывной цепью появлялись из-за Базилики, искрясь в темноте, как неиссякаемый источник. Гигантский поток огоньков опоясывал тьму горящей лентой. Но самое красивое зрелище представляла собою площадь Розер: голова процессии, продолжая свое медленное движение вперед, повернула теперь в обратную сторону — образовался круг, который все более и более суживался; от этого круговорота усталые паломники совершенно теряли голову, и пение их превратилось в отчаянный вопль. Вскоре круг стал горящим комом, туманным ядром, опоясанным бесконечной огненной лентой, ядро росло, из лужи стало озером. Вся обширная площадь Розер превратилась в море огня, катившее в бесконечном водовороте свои сверкающие волны. Отблеск зари освещал Базилику, а весь горизонт погрузился в глубокий мрак. Несколько свечей бродили вдали, похожие на светлячков, которые прокладывают себе путь во тьме. На вершине Крестовой горы, очевидно, блуждало оторвавшееся звено процессии, потому что и там, наверху, мигали звездочки. Наконец появились последние паломники со свечами; они обошли лужайки и утонули в море огней. Тридцать тысяч свечек с разгорающимся пламенем кружили под необъятным спокойным небом, на котором бледнели звезды. Светящаяся мгла возносилась ввысь вместе с песнопением, звучавшим с той же настойчивостью. Гул голосов и припев «Ave, ave, ave, Maria!», казалось, исходил из огненных сердец, изливавшихся в мольбе об исцелении плоти и о спасении души. Свечи гасли одна за другой; очень темная и теплая ночь снова спустилась над миром, когда Пьер и Мари вдруг заметили, что все еще сидят рука об руку под таинственными деревьями. Вдали, по темным улицам Лурда, расходились заблудившиеся паломники, спрашивая дорогу, чтобы добраться до постелей. Во мраке раздавался шорох — кто-то брел куда-то, спеша закончить праздничный день. А Пьер и Мари, несказанно счастливые, не двигались с места, вдыхая аромат невидимых роз.
Пьер подвез тележку Мари к Гроту и поставил ее у самой решетки. Полночь уже миновала. У Грота оставалось еще около сотни людей: одни сидели на скамейках, большинство стояло на коленях, углубившись в молитву. Внутри Грот пылал сотнями свечей, подобно освещенному катафалку, и в этой звездной пыли возвышалась стоявшая в нише статуя святой девы сказочной белизны. Зелень, свисавшая с потолка и стен, казалась изумрудной, а тысячи костылей, развешанных под сводом, походили на хитроумное сплетение голых ветвей, которые вот-вот зацветут. Тьма казалась еще гуще по контрасту с ярким освещением; окрест все окутывала черная мгла, в которой не видно было ни стен, ни деревьев, а под необъятным темным небом, нависшим грозовой тяжестью над землей, слышался неумолчный рокот Гава.
— Вам хорошо, Мари? — тихо спросил Пьер. — Не холодно?
Она немного продрогла, — ей казалось, что ее овевает легкое дыхание Грота.
— Нет, нет, так хорошо! Положите только платок мне на колени… Спасибо, Пьер, не беспокойтесь за меня, мне никто не нужен, раз я с ней…
Голос ее прерывался, она уже впадала в экстаз; сложив руки, устремив глаза на белую статую, Мари вся преобразилась, ее изможденное лицо сияло счастьем.
Пьер еще несколько минут оставался подле нее. Он хотел завернуть ее в платок, он видел, как дрожат ее похудевшие маленькие руки. Но он боялся противоречить ей и, прежде чем уйти, лишь подоткнул под ее ноги платок, как одеяло. Чуть приподнявшись, опершись локтями о края тележки, Мари уже не видела Пьера.
Рядом стояла скамеечка; Пьер присел, он хотел сосредоточиться, но в эту минуту взгляд его упал на женщину, опустившуюся во тьме на колени. Она была так скромна в своем черном платье и старалась держаться подальше от людей; сперва он даже не заметил ее, настолько она сливалась с темнотой. Пьер угадал, что это г-жа Маэ. Он вспомнил о полученном ею днем письме. Ему стало жаль ее, он почувствовал, как одинока эта в общем здоровая женщина, молившая святую деву исцелить ее сердечную рану, вернуть ей неверного мужа. Письмо содержало, очевидно, жестокий ответ, так как женщина, стоявшая, опустив голову, казалась совершенно уничтоженной, словно побитое, униженное существо. И только ночью, когда никто из окружающих не мог проникнуть в ее тяжкую тайну, она забывалась здесь, — ей радостно было часами плакать, страдать и молить о возвращении былой нежности. Ее губы даже не шевелились, она молилась всем своим разбитым сердцем, неистово требовавшим своей доли любви и счастья.
И Пьер тоже ощущал эту неутолимую жажду счастья, сжигавшую ему горло, жажду, приводившую сюда всех страждущих физически и духовно, так пламенно желавших утолить ее! Ему хотелось броситься на колени и со смиренной верой этой женщины молить о божественной помощи. Но что-то словно сковало его, он не находил нужных слов и с большим облегчением вздохнул, когда чья-то рука тихо прикоснулась к его плечу.
— Идемте со мной, господин аббат; если вы незнакомы с Гротом, я вам покажу его, здесь так хорошо в эту пору!
Пьер поднял голову и узнал барона Сюира, директора Попечительства заступницы небесной. Этот доброжелательный, простой в обращении человек, очевидно, проникся к нему симпатией. Пьер принял его предложение и последовал за ним в совершенно пустой Грот. Барон даже закрыл за ним калитку, от которой у него был ключ.
— Видите ли, господин аббат, в это время здесь действительно хорошо. Когда я приезжаю на несколько дней в Лурд, то редко ложусь спать до рассвета — я привык проводить ночь здесь. Никого нет, ты один и чувствуешь себя, как у святой девы.
Он добродушно улыбался, гостеприимно принимая Пьера в Гроте, как завсегдатай этих мест, немного ослабленный годами, искренне любящий этот очаровательный уголок. Барон Сюир, отличавшийся великим благочестием, держался непринужденно, разговаривал и объяснял все тоном убежденного человека, который знает, что бог любит его.
— А, вы смотрите на свечи… Здесь горит около двухсот свечей круглые сутки, и, знаете, они обогревают помещение… Зимой здесь тепло.
Пьер в самом деле немного задыхался от душного запаха воска. Ослепленный сначала ярким светом, он разглядел теперь большой церковный подсвечник в форме пирамиды, стоявший посредине, весь утыканный маленькими свечками, подобно пылающей иллюминационной подставке, усеянной звездами. В глубине, на самом полу, стоял простой подсвечник, и в нем горели большие свечи разной высоты, подобные трубам органа, некоторые толщиной в человеческую ногу. Другие подсвечники, вроде канделябров, были расставлены на выступах скалы. Каменный свод Грота, понижавшийся к левой стороне, почернел от этих вечных огней, которые годами обогревали его. Воск капал непрерывно, словно падал невидимый снег; подножия подсвечников побелели — воск, словно пыль, оседал на них все более и более толстым слоем; вся скала была сальной на ощупь, а пол покрыт сплошным слоем воска, — это приводило к несчастным случаям и поэтому пришлось положить соломенные циновки, чтобы люди не падали.
— Посмотрите на эти толстые свечи, — любезно продолжал барон Сюир, — они очень дорогие, по шестьдесят франков штука, и горят целый месяц… Самых маленьких, по пять су, хватает на три часа, не больше… О, мы не экономим, у нас они всегда имеются в запасе. Посмотрите, вот еще две корзины, их не успели отнести на склад.
Затем он показал Пьеру остальное: орган, покрытый чехлом шкаф с большими ящиками, куда складывали священные одеяния; скамьи и стулья, предназначенные для привилегированной публики, которую впускали сюда во время обрядов; наконец очень красивый передвижной алтарь, покрытый гравированными серебряными бляхами, — дар одной высокопоставленной дамы, которым пользовались только во время больших паломничеств, оберегая его от сырости.
Пьера раздражала болтовня любезного барона. Она мешала ему отдаться религиозному порыву. Войдя сюда, он, несмотря на свое неверие, ощутил неизъяснимое волнение, словно перед ним должна была раскрыться некая тайна, и это было немного страшно, и в то же время сладостно. Его бесконечно трогали букеты, кучами наваленные у ног пресвятой девы, наивные приношения — стоптанные туфельки, маленький железный корсет, кукольный костыль, похожий на игрушку. В самой глубине Грота, где свод образовал естественную стрельчатую арку, в том месте, где являлось видение и где паломники терли о скалу четки и медали, которые им хотелось увезти с собой, камень весь лоснился. Миллионы пламенных уст прикладывались к нему с такой любовью, что он блестел, как плита из черного мрамора.
Пьер остановился перед углублением, в котором лежал ворох писем, всевозможные бумажки.
— Ах, я и забыл! — спохватился барон Сюир. — Ведь самое интересное — это письма, которые верующие ежедневно бросают через решетку в Грот. Мы собираем их и кладем сюда, а зимой я забавляюсь, сортируя их… Вы понимаете, их нельзя сжигать, не вскрывая, потому что иногда в них вложены деньги, монеты в десять и двадцать су, а главное — почтовые марки.
Он перебирал письма, брал наудачу то одно, то другое и показывал Пьеру конверты с надписями, а некоторые вскрывал и читал. Почти все были от полуграмотных бедняков и корявым почерком адресованы лурдской богоматери. Многие заключали в себе просьбы или благодарность, выраженные неуклюжим языком, со множеством ошибок; некоторые просьбы умиляли — мольба спасти братишку, помочь выиграть процесс, сохранить любовника или помочь выйти замуж. В других письмах богоматерь упрекали за точто она такая неучтивая: не ответила на первое послание и не выполнила желаний писавшего. Были еще письма, написанные более изысканным почерком и слогом, страстные мольбы женщин, обращавшихся к царице небесной с просьбами, которые они не могли высказать священнику. Наконец в последнем конверте была просто фотография девочки, которая посылала свой портрет лурдской богоматери с надписью: «Моей доброй маме». Короче говоря, всемогущая владычица ежедневно получала письма с просьбами и признаниями, на которые она должна была ответить милостями и всякого рода благодеяниями. Монеты в десять и двадцать су являли собой наивные доказательства любви, стремление умилостивить богоматерь, а марки посылались вместо денег; в иных случаях они были признаком чистейшего невежества, — так, одна крестьянка писала, что посылает марку для ответа.
— Уверяю вас, — сказал в заключение барон, — среди писем встречаются очень милые и совсем неглупые… В течение трех лет я читал очень интересные письма одной дамы, которая обо всем советовалась со святой девой. Это была замужняя женщина, питавшая опаснейшую страсть к другу своего мужа… И вот, господин аббат, она восторжествовала, — святая дева ответила ей, вооружив ее своим целомудрием, божественной силой не поддаваться влечению сердца…
И барон добавил:
— Идите сюда, господин аббат, присаживайтесь, вы увидите, как здесь хорошо!
Пьер сел на скамью слева от него — в этом месте свод нависал у них над самой головой. Это был поистине чудесный уголок. Оба молчали, водворилась глубокая тишина, и вдруг Пьер услышал за своей спиной еле уловимое журчание, легкий, кристально чистый звук, который как бы исходил из невидимого. Пьер сделал движение, и барон Сюир сразу понял, в чем дело. —
— Это источник. Он течет из-под земли, за решеткой… хотите посмотреть?
Не дожидаясь ответа Пьера, он нагнулся, чтобы открыть одну из решетчатых стенок, ограждавших источник, и тут же пояснил, что решетка поставлена здесь из опасения, как бы какие-нибудь вольнодумцы не бросили туда яду. Такое необыкновенное предположение на миг изумило священника, но Он не замедлил отнести его за счет барона, действительно отличавшегося большой наивностью.
Барон тщетно пытался открыть секретный замок, который никак не поддавался его усилиям.
— Странно, — бормотал он, — буквы, с помощью которых открывается замок, составляют слово «Рим», и я совершенно уверен, что его не меняли… От сырости все здесь гниет. Нам приходится каждые два года менять наверху костыли, не то они рассыпаются в прах… Принесите-ка мне свечу.
Пьер посветил, взяв свечу в одном из подсвечников, и барону Сюиру наконец удалось открыть покрытый плесенью замок. Решетка повернулась, и они увидели источник. Из трещины в скале, по ложу, устланному гравием, медленно текла прозрачная, спокойная вода; но она, очевидно, проходила далекий путь: Барон объяснил, что для того, чтобы подвести воду к водоемам, надо было заключить ее в обцементированные трубы. Он признался, что позади бассейна пришлось вырыть резервуар, чтобы в течение ночи там накапливалась вода, — из источника она поступала так медленно, что не могла бы удовлетворить ежедневную потребность.
— Хотите попробовать? — предложил он вдруг. — Здесь, у самого истока, она вкуснее.
Пьер не ответил, он смотрел на эту спокойную, девственную воду, отливавшую золотом при неверном свете свечи. Капли воска падали в ручей, колебля его поверхность. Священник подумал о тайне, которую несла эта вода из далекой глубины гор.
— Выпейте стакан!
Барон наполнил находившийся тут же стакан, погрузив его в воду, и Пьеру пришлось выпить. Вода была прекрасная, чистая, прозрачная и свежая, какая обычно стекает с высот Пиренеев. Повесив на место замок, оба снова уселись на дубовую скамью. Временами Пьер слышал журчание источника, похожее на щебетание укрывшейся птички. Барон рассказывал Пьеру, каким бывает Грот в разные времена года и при всякой погоде; его умиленная болтовня была полна наивных подробностей.
Летом наезжали толпы паломников, тысячи их с рвением молились и очень шумели. Осенью начинались проливные дожди, в течение многих дней заливавшие Грот; в эту пору прибывали паломники издалека — индусы, малайцы, даже китайцы, приходившие маленькими, молчаливыми группами и по знаку миссионеров восторженно опускавшиеся на колени прямо в грязь. Любопытно, что из всех старинных провинций Франции самых благочестивых паломников поставляла Бретань; приезжали они целыми приходами, причем мужчин было столько же, сколько и женщин, и все — удивительно религиозные; вот на такой простой, благопристойной вере и зиждется мир. Затем наступала зима, декабрь со своей жестокой стужей, свирепыми снегопадами, преграждающими доступ в горы. Тогда уединенные гостиницы наполняли многочисленные семьи, отправлявшиеся каждое утро в Грот; туда шли любители тишины, желавшие поговорить с богоматерью наедине, в сладостном одиночестве. Их никто не знал, они падали ниц в своем преклонении, как ревнивые любовники, но испуганно уезжали при первой же угрозе встретиться с толпой. А как приятно здесь в зимнюю непогоду! В дождь, ветер и в снег в Гроте пылают огни. Даже в жуткие бурные ночи, когда здесь не бывает «и души, Грот горит, как костер любви, который ничто не может затушить. Барон рассказывал, что в прошлую снежную зиму он приходил сюда и часами сидел на этой самой скамье. Несмотря на то, что скамья находится на северной стороне и солнце никогда сюда не заглядывает, здесь всегда тепло. Это объяснялось, очевидно, тем, что камень нагревается от непрерывно парящих свечей; впрочем, разве не могла святая дева в виде особой милости поддерживать тут вечный, апрель? Вот и птички, все окрестные зяблики, когда лапки их замерзают в снегу, прячутся в плюще, летая вокруг святой статуи. Но наконец пробуждалась весна; Гав с грохотом, подобным грому, катил мимо Грота тающие снега, деревья зеленели, набирались соков, и шумные толпы заполняли сверкающий Грот, выселяя оттуда птичек.
— Да, да, — повторял барон Сюир, и голос его звучал все тише и тише, — я проводил здесь зимой в полном одиночестве очаровательные дни… Кроме меня, тут бывала только одна женщина, которая всегда стояла на коленях вон там, подле решетки, чтобы не заморозить ноги в снегу, — молодая, лет двадцати пяти, очень красивая брюнетка с чудными голубыми глазами. Она ничего не говорила, даже не молилась, часами не двигаясь с места, и была бесконечно грустна… Я не знаю, кто она, больше я ее не видел.
Барон умолк; взглянув на него минуты через две, Пьер, удивленный его молчанием, увидел, что он заснул. Сложив руки на животе, уткнувшись в грудь подбородком, барон спал с блуждающей и а устах улыбкой, мирным сном ребенка. Вероятно, когда барон Сюир говорил, что проводит здесь ночи, он подразумевал под этим, что приходит сюда соснуть счастливым сном старого человека, над которым витают ангелы.
Тогда Пьер насладился полным одиночеством. В самом деле, в этом уголке на сердце нисходило умиление от немного удушливого запаха воска и ослепительного экстаза, который охватывал вас среди великолепия горящих свечей. Пьер уже не различал ни костылей на своде, ни подношений по стенам, ни алтаря с серебряными бляхами, ни органа под чехлом. Его охватывало медленное опьянение, всем существом его овладевала полная отрешенность; у него было дивное ощущение, что все живое где-то далеко-далеко, а сам он у грани неземного и невероятного, как будто эта простая железная решетка отделяет его от бесконечности.
Услышав слева легкий шум, Пьер вздрогнул: это, щебеча, как птичка, журчал источник. Ах, как хотелось бы Пьеру встать на колени, поверить в чудо, убедиться в том, что божественная вода течет из скалы и исцеляет страждущее человечество! Разве не для того пришел он сюда, чтобы пасть ниц, умолять святую деву Марию вернуть ему детскую веру? Почему же он не молится, почему не просит об этом величайшем благе? Ему стало еще труднее дышать, свечи слепили до головокружения. И вдруг он с удивлением вспомнил, что за эти два дня, пользуясь полной свободой, как и все священники, приезжавшие в Лурд, он не удосужился отслужить обедни. Пьер совершил грех; очевидно, тяжесть этого греха и лежала у него сейчас на сердце. Священник почувствовал такую душевную боль, что вынужден был встать и уйти; слегка толкнув решетку, он вышел, оставив барона Сюира спящим на скамье.
Мари неподвижно лежала в своей тележке, немного приподнявшись на локтях и вперив восторженный взгляд в лик святой девы.
— Мари, вам хорошо? Не холодно?
Она ничего не ответила. Он пощупал ее руки, — они были нежные и теплые, только чуть дрожали.
— Ведь вы не от холода дрожите, правда, Мари?
— Нет, нет! — ответила она. — Оставьте меня, я так счастлива! Я увижу ее, я это чувствую. Ах, какое наслаждение!
Ее тихий голос был подобен дуновению. Пьер натянул ей на ноги платок и ушел в темноту ночи, объятый невыразимым волнением. Выйдя из ярко освещенного Грота, он окунулся в кромешную тьму, в небытие мрака и побрел наугад. Затем глаза его привыкли к темноте, и, очутившись возле Гава, он пошел берегом по аллее, окаймленной высокими деревьями. Веявшая от реки прохлада снова охватила его. Пьеру стало легче от этой успокоительной свежести. Его только удивляло, почему он не упал на колени, почему не молился, как молилась Мари, всей душой! Что его останавливало? Откуда явился этот непреодолимый протест, который мешал ему отдаться вере, даже когда все его измученное существо, находившееся но власти неотвязной мысли, так жаждало забвения? Он отлично понимал, что протестует только его разум, и именно сейчас готов был убить этот жадный разум, который мешал его жизни, счастью, мешал ему разделить блаженство неведающих и простых духом. Быть может, если бы он воочию увидел чудо, то решился бы поверить. Если бы Мари, например, вдруг встала и пошла на его глазах, разве не простерся бы он ниц, не был бы побежден? Возникший перед ним образ исцеленной, выздоровевшей Мари до такой степени взволновал Пьера, что он воздел дрожащие руки к усеянному звездами небу. О боже! Какая чудная ночь, полная таинственной глубины, благоухающая и легкая, и сколько радости хранит в себе надежда на восстановление здоровья, на вечную любовь, бесконечно возрождающуюся, как весна! Он двинулся дальше, дошел до конца аллеи. Но сомнения снова овладели им: раз для веры нужно чудо, значит, человек неспособен верить. Бог не нуждается в доказательстве своего существования. Пьера мучила еще мысль, что пока он не выполнит своего долга священника — не отслужит обедню, бог не услышит его. Почему не пойти сейчас же в церковь Розер, где алтари с двенадцати ночи до двенадцати утра предоставлены в распоряжение приезжих священников? Он вернулся по другой аллее и снова оказался под деревьями на том самом месте среди листвы, откуда они с Мари наблюдали шествие со свечами; только теперь не видно было ни единой светящейся точки — все тонуло в безбрежном море тьмы.
Пьер вновь почувствовал, что слабеет; он машинально вошел в убежище для паломников, как бы желая выиграть время. Дверь была раскрыта настежь, но в огромном, полном народа зале было мало воздуха. С первых же шагов в лицо священника пахнуло душным жаром от скученных тел, тяжелым запахом человеческого дыхания и пота. Чадившие фонари давали так мало света, что Пьеру приходилось шагать очень осторожно, чтобы не наступить на чью-нибудь ногу или руку; скопление людей было необычайное; многие, не найдя места на скамьях, растянулись на влажном, заплеванном полу, усеянном валявшимися с утра объедками. Все лежали вповалку — женщины, мужчины, священники; их сбила с ног усталость, они спали как убитые, раскрыв рот. Многие храпели сидя, прислонившись к стене, свесив голову на грудь. Другие повалились как попало, ноги их перемешались; одна молоденькая девушка распростерлась поперек старого деревенского священника, который спокойно спал невинным сном младенца. В этот хлев, в это случайное жилище входили, чествуя его в ту прекрасную праздничную ночь, все бездомные, все бедняки с большой дороги и засыпали здесь в братских объятиях друг друга. Иные, однако, не находили покоя; в лихорадочном возбуждении ворочались они с боку на бок, а то даже поднимались, чтобы доесть провизию, оставшуюся в корзинках. Некоторые лежали неподвижно, устремив широко раскрытые глаза в темноту. Другие храпели, вскрикивали во сне, стонали от боли. И огромная жалость, великое сострадание витали над этой обездоленной толпой, лежавшей вповалку среди отвратительных отрепьев, в то время как их чистые души парили, наверно, в сказочном мире мистических грез.
Пьер с горечью в сердце собрался уже было уйти, но слабый, протяжный стон остановил его. Он увидел г-жу Венсен, она сидела все на том же месте, в той же позе, укачивая на коленях маленькую Розу.
— Ах, господин аббат, — прошептала она, — вы слышите? Она проснулась около часу назад и с тех пор все стонет… Клянусь вам, я не шевельнула пальцем, я так радовалась, что она спит.
Священник нагнулся и посмотрел на девочку, у которой не было сил даже поднять веки. Казалось, стон вырывается из ее груди вместе с дыханием; она была так бледна, что Пьер содрогнулся, почувствовав приближение смерти.
— Боже мой! Что мне делать? — говорила намученная, обессилевшая мать. — Так больше не может продолжаться, я не в состоянии слышать ее стоны… Если б вы знали, чего я только не говорила ей: «Мое солнышко, мое сокровище, мой ангел, умоляю тебя, не плачь, будь умницей, святая дева исцелит тебя!» А она все плачет…
Мать рыдала, крупные слезы капали на лицо ребенка, продолжавшего хрипеть.
— Если б было светло, я ушла бы отсюда, тем более что Роза стесняет соседей; одна старая дама стала уже ворчать… но я боюсь, как бы не было холодно; а потом, куда я пойду ночью?.. Ах! Пресвятая дева, помилуй нас!
Слезы подступили к горлу Пьера, он нагнулся, поцеловал белокурые волосы девочки и поспешно вышел, чтобы не разрыдаться вместе с несчастной матерью; очутившись на улице, он направился прямо к церкви Розер, как бы решившись победить смерть.
Пьер уже видел Розер днем, и эта церковь не понравилась ему; архитектор, стесненный пространством, вынужден был сделать ее круглой и слишком низенькой; большой купол ее поддерживали квадратные колонны. Хуже всего было то, что, несмотря на древневизантийский стиль, эта церковь не вызывала религиозного настроения, в ней не чувствовалось ни благоговения, ни тайны; она напоминала новый крытый рынок, залитый ярким светом, льющимся с купола и в широкие стеклянные двери. Впрочем, постройка не была еще закончена, не хватало лепных украшений; на голых стенах, у которых стояли алтари, в изобилии висели только искусственные цветы да жалкие приношения, и потому она еще больше напоминала проходной двор, выложенный плитками, который в дождливые дни становился мокрым, словно в зале ожидания на вокзале. Временный алтарь был из крашеного дерева. Бесконечные ряды скамей заполняли середину церкви, на них разрешалось сидеть в любое время дня и ночи, так как двери были открыты для паломников круглые сутки. Как и Убежище, это был хлев, где бог давал приют своим беднякам.
Когда Пьер вошел, у него снова создалось впечатление, что си попал на рынок, куда устремляется вся улица. Но тусклые стены уже не заливал яркий свет, свечи, горевшие у каждого алтаря, отбрасывали красноватый отблеск на смутные тени уснувших под сводами людей. В полночь состоялось торжественное богослужение, происходившее в необычайно пышной обстановке: ярко горели огни, пел хор, священники были в золотых облачениях, дымили кадила, распространяя благоухание; а сейчас от всего этого праздничного блеска у каждого из пятнадцати алтарей осталось лишь по свече, необходимой для треб. Службы начинались после полуночи и кончались в полдень. В одном только храме Розер их бывало около четырехсот за эти двенадцать часов. А во всем Лурде, где насчитывалось с полсотни алтарей, количество треб доходило чуть не до двух тысяч в день. Скопление священников было так велико, что многие с трудом выполняли свой долг, часами дожидаясь, пока освободится алтарь. В эту ночь Пьера удивил длинный хвост священников, терпеливо ожидавших на ступеньках в полутьме храма своей очереди, между тем как совершающий требу, захлебываясь от спешки, бормотал латинские фразы, осеняя себя широким крестным знамением; усталость вконец сразила ожидавших — многие садились на пол и засыпали на ступеньках в надежде, что причетник их разбудит.
С минуту Пьер был в нерешительности, не зная, ждать ли ему, как другие, или уйти, но то, что он увидел, удержало его. Около всех алтарей толпились паломники, исповедуясь наспех, с каким-то жадным рвением. Дароносицы наполнялись и тут же пустели, руки священников уставали раздавать животворящий хлеб. Снова Пьер удивился: никогда не видел он клочка земли, столь обильно политого божественной кровью, не видел такого неистового тяготения к вере. Словно вернулись легендарные времена владычества церкви, когда люди преклоняли колена в порыве легковерия, под действием страха, порожденного невежеством, которое позволяло им, отдаваясь в руки всевышнего, чувствовать себя счастливыми. Пьеру казалось, что он перенесся на восемь или девять веков назад, — тогда, веруя в близкое светопреставление, люди публично каялись в своих грехах. Толпа простых, бесхитростных людей, присутствовавших на богослужении, продолжала сидеть на скамьях, чувствуя себя у господа бога, как дома. У многих не было приюта. Разве церковь не была их домом, пристанищем, где днем и ночью их ждало утешение? Те, кому негде было переночевать, кто не нашел места в Убежище для паломников, заходили в Розер и устраивались на скамье или растягивались на полу. Были и такие, которых дома ждала постель, но они тем не менее оставались здесь, радуясь, что могут провести целую ночь в небесном жилище, полном чудных грез. До самого утра в церкви находились сотни людей — самое необычайное смешение всех возрастов и состояний; все скамьи были заняты, иные спали в одиночку, по углам, за колоннами. Мужчины, женщины и дети сидели все вместе — одни, прислонясь друг к другу спиной, другие, уронив голову на плечо соседа, и их спокойное дыхание невольно смешивалось в полумраке церкви. Словно гроза пронеслась над святым собранием, поразив всех сном, и храм превратился в случайный приют с настежь раскрытой дверью, куда из тьмы прекрасной августовской ночи входили все прохожие — добрые и злые, усталые и заблудшие. У каждого из пятнадцати алтарей без устали звонили колокольчики, призывавшие паству подняться и слушать мессу, и из спавших вперемешку людей то и дело вставала какая-нибудь группа верующих, причащалась и снова скрывалась в полутьме, теряясь в безыменной толпе без пастыря.
Пьер блуждал в тревожном сомнении среди этих еле различимых в темноте групп, как вдруг его окликнул старый священник, сидевший на ступеньке алтаря. Он прождал два часа, а теперь, когда подошла его очередь, старик так ослабел, что, боясь не довести до конца требы, предпочел уступить свое место другому. Вероятно, его растрогал Пьер, мучимый сомнениями, бродивший как неприкаянный по церкви. Священник указал ему, где находится ризница, подождал, пока Пьер вернулся в облачении и с чашей в руках, а затем крепко уснул на соседней скамье. Пьер провел службу по примеру обеден в Париже, так, как подобает честному священнику, выполняющему профессиональный долг. Внешне он похож был на истинно верующего. Но ничто не трогало его, сердце его не согрелось, несмотря на лихорадочные дни, проведенные в Лурде при столь необычайных и волнующих обстоятельствах. Он надеялся, что в минуту причастия, когда свершится божественное таинство, глубокое чувство потрясет его, на него снизойдет милосердие, небо разверзнется перед ним и он увидит бога; однако ничего подобного не произошло, его холодное сердце даже не забилось сильнее, он произносил обычные слова, завершающие службу, делал положенные жесты, машинально выполняя свой долг. Несмотря на усилия Пьера проникнуться религиозным настроением, его все время занимала мысль, что ризница слишком мала для такого огромного количества треб. Как успевали причетники снабжать священников облачениями? Эта мысль преследовала его с нелепой настойчивостью.
Затем Пьер, к своему удивлению, опять очутился на улице. Снова он шагал во тьме, казавшейся ему теперь еще чернее; кругом была тишь, необъятная пустота. Город замер, не светил ни один огонек. Только слышался рокот Гава, который его привычное ухо перестало уже воспринимать. И вдруг перед Пьером засиял Грот, озарив темноту своим вечным пламенем, горевшим неугасимой любовью. Пьер вернулся сюда бессознательно, вспомнив, очевидно, о Мари. Было около трех часов, скамейки опустели — у Грота оставалось не более двадцати человек; коленопреклоненные черные тени застыли в полудремотном священном экстазе. Казалось, ночь сгущала сумерки, отодвигая Грот вдаль, туда, где реют грезы. Сладостная усталость объяла все вокруг, утопающие во тьме окрестности погрузились в сон, и лишь невидимые воды урчали, словно чистое дыхание этого сна, которому святая дева улыбалась, сияя белизной в ореоле зажженных свечей. Среди нескольких обомлевших женщин стояла на коленях г-жа Маэ, сложив руки и опустив голову; казалось, она вся растворилась в своей пламенной мольбе.
Пьер тотчас же подошел к Мари. Он продрог и решил, что она, вероятно, тоже замерзла — ведь близился рассвет.
— Умоляю вас, Мари, накройтесь! Неужели вы хотите еще больше заболеть?
Он натянул на нее упавший платок, стараясь завязать его у подбородка.
— Вам холодно, Мари, у вас ледяные руки.
Мари не отвечала, она продолжала полулежать все в той же позе, в какой ее оставил Пьер два часа назад. Опершись локтями на края тележки, она вся подалась вперед, глядя на статую святой девы. Лицо ее преобразилось, оно светилось небесной радостью, губы шевелились, но она не произносила ни слова. Быть может, она продолжала свою таинственную беседу в очарованном мире, грезя наяву с тех пор, как очутилась у Грота. Пьер сказал ей еще что-то, но она не ответила. А потом прошептала голосом, донесшимся словно издалека:
— О Пьер, как я счастлива!.. Я видела ее, я просила ее за вас, и она мне улыбнулась, она кивнула головой, как бы говоря, что слышит меня и исполнит мои мольбы… Она ничего не сказала, но я поняла, что она хотела сказать. Сегодня в четыре часа, во время крестного хода, я буду исцелена.
Пьер взволнованно слушал ее. Не спала ли она с открытыми глазами? Не во сне ли видела, что мраморная дева кивнула ей головой и улыбнулась? Дрожь охватила его при мысли, что эта чистая девушка молилась за него. Пьер подошел к решетке, упал на колени и произнес: «О Мария! О Мария!», не сознавая, к кому относится этот крик, исторгнутый из сердца, — к святой ли деве или к обожаемому другу детства. Он так и остался там, полный смирения, ожидая, что на него снизойдет милосердие.
Прошло несколько минут, показавшихся ему бесконечными. На этот раз Пьер сделал сверхчеловеческое усилие; он ждал чуда, внезапного прозрения, он ждал, что все сомнения его рассеются, словно унесенные бурей, и он вернется к чистой вере, радостный, помолодевший. Он доверился судьбе, ему хотелось, чтобы высшая сила преобразила его. Но как и недавно, во время службы, все молчало в нем, он ощущал в себе бездонную пустоту. Ничего не произошло, отчаявшееся сердце священника, казалось, перестало биться. Как он ни силился молиться, как ни старался сосредоточить все свои думы на этой всемогущей деве, такой снисходительной к беднякам, его мысль отвлекалась, его снова занимал внешний мир, всякие пустяки. Пьер увидел в Гроте, по ту сторону решетки, барона Сюира, мирно спавшего, сложив руки на животе. Внимание Пьера привлекло и другое: букеты у ног статуи богородицы, письма, сваленные в груду, славно это была небесная почта, кружева из воска, повисшие вокруг горящих толстых свечей, точно богатое резное украшение из серебра. Потом, без всякой видимой связи, Пьер стал думать о своем детстве, и перед ним отчетливо предстало лицо Гийома — священник не видел своего брата со смерти матери. Он знал только, что брат живет очень замкнуто, занимаясь наукой в маленьком домике, где он уединился со своей возлюбленной и двумя большими собаками; Пьер ничего не знал бы о нем, не прочти он недавно имени Гийома в одной заметке в связи с покушением, подготовлявшимся революционерами. Говорили, будто Гийом Фроман очень увлекается изучением природы взрывчатых веществ и водит знакомство с главарями самых крайних партий. Почему же он вспомнился Пьеру именно здесь, где в мистическом сиянии свечей все дышало экстазом, и вспомнился таким, каким священник знал его когда-то, — добрым, нежным братом, преисполненным милосердия, стремящимся помочь всем страждущим? На миг перед Пьером встал этот образ и вместе с ним — горестное сожаление об утраченных хороших отношениях с братом. Но тут же Пьер снова подумал о себе: он понял, что если даже проведет здесь часы, вера не вернется к нему. И все же в нем что-то еще трепетало — то была последняя надежда; он думал — соверши святая дева великое чудо, исцели она Мари, и он, конечно, уверует. Священник давал себе последнюю отсрочку, как бы назначая вере встречу на тот же самый день, в четыре часа пополудни, во время крестного хода, как ему оказала Мари. И скорбь его сразу утихла, он продолжал стоять на коленях, разбитый усталостью, охваченный непреодолимой дремотой.
Часы шли. Грот все еще сиял в ночи, как освещенный катафалк, озаряя отраженным светом соседние холмы и фасады монастырей. Но мало-помалу этот свет бледнел, и Пьер, проснувшись и вздрогнув от холода, с удивлением заметил, что уже забрезжило утро; мутное небо было покрыто свинцовыми тучами. Пьер понял, что с юга быстро надвигается гроза, обычно столь внезапно наступающая в горных местностях. Уже слышался отдаленный гром, а по дорогам порывы ветра несли клубы пыли. Очевидно, он тоже заснул, потому что барона Сюира на скамье не было и Пьер не видел, когда тот ушел. Перед Гротом осталось человек десять, не больше; среди них Пьер узнал г-жу Маэ, она стояла на коленях, закрыв лицо руками. Но заметив, что наступило утро и все ее видят, она встала и исчезла за поворотом узенькой тропинки, которая вела в монастырь сестер Общины святого духа.
Встревоженный Пьер подошел к Мари и сказал, что ей nopav вернуться в больницу. Пойдет дождь, и она насквозь промокнет.
— Я отвезу вас.
Она отказалась, попросила оставить ее.
— Нет, нет. Я жду обедню, я обещала здесь причаститься… Не беспокойтесь обо мне, умоляю вас, идите скорее в гостиницу спать. Вы же знаете, что в дождь за больными присылают крытые экипажи.
Мари стояла на своем, а Пьер повторял, что не хочет спать. В Гроте рано утром в самом деле служили обедню, и паломники почитали за величайшее счастье причаститься на восходе солнца, после ночи, проведенной в экстазе. Когда начали падать первые капли дождя, появился священник в ризе; его сопровождали двое служек; один из них держал над священником и дароносицей шелковый белый зонт с золотыми узорами.
Пьер придвинул тележку к решетке под выступ скалы, где укрылись и те немногие паломники, которые находились вместе с ними в Гроте; он видел, с какой горячей верой Мари проглотила облатку. Но тут внимание Пьера привлекло зрелище, взволновавшее его до глубины души.
Он заметил г-жу Венсен, приближавшуюся к ним со своей драгоценной и скорбной ношей. Она несла Розу на вытянутых руках, словно в дар святой деве. Г-жа Венсен не могла больше оставаться в убежище: непрерывный стон ребенка вызывал всеобщее недовольство. Она вышла глубокой ночью и более двух часов блуждала впотьмах, растерянная, обезумевшая, с этой жалкой плотью от своей плоти, прижимая дочь к груди и не зная, чем ей помочь. Она не сознавала, по каким дорогам идет, под какими деревьями ходит, восставая против несправедливости, заставлявшей так жестоко страдать слабое, невинное создание, которое еще не умело грешить. Разве не отвратительна эта болезнь, неделями мучившая несчастного ребенка, чьи стоны раздирали сердце матери? И мать в отчаянии шагала по дорогам, укачивая девочку в надежде, что та уснет и прекратится стон, от которого изныла вся ее душа. Внезапно, выбившись из сил, испытывая почти такие же смертные муки, как и дочь, г-жа Венсен очутилась возле Грота, у ног чудотворной девы, всепрощающей и исцеляющей.
— О матерь божья, исцели ее!.. О всеблагая, исцели ее!
Женщина упала на колени, в восторженном порыве она дрожащими руками протягивала святой деве умирающую дочь. Она не чувствовала дождя, который с шумом низвергался на землю, словно вышедший из берегов поток, в то время как страшные удары грома сотрясали горы. На миг ей показалось, что святая дева услышала ее мольбы: Роза слегка вздрогнула, как будто ее осенил архангел, открыла глаза и рот; девочка побледнела, испустила последний вздох и перестала стонать.
— О матерь божья, исцели ее!.. Всесильная дева, исцели ее!
Но тут г-жа Венсен вдруг почувствовала, что ребенок стал еще легче, невесомее; теперь она испугалась, что Роза больше не стонет, что девочка неподвижно лежит у нее на руках. Почему она не улыбается, если исцелена? И внезапно душераздирающий вопль прорезал воздух, раздался крик матери, заглушивший гром разыгравшейся грозы. Девочка умерла. Мать поднялась, повернулась спиной к этой святой деве, которая не внемлет мольбам и допускает, чтобы умирали дети, и пошла, как безумная, не замечая ливня, не зная, куда идти, унося с собой маленькое тело, которое столько дней и ночей носила на руках, и продолжая его укачивать. Ударил гром; молния, очевидно, сразила соседнее дерево, и оно с треском упало.
Пьер бросился вслед за г-жой Венсен, чтобы утешить ее и помочь, но он не догнал ее — женщина тотчас исчезла из виду, скрывшись за сплошной завесой дождя. Когда Пьер вернулся, служба кончалась, дождь поредел, священник уже ушел под белым шелковым зонтом с золотыми узорами, а нескольких больных, которые еще оставались подле Грота, ждал омнибус, чтобы отвезти в больницу.
Мари пожала Пьеру руки.
— О, как я счастлива!.. Приходите за мной не ранее трех, часов дня.
Оставшись один под сеткой мелкого дождя, который упорно не прекращался, Пьер вошел в Грот и сел на скамью возле источника. Он не хотел спать, сон пугал его, несмотря на усталость, наступившую после нервного возбуждения, в каком он пребывал со дня приезда. Смерть маленькой Розы еще больше повлияла на его нервы; он не мог забыть измученную мать, блуждавшую с телом ребенка по грязным дорогам. Какими же соображениями руководилась святая дева? Его поражало, что она могла выбирать; ему хотелось знать, почему богоматерь исцеляла десять больных из ста, совершала те десять процентов чудес, статистику которых вел доктор Бонами. Пьер еще накануне задавался вопросом: кого бы он выбрал, если бы у него была власть спасти десять человек? Страшная власть, страшный выбор! У него никогда не хватило бы мужества выбрать! Почему этот, а не тот? Где справедливость? Где доброта? Разве не обращались все сердца к могущественной силе, во власти которой было даровать исцеление всем? Богоматерь казалась Пьеру жестокой, неосведомленной, столь же неумолимой и равнодушной, как бесстрастная природа, раздающая жизнь и смерть случайно, согласно законам, неведомым человеку.
Дождь перестал. Пьер просидел у Грота часа два и тут только заметил, что промочил ноги. Он взглянул и очень удивился: источник вышел за пределы огораживающих его стенок. Грот был полон воды, она широким потоком текла под скамьями, заливая набережную Гава. От прошедших в последнее время гроз вода поднялась во всех окрестных горных ручьях. Пьер подумал, что, как бы ни был чудотворен источник, он все же подчинен общим законам, — по-видимому, он сообщается с естественными водоемами, куда стекает вся дождевая вода. И Пьер удалился, чтобы еще больше не промочить ног.
Пьер шел, вдыхая свежий воздух, сняв шляпу, — голова его была как в огне. Несмотря на усталость после ужасной ночи, проведенной в бдении, он и думать не мог о сне; все существо его было возмущено, и он не находил покоя. Пробило восемь часов, утреннее солнце ярко сияло на безоблачном небе, словно омытом грозой от воскресной пыли.
Внезапно Пьер поднял голову, не понимая, куда забрел; с удивлением увидел он, что прошел дальний путь и оказался за вокзалом, около городской больницы. На перекрестке двух улиц он заколебался, по какой из них идти, но тут чья-то дружеская рука коснулась его плеча.
— Куда вы так рано?
Это был доктор Шассень; он шел выпрямившись, высокий и худой, затянутый в черный сюртук.
— Уж не заблудились ли вы, не помочь ли вам найти дорогу домой?
— Нет, нет, спасибо, — ответил Пьер, смутившись. — Я провел ночь в Гроте с той молоденькой больной, о которой я вам говорил, и мне стало так тяжело на сердце, что я пошел пройтись, чтобы немного прийти в себя, а потом вернусь в гостиницу и лягу спать.
Доктор все смотрел на Пьера, ясно читая в его лице следы ужасной борьбы, отчаяния от сознания, что он не может заснуть верующим, мучительную боль, порожденную тщетою всех его попыток.
— Ах, бедное мое дитя! — прошептал доктор и, помолчав немного, продолжал отеческим тоном: — Ну вот! Раз вы гуляете, давайте пойдем вместе. Я шел именно в эту сторону, к берегу Гава… Идемте, вы увидите на обратном пути, какой оттуда открывается прекрасный вид!
Сам он каждое утро гулял по два часа, стараясь утомлением заглушить свое горе. Прежде всего он ходил на кладбище преклонить колена у могилы любимых, которую. убирал цветами во все времена года. А затем бродил по дорогам, где никто не мешал ему плакать, и возвращался завтракать, разбитый усталостью.
Пьер жестом изъявил согласие, и они пошли вниз по отлогой дороге, шагая молча рядом. Оба долго не произносили ни слова. В то утро доктор, казалось, был удручен более обычного, как будто от беседы с дорогими покойницами у него сильнее, чем всегда, кровоточило сердце. Его бледное лицо с орлиным носом, обрамленное седыми волосами, было опущено, слезы застилали глаза. А как хорошо светило солнце в то мягкое, чудесное утро! Дорога шла теперь вдоль Гава, по правому его берегу, новый же город остался по ту сторону реки. Отсюда видны были сады, лестницы, Базилика. Затем им предстал Грот, пылая неугасимыми свечами, огни которых бледнели при ярком дневном свете.
Доктор Шассень, обернувшись, перекрестился. Пьер сначала ничего не понял, но, увидев Грот, с удивлением посмотрел, на своего старого друга: этот ученый, атеист и материалист, убитый горем и уверовавший, в надежде встретиться в ином мире со своими дорогими, горячо оплакиваемыми покойницами, поразил его еще два дня назад. Сердце покорило разум, старый одинокий человек жил иллюзией увидеться в раю с теми, кого он любил на земле. Пьеру стало еще больше не по себе. Неужели и ему надо ждать старости и пережить такое же горе, чтобы найти прибежище в религии?
Они продолжали идти вдоль Гава, удаляясь от города. Речка, катившая по камешкам свои светлые воды меж берегов, окаймленных высокими деревьями, словно баюкала их. И они продолжали молча шагать рядом, погруженные каждый в свою скорбь.
— А вы знали Бернадетту? — спросил вдруг Пьер. Доктор взглянул на него.
— Бернадетту… Да, я видел ее однажды уже взрослой. Он помолчал немного, потом стал рассказывать.
— В тысяча восемьсот пятьдесят восьмом году, когда Бернадетте привиделась святая дева, я жил в Париже; мне исполнилось тридцать лет, я был тогда молодым врачом, врагом всего сверхъестественного, и вы понимаете, что мне и в голову не приходило поехать к себе на родину, в горы, для того, чтобы увидеть девочку, подверженную галлюцинациям. Но пять или шесть лет спустя, около тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, я проезжал эти места и из любопытства посетил Бернадетту, которая была в то время в монастыре у сестер Невера.
Пьер вспомнил, что одной из причин, побудивших его поехать в Лурд, было желание пополнить имевшиеся у него сведения о Бернадетте. И кто знает, не снизойдет ли к нему милость божия через смиренную и милую девушку, когда он убедится, что она выполняла на земле миссию божественного всепрощения? Быть может, достаточно будет узнать ее получше и удостовериться в том, что она действительно избранница и святая.
— Расскажите мне о нй, пожалуйста, все, что знаете.
Слабая улыбка осветила лицо доктора. Он все понял, и ему захотелось успокоить душу священника, раздираемую сомнением.
— Охотно, мой милый. Я был бы так счастлив, если бы помог вам прозреть!.. Вы правы, Бернадетту надо любить, это может вас спасти; я много думал о тех, давно минувших годах и утверждаю, что никогда не встречал более доброго и обаятельного существа.
Они медленно шли по прекрасной солнечной дороге в то прохладное, ослепительное утро, и доктор рассказывал Пьеру о своем посещении Бернадетты в тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Ей тогда минуло двадцать лет, прошло шесть лет со времени видений. Девушка поразила доктора своей простотой и рассудительностью, своей исключительной скромностью. Сестры Невера научили ее читать и оставили при себе в монастыре, чтобы оградить от любопытства толпы. Она занималась, помогала им в мелочах, но так часто болела, что неделями не вставала с постели. Особенно поражали ее изумительные глаза, детски чистые и наивные. Она была некрасива, с нездоровой кожей и крупными чертами лица, посмотреть на нее — такая же послушница, как и другие, маленькая, невзрачная, тщедушная. Бернадетта осталась глубоко религиозной, но не производила впечатления восторженной и экзальтированной девушки, как можно было думать; напротив, она скорее обнаруживала ум положительный, без всякого полета фантазии; в руках она постоянно держала какое-нибудь рукоделие — вязанье или вышивку. Словом, Бернадетта была совершенно обыкновенным человеком и ничем не походила на страстных поклонниц Христа. У нее больше не бывало видений, и она никогда сама не заговаривала о восемнадцати явлениях, оказавших решительное влияние на ее жизнь. Приходилось долго и упорно ее расспрашивать, ставя вопрос в лоб. Девушка отвечала односложно, стараясь поскорее кончить разговор, так как не любила касаться этой темы. Если ее спрашивали о трех тайнах, доверенных ей божественным видением, она молчала, отворачивалась. Совершенно невозможно было сбить ее с толку, все детали в ее ответах соответствовали первой версии: казалось, она повторяла в точности одни и те же слова одним и тем же голосом.
— Я говорил с ней целый день, — продолжал доктор. — Она повторила свой обычный рассказ, не изменив в нем ни слова. Это удручало меня… Я готов поклясться, что она не лгала мне и вообще никогда не лгала, она была неспособна лгать.
Пьер попытался возразить.
— Скажите, доктор, разве вы не верите в болезнь, выражающуюся в потере воли? Разве теперь не установлено, что некоторые дегенераты, люди недоразвитые, попавшие во власть какой-нибудь мечты, галлюцинации, фантазии, так и остаются потом под влиянием поразившей их воображение навязчивой идеи, особенно если они продолжают находиться в той среде, где с ними произошло то или иное явление… Бернадетта, заключенная в монастырь, предоставленная своей неотступной мечте, естественно не могла от нее отделаться.
Снова на губах Щассеня промелькнула слабая улыбка.
— Ах, дорогой мой, вы слишком много от меня требуете! Вы же знаете, что я лишь несчастный старик и не очень горжусь своими знаниями, а тем более не претендую на умение все объяснить… Да, мне знаком известный клинический случай с девушкой, которая умирала с голоду в доме родителей, вообразив, будто у нее тяжелая болезнь желудка, и стала есть, когда ее переселили в другое место… Но что вы хотите? Ведь это только единичный случай, а сколько существует случаев прямо противоположных?
С минуту они молчали, слышен был лишь размеренный звук их шагов по дороге.
— Впрочем, Бернадетта действительно избегала людей и чувствовала себя счастливой только в своем углу, в полном уединении, — продолжал Шассень. — У нее никогда не было близкой подруги, ни к кому она не чувствовала особой привязанности. Она была одинаково кротка и добра со всеми и только к детям питала особую нежность… И так как врач еще не совсем умер во мне, то, признаюсь, я иногда хотел дознаться, неужели ее душа так же девственна, как и плоть? Это очень возможно, ибо, заметьте, по темпераменту она человек медлительный и вялый, очень болезненный, не говоря уже о том, что росла она в окружении наивных, неискушенных людей — сперва в Бартресе, затем в монастыре. Однако я усомнился в своем предположении, узнав, с каким нежным участием она отнеслась к сиротам, жившим в приюте, основанном сестрами Невера на этой самой дороге. Туда принимают дочерей бедняков, чтобы охранить их от влияния улицы. И не потому ли она хотела, чтобы он был очень обширным и вместил всех овечек, которых подстерегает опасность, что помнила, как сама бегала босиком по дорогам и сейчас еще трепетала при мысли о том, какова была бы ее судьба, не помоги ей святая дева.
Шассень продолжал рассказывать о толпах, которые сбегались смотреть на девушку и поклоняться ей. Для Бернадетты это было очень утомительно. Дня не проходило без того, чтобы к ней не явилась уйма посетителей. Они приезжали со всех концов Франции и даже из-за границы: приходилось делать строгий отбор, устранять любопытствующих и принимать только истинно верующих — духовенство или людей выдающихся, которых нельзя было вежливо выпроводить за дверь. На приемах всегда присутствовала монахиня, чтобы оградить Бернадетту от слишком назойливых, нескромных вопросов, которые сыпались градом; девушку положительно терзали, выпытывая у нее малейшие подробности. Великосветские дамы падали на колени, целовали ее платье, едва не разрывая его в клочья, — так им хотелось унести с собой кусочек как реликвию. Ей приходилось чуть не силой защищать свои четки от посягательств этих восторженных особ, которые умоляли продать им эту реликвию за большие деньги. Одна маркиза пыталась выменять у Бернадетты четки, предлагая ей взамен ценные четки из жемчуга с золотым крестиком. Многие надеялись, что Бернадетта в их присутствии совершит чудо, к ней приводили детей, чтобы она прикоснулась к ним, просили у нее совета, как вылечиться от той или иной болезни, пытались купить ее влияние на святую деву. Ей предлагали огромные суммы; ее осыпали бы царскими подарками, изъяви она желание быть королевой, разукрашенной драгоценностями, увенчанной золотой короной. Простой люд преклонял колена у ее порога, знатные господа теснились вокруг нее, считая за честь быть в ее свите. Рассказывали даже, что какой-то необычайно красивый собою и несметно богатый принц явился к ней ясным апрельским утром и просил ее руки.
— Но вот что мне всегда не нравилось и очень меня удивляло, — перебил Шассеня Пьер, — это отъезд Бернадетты из Лурда, когда ей было двадцать два года, ее внезапное исчезновение и заточение в монастырь святого Жильдара в Невере, откуда она так и не вышла… Не дало ли это повод к слухам о ее мнимом безумии? Не потому ли ее заперли в монастырь, что боялись, как бы она не раскрыла тайны каким-нибудь наивным словом, сказанным невзначай и бросавшим свет на целый ряд мошенничеств?.. И, должен признаться, я сам до сих пор считаю, что, грубо говоря, ее ловко убрали.
Доктор Шассень медленно покачал головой.
— Нет, нет, в этом не было ничего преднамеренного; никто не придумывал мелодраматических эффектов, которые разыгрывались бы затем людьми, в известной мере сознававшими, какую роль им приходится играть. Все совершилось само собой, в силу обстоятельств, тут было много сложного, что требует самого тщательного анализа… Так, например, известно, что Бернадетта сама выразила желание покинуть Лурд. ЕС утомляли непрерывные посещения, она себя плохо чувствовала в атмосфере столь шумного поклонения. Она стремилась к покою, к тихой жизни в мирном уголке, а ее бескорыстие доходило иногда до того, что она бросала на пол деньги, которые ей давали с набожной целью — отслужить обедню или просто поставить свечку. Она никогда ничего не брала для себя или своей семьи, которая так и продолжала жить в бедности. Вполне понятно, что Бернадетта, с ее гордостью, с присущей ей естественной простотой, с ее вечным стремлением оставаться незаметной, хотела скрыться, уйти от людей и подготовиться к спокойной смерти… Она исполнила свою миссию, благодаря ей возникло необычайное движение, причем она сама не знала толком, почему и как это случилось; а теперь она действительно не могла уже принести никакой пользы; другие взялись за дело и обеспечили торжество Грота.
— Допустим, что Бернадетта сама ушла в монастырь, — проговорил Пьер. — Каким же это было облегчением для людей, о которых вы говорите, — они остались единственными хозяевами и на них посыпались дождем миллионы со всего света?
— Ну, конечно, я не берусь утверждать, что ее стали бы удерживать! — воскликнул доктор. — Откровенно говоря, я даже думаю, что ее натолкнули на мысль о монастыре. Она начинала мешать; не то чтобы боялись неприятных признаний с ее стороны, но она отнюдь не была представительной: чрезмерно робкая, хилая, она часто хворала, подолгу лежала в постели. К тому же, как ни старалась Бернадетта держаться в тени, как ни была смиренна, она все же представляла собой силу, привлекала толпу и могла составить конкуренцию Гроту. Для того чтобы Грот сверкал, осиянный славой, Бернадетте нужно было исчезнуть, стать легендой… Таковы, очевидно, были причины, побудившие его преосвященство тарбского епископа Лоранса, ускорить отъезд девушки. Напрасно только говорили, что ее следует изолировать от мирской суеты, как будто она могла впасть в грех гордыни, предавшись тщеславию, подобно той знаменитой святой, которая известна всему христианскому миру. Этим ей нанесли тяжкое оскорбление, потому что она была так же далека от гордыни, как и от лжи; редко можно встретить более простую и смиренную душу.
Шассень увлекся, воодушевился. Но внезапно он успокоился, и на лице его снова появилась бледная улыбка.
— Право, я люблю ее; чем больше я о ней думаю, тем больше люблю… Но видите ли, Пьер, не надо все же считать, что я совсем поглупел, став верующим. Если я всеми помыслами своими в потустороннем мире, если мне необходимо верить в лучшую и более справедливую жизнь, я знаю, что в сей юдоли живут люди, и хотя некоторые из них носят клобук или рясу, они подчас делают гнусные дела.
Снова наступило молчание. Каждый думал о своем.
— Я поделюсь с вами одной мыслью, которая часто приходила мне в голову… — продолжал Шассень. — Допустим, что Бернадетта была бы не простодушной дикаркой, а умной интриганкой, желавшей властвовать, покорять и руководить толпой; представьте себе, что бы тогда случилось… Грот и Базилика, несомненно, оказались бы в ее руках. Она возглавляла бы все религиозные обряды, сидя под балдахином, в золотой митре. И она же распределяла бы чудеса мановением своей властной ручки, направляя толпы в объятия бога. Она была бы царицей, святой, избранницей, единственным лицом, созерцавшим божество. И в сущности это было бы справедливо — после мук она вкусила бы блаженство и со славою наслаждалась бы тем, что создала своими руками… А между тем, как видите, ее обошли, ограбили. Семена чудес, разбросанные ее рукой, принесли свои всходы, а урожай собирали другие. В течение тех двенадцати лет, что Бернадетта прожила, молясь, в тиши Сен-Жильдара, победители-священники в золотых одеяниях воспевали здесь чудеса, освящали церкви и здания, постройка которых стоила миллионы. Одна лишь Бернадетта не присутствовала на этих торжествах, утверждавших новую веру, созданную ею… Вы говорите, что Бернадетте пригрезилось все это во сне. Какой же это чудный сон! Она перевернула целый мир, а сама так никогда и не проснулась!
Они остановились и присели отдохнуть на придорожный камень. Гав, очень глубокий в этом месте, катил перед ними свои голубые воды с темным отливом, а дальше он разливался широкой рекой по каменистому руслу, превращаясь в пенистый поток снежной белизны. С гор дуло прохладой, солнце золотым дождем рассыпало свои лучи.
Рассказ о том, как злоупотребили наивностью Бернадетты и как потом от нее отделались, вызвал новый взрыв возмущения у Пьера; опустив глаза, он думал о несправедливой природе с ее законом, позволяющим сильному пожирать слабого.
— А вы знали аббата Пейрамаля? — спросил Пьер, взглянув на Шассеня.
Глаза доктора заблестели, и он с живостью ответил:
— Конечно! Это был святой человек, прямой и сильный, настоящий апостол! Вместе с Бернадеттой он достаточно потрудился во славу лурдской богоматери. Так же, как Бернадетта, он сильно пострадал и умер за это дело… Тот, кто не знает всей истории, не может понять, какая разыгралась здесь драма.
И Шассень подробно рассказал Пьеру о том, что произошло в свое время в Лурде. Когда Бернадетте явилось видение, аббат Пейрамаль был лурдским священником. Высокого роста, широкоплечий, с львиной гривой густых волос, истый сын родного края, он обладал живым умом, честностью, добротой, но порою бывал груб и властолюбив. Казалось, он был создан для борьбы; враг ханжества, он выполнял свой священнический долг, ничуть не скрывая широты своих взглядов. Вначале он отнесся к Бернадетте с недоверием, не верил ее рассказам, допытывался, требовал доказательств. Только позднее, когда толпы людей, подхваченные непреодолимым вихрем веры, увлекли за собой самых непокорных, он наконец смирился; и то на него, защитника сирых и убогих, подействовала главным образом угроза, что девочку отправят в тюрьму: гражданские власти преследовали одну из его овечек, в нем пробудилось сердце пастыря, и он принялся защищать ее со всем пылом человека, стоящего за справедливость. Затем он поддался очарованию этого простодушного и правдивого ребенка, слепо уверовал в нее и полюбил так же, как все. Зачем отвергать чудеса, раз о них говорится во всех священных книгах? Ему, священнослужителю, как бы ни был он осторожен, не подобало вольнодумствовать, когда весь народ преклонял колена, а церковь находилась накануне нового, огромного торжества, не говоря уже о том, что таившийся в Пейрамале предводитель людских толп и созидатель нашел, наконец, для себя широкое поле деятельности — дело, которому он мог отдаться целиком, со всею силой своего темперамента и жаждой победы.
С этой минуты одна только мысль владела аббатом Пейрамалем — выполнить заветы святой девы, которая поручила Бернадетте передать их ему. Он взялся за благоустройство Грота. Была поставлена решетка, воду источника заключили в трубы, произвели земляные работы, расчистившие вход. Но святая дева требовала прежде всего, чтобы была построена часовня, и Пейрамаль решил воздвигнуть церковь, триумфальный храм. У него были широкие планы, он теребил архитекторов, требовал от них дворцов, достойных царицы небесной; аббат искренне верил в восторженную помощь всего христианского мира. Впрочем, дары поступали непрерывно, золото прибывало из самых дальних епархий — то был золотой дождь, который, казалось, никогда не прекратится. Это было лучшее время для Пейрамаля; его всегда можно было видеть среди рабочих, которых он подбадривал веселым смехом, готовый в любую минуту взяться за мотыгу и лопату, лишь бы скорее сбылась его мечта. Но вот настали дни испытаний: аббат Пейрамаль заболел, и четвертого апреля тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, когда первая процессия из шестидесяти тысяч паломников, сопровождаемых огромной толпой, двинулась из его приходской церкви в Грот, он был при смерти.
Когда аббат Пейрамаль встал после болезни, от которой чуть не умер, он узнал, что у него отняли все. Его преосвященство, епископ Лоране, еще раньше дал аббату в помощники одного из своих бывших секретарей, отца Сампе, которого он назначил главой миссионеров Гарезона — учреждения, им же основанного. Отец Сампе был маленький, щуплый человечек, бескорыстный с виду, но снедаемый всеми фуриями честолюбия. Сперва он знал свое место и служил лурдскому кюре, как верный подчиненный, делая все, чтобы помочь ему в трудном деле, входя во все, чтобы стать необходимым. Он сразу понял, какое богатство ожидает Грот, какой колоссальный доход можно будет извлечь из него при известной ловкости. Он не покидал епархии и прибрал к рукам епископа, человека очень холодного и практичного, который крайне нуждался в даяниях. Когда аббат Пейрамаль заболел, отцу Сампе удалось окончательно отделить от лурдского прихода все владения Грота. Он был назначен управлять ими вместе с несколькими отцами Общины непорочного зачатия, которые были ему подчинены по указанию епископа.
И вот началась борьба, та глухая, ожесточенная, смертельная борьба, какая часто завязывается среди духовенства. Повод к ссоре был налицо, открывалось широкое поле битвы, где в бой вступали миллионы, которых требовала постройка новой приходской церкви, более вместительной и более пышной, чем существовавшая до сих пор. Приток верующих возрастал, и было ясно, что церковь мала и не отвечает своему назначению. Впрочем, аббат Пейрамаль давно уже задумал воздвигнуть другую церковь, желая в точности выполнить приказание святой девы. Говоря о Гроте, она сказала: «Туда будут стекаться процессии». И аббату всегда представлялись процессии паломников, выходящих из города и тем же порядком возвращающихся вечером, как оно и происходило вначале. Но нужен был центр, место сбора, и вот Пейрамаль стал мечтать о роскошной церкви, огромном кафедральном соборе, который мог бы вместить множество людей. Со свойственным ему темпераментом созидателя и страстного проповедника он уже видел, как подымается из земли этот храм, как сияет на солнце его колокольня, слышал, как гудят ее колокола. Он хотел построить свой дом во славу божию, храм, где он займет место верховного жреца и, вспоминая о Бернадетте, будет торжествующе смотреть на Грот, дело рук бедной девушки, от которого ее отстранили.
Постройка новой приходской церкви до некоторой степени искупала глубокую горечь, которую ощущал аббат Пейрамаль, — ему принадлежала честь этой постройки, этот труд давал его воинствующей, деятельной натуре возможность примет нить свои силы, гасил сжигавший его жар. Все же сердце его было разбито, и он даже не ходил больше в Грот.
Вначале вновь вспыхнул было энтузиазм. Старый город почуял, что его оставляют в стороне, и сплотился вокруг своего священника перед угрозой, как бы все деньги, вся жизнь не отошли к новому городу, захватывавшему земельные владения вокруг Базилики. Городской совет отпустил на постройку храма сто тысяч франков, которые, к сожалению, решено было вручить только тогда, когда над ним будет возведена крыша. Аббат Пейрамаль уже согласовал с архитектором проект грандиозного храма и договорился с подрядчиком из Шартра, который обещал закончить постройку церкви в три — четыре года, если деньги будут поступать регулярно. Даяния, несомненно, посыплются отовсюду дождем, и аббат, нисколько не тревожась, с беззаботной доблестью ринулся в это грандиозное предприятие, убежденный, что бог не покинет его на полпути. Он был уверен и в поддержке нового епископа, монсиньора Журдана, освятившего первый камень и произнесшего речь, в которой он признал необходимость и достоинства нового начинания. Даже отец Сампе с обычным своим смирением, казалось, примирился с разорительной конкуренцией и вынужденным разделом средств; он старался показать, будто всецело отдался управлению Гротом, и даже велел повесить в Базилике кружку для сбора пожертвований на постройку новой приходской церкви.
А затем началась глухая, неистовая борьба. Аббат Пейрамаль, который был очень плохим администратором, ликовал, видя, как быстро растет его храм. Работы шли полным ходом, аббат ничего больше не требовал, убежденный, что святая дева оплатит труды. Он был совершенно потрясен, заметив, наконец, что даяния иссякают, деньги верующих минуют его, как будто кто-то за его спиной повернул русло источника. Настал день, когда аббат уже не смог произвести обещанных платежей. Он только позднее понял, как ловко затягивали на его шее петлю. Очевидно, отец Сампе сумел снова перетянуть епископа на сторону Грота. Говорили даже, что по епархиям распространялись тайные циркуляры о том, чтобы не посылать денег на адрес приходской церкви. Жадный, ненасытный Грот поглощал все; дошло до того, что банковые билеты по пятьсот франков изымались из кружки, висевшей в Базилике; обкрадывали кружку, обкрадывали приход. Но священник, страстно полюбивший строящуюся церковь, которую он считал своей дщерью, неистово боролся и готов был отдать за нее свою кровь. Сперва он заключал контракты от имени церковного управления, потом, не зная, как расплатиться, стал договариваться уже от своего собственного имени. Вся жизнь его заключалась в этой стройке, он героически отстаивал свое дело. Из четырехсот тысяч франков он мог уплатить подрядчикам только двести, а городской совет уперся на своем: он даст обещанные сто тысяч, но только когда будет готова крыша. Сооружение церкви противоречило интересам города. Отец Сампе, как говорили, не прекращал тайных интриг, ставя палки в колеса, где только мог. Внезапно он восторжествовал: работы прекратились.
Это был конец. Аббат Пейрамаль, широкоплечий горец с головою льва, зашатался, сраженный прямо в сердце, и повалился, словно дуб, разбитый молнией. Он слег и больше не встал с постели. Ходили слухи, будто отец Сампе старался под благочестивым предлогом проникнуть в приходской дом — он хотел убедиться в том, что страшный противник действительно сражен насмерть; добавляли даже, что его пришлось выгнать из комнаты умирающего — присутствие его там было неприлично. А когда побежденный, исполненный горечи священник умер, торжествующего отца Сампе видели на похоронах — удалить его оттуда никто не осмелился. Утверждали, что он держал себя там отвратительно, не скрывая радости, сиявшей на его ликующем лице. Наконец-то он освободился от единственного препятствия — человека, который был поставлен законом над ним и которого он так боялся! Теперь, когда оба труженика во славу лурдской богоматери были устранены — Бернадетта в монастыре, аббат Пейрамаль в могиле, — ему не нужно будет ни с кем делиться. Грот принадлежит теперь только ему, отцу Сампе, он будет получать все даяния и распоряжаться по своему усмотрению бюджетом приблизительно в восемьсот тысяч франков, которые ежегодно оказывались в его руках. Сампе решил довести до конца гигантские работы — превратить Базилику в самостоятельный, ни от кого не зависящий мирок; он поставил себе целью помочь расцвету нового города и еще больше изолировать старый, отодвинуть его на задний план, точно убогий приход, и затмить блеском всемогущего соседа. Все деньги и все преимущества отныне окончательно утвердились за новым городом.
Однако новая приходская церковь, хотя работы в ней приостановились и она стояла в лесах, была все же более чем наполовину закончена. И если город вдруг вздумал бы ее достроить, она стала бы явной угрозой Гроту. Надо было добить ее до конца, превратить в не поддающиеся достройке развалины. Тайная работа продолжалась; отец Сампе проявлял чудеса жестокости, медленно разрушая воздвигнутое здание. Прежде всего он настолько завладел новым священником, что этот простодушный человек даже не распечатывал денежных пакетов, адресованных в приход: все заказные письма тотчас же направлялись святым отцам. Затем стали критиковать место, выбранное для новой церкви, заставили епархиального архитектора составить докладную записку о том, что старая церковь достаточно крепка и вместительна для нужд культа. Но главным образом воздействовали на епископа, доведя до его сведения, какие серьезные денежные затруднения возникли с подрядчиком. Пейрамаля объявили властолюбцем, упрямцем, чуть ли не сумасшедшим, который своим недисциплинированным рвением едва не опорочил религию. И епископ, забыв, что сам освятил первый камень, написал послание, наложившее на церковь запрет: в ней не разрешалось совершать никаких торжественных богослужений, и это доконало ее. Начались бесконечные процессы. Подрядчик, получив только двести тысяч франков из пятисот, причитавшихся ему за выполненные работы, взялся за наследника кюре, за церковный и городской советы; последний продолжал отказываться от выдачи обещанных ста тысяч франков. Сперва совет префектуры объявил, что разбор таких дел не входит в его компетенцию, а когда государственный совет отослал ему дело обратно, он вынес постановление, что городской совет обязан передать наследнику сто тысяч франков, а наследник — закончить постройку церкви, оставив церковное управление в стороне. Снова была подана жалоба в государственный совет, который кассировал решение префектуры и прекратил дело, обязав церковное управление или наследника уплатить подрядчику, а так как и церковное управление я наследник оказались неплатежеспособными, то дело на этом и закончилось. Весь процесс длился пятнадцать лет. Городской совет решил наконец уплатить сто тысяч франков; таким образом подрядчику причиталось теперь всего двести тысяч. Но всякие расходы и судебные издержки значительно увеличили сумму долга — она достигла шестисот тысяч, а так как, с другой стороны, на окончание постройки требовалось еще четыреста тысяч, то нужно было бы затратить целый миллион франков, чтобы спасти развалины от окончательного разрушения. Теперь святые отцы могли спать спокойно: они уничтожили церковь, и она погибла.
Колокола Базилики звонили вовсю, отец Сампе сиял, выйдя победителем из этой гигантской борьбы не на жизнь, а на смерть, — он убил человека, а теперь убивал в тиши ризниц и камни. Старый, упрямый и неумный Лурд жестоко поплатился за то, что не поддержал своего священника, погибшего из любви к своей приходской церкви: новый город рос и преуспевал за счет старого. Все деньги стекались туда. Отцы Грота набивали мошну, негласно заправляли делами гостиниц и свечных лавок, торговали водой из источника, невзирая на то, что, согласно официальному договору с городским управлением, им строго запрещалось заниматься какой бы то ни было торговлей. Весь край был охвачен разложением. Торжество Грота привело к бешеной жажде приобретения, к лихорадке наживы, к стремлению пользоваться всеми благами жизни; дождь миллионов с каждым днем все больше и больше развращал народ — Вифлеем Бернадетты стал подлинным Содомом и Гоморрой. Отец Сампе завершил свое дело — торжество бога он построил на людской мерзости, на растлении человеческих душ. Из земли вырастали грандиозные сооружения, пять или шесть миллионов были уже израсходованы, все принесено в жертву желанию оттеснить приходскую церковь на задворки, чтобы безраздельно владеть добычей. Громадные, так дорого стоившие лестницы были построены вовсе не по желанию богоматери, которая требовала, чтобы верующие процессиями шли к Гроту. Какая же это процессия, если шествие движется по кругу, спускаясь от Базилики по левой лестнице и поднимаясь по правой. Но преподобным отцам удалось добиться того, чтобы молящиеся от них выходили и к ним возвращались, — они хотели быть единственными властителями этих толп, искусными фермерами, собирающими жатву до последнего зерна. Аббат Пейрамаль лежал в склепе в своей незаконченной церкви, превратившейся в развалины, а Бернадетта медленно умирала вдали, в монастыре, — теперь она тоже спала вечным сном, под плитой часовни.
Когда доктор Шассень окончил свой рассказ, наступило длительное молчание. Затем он с трудом поднялся.
— Дорогое мое дитя, десятый час, я хочу, чтобы вы немного поспали… Идемте.
Пьер молча последовал за ним. Они прибавили шагу и возвратились в город.
— Да, да, — продолжал доктор, — много было тогда несправедливостей, много страданий. Что поделаешь! Человек портит самые прекрасные свои творения… Вы и представить себе не можете, сколько ужасающей грусти в том, о чем я вам рассказал. Надо видеть, надо самому убедиться в этом… Хотите, я поведу вас вечером посмотреть комнату Бернадетты и недостроенную церковь аббата Пейрамаля?
— Конечно, охотно пойду.
— Ну и хорошо! После процессии, в четыре часа, я буду ждать вас у Базилики.
Они больше не разговаривали, погрузившись каждый в свои думы.
Теперь Гав протекал вправо от них в глубоком ущелье, почти исчезая среди кустарников. Но иногда среди зелени мелькала светлая, словно матовое серебро, лента воды. Дальше, за крутым поворотом, Гав появлялся снова, широко разливаясь по равнине и часто меняя русло, — песчаная, каменистая почва вокруг была вся изрезана оврагами. Солнце начало сильно припекать, высоко поднявшись в необъятном небе, прозрачная синева которого темнела по краю, ближе к горам, окружавшим огромную котловину.
За поворотом дороги глазам Пьера и доктора Шассеня предстал Лурд. В то роскошное утро город белел на горизонте в летучей золотой пыли, отливавшей пурпуром; с каждым шагом все отчетливее вырисовывались дома и здания. И доктор, не говоря ни слова, широким и печальным жестом указал своему спутнику на этот растущий город, словно приглашая его в свидетели всего, о чем он рассказывал. Город в ослепительном свете утра действительно являл собой наглядное доказательство событий грустного повествования.
Уже виднелся среди зелени Грот, залитый огнями свечей, потускневшими при ярком дневном свете. За ним простирались гигантские сооружения — набережная вдоль Гава, русло которого специально отвели в сторону, новый мост, соединивший новые сады с недавно разбитым бульваром, громадные лестницы, массивная церковь Розера и горделиво возвышающаяся надо всем изящная Базилика. Вокруг, с того места, где находился Пьер, виднелись лишь белые фасады нового города, переливающийся шифер новых крыш, большие монастыри, большие гостиницы, богатый город, чудом выросший на древней скудной почве; а позади скалистого массива, на котором вырисовывались контуры обвалившихся стен замка, выглядывали источенные временем кровли старого города, сбившиеся в кучу и боязливо прижавшиеся друг к другу. Фоном для этой картины, вызывавшей представление о прошлом и настоящем, озаренной сиянием вечного солнца, служили малый и большой Жерсы, заслонявшие горизонт своими голыми склонами, испещренными желтыми и розовыми пятнами от косых лучей солнца.
Доктор Шассень проводил Пьера до Гостиницы явлений и лишь там покинул его, напомнив, что они условились встретиться под вечер. Было около одиннадцати часов. Пьер страшно устал, но прежде чем лечь в постель, хотел что-нибудь съесть — он чувствовал, что слабость его в значительной мере объясняется голодом. К счастью, за табльдотом оказалось свободное место; он поел, словно во сне, хотя глаза его были раскрыты, не замечая, что ему подают; потом поднялся к себе в комнату и бросился на кровать, не преминув сказать предварительно служанке, чтобы она разбудила его не позже трех часов.
Но возбуждение мешало ему сомкнуть глаза. Забытые в соседней комнате перчатки напомнили ему, что г-н де Герсен, уехавший на заре в Гаварни, вернется не раньше вечера. Что за счастливый дар беспечность! В полном смятении, полумертвый от усталости, Пьер изнывал в душевной тоске. Все, казалось, препятствовало его искреннему желанию вернуть себе детскую веру. Трагическая судьба кюре Пейрамаля усилила его негодование, вызванное историей Бернадетты, этой избранницы и мученицы. Неужели истина, ради которой он приехал в Лурд, вместо того чтобы вернуть ему веру, вызовет еще большую ненависть к невежеству и легковерию, приведет к горькому сознанию, что человек с его разумом одинок на свете!
Наконец Пьер заснул. Но его тревожили тяжелые сновидения. Он видел Лурд, растленный деньгами, несущий пагубу, отвратительный, превратившийся в огромный базар, где все продается — обедни и души. Он видел мертвого аббата Пейрамаля, лежащего среди развалин своего храма, поросших крапивой, которую посеяла неблагодарность. Он успокоился и вкусил сладость небытия, лишь когда стерлось последнее видение — бледный и такой жалостный образ коленопреклоненной Бернадетты, мечтающей в Невере, вдали от людей, о своем творении, которого ей так и не довелось увидеть.