19465.fb2 Луч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Луч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

«Зачем я, глупец, принес эту книгу и зачем читал ее?» — спрашивал себя Радусский, пытаясь заглянуть в собственную душу, но мысль проваливалась в пустоту, а перед глазами вставала только черная бездна разверстой могилы.

Долгие чудесные дни мая пролетали для Радусского как часы. Не успевало забрезжить омытое росою утро, как наступала ночь, почти всегда бессонная, и тотчас снова всходило солнце. От ночных бдений и тревожного сна Радусский ходил как в чаду.

Видя, что пани Марта буквально валится с ног, он всячески старался заменить ее у постели больного. Он просиживал у них дни и ночи, а если отлучался, то лишь затем, чтобы часок поспать, пообедать и осведомиться у Гжибовича о газете. Не прошло и двух недель, как он сделался в семье доктора настолько необходимым человеком, что если бы ему вздумалось освободиться от своих добровольных обязанностей, это обстоятельство оказалось бы для семьи роковым, лишив ее возможности продолжать существование. Пани Поземская не оставляла своего места у изголовья мужа и по — прежнему спала возле него на полу; но домашними делами она уже не занималась, да и в уходе за больным исполняла лишь подсобную роль. Что бы она ни делала, ее движения, звук голоса, выражение лица и особенно тупой взгляд все чаще выдавали крайнее изнеможение, отвращение и равнодушие. Душевное мужество, сердечная преданность не ослабевали у нее ни на минуту, но руки и ноги, глаза и уши отказывались служить. Часто, проходя по комнатам с чашкой бульона для мужа, термометром или пузырьком лекарства в руках, она опускалась на первое попавшееся кресло или стул, ставила свою ношу на ближайший стол и тут же засыпала, вернее впадала в сонное забытье, мучительно короткое, прерывавшееся от малейшего шепота или вздоха больного.

Всем занялся Радусский. Если бы кто‑нибудь спросил напрямик, зачем ему все это понадобилось, он не сумел бы ответить, вернее, не мог бы выразить словами, что именно побуждает его предаваться подобного рода деятельности. Несомненно эта была любовь. Во всей этой истории было нечто, чему он самозабвенно отдал свое сердце. Но кого же или что он любил?

Скрюченное тело, покрытое мерзкими язвами, взор пани Марты, устремленный в пространство, или щебет Эльжбетки, которую не подпускали к Отцу? Не была ли эта страстная привязанность к унылым комнатам, затененным жалюзи, подобна топору, слепому орудию мести, которое не ведает, над чьей оно занесено головой? Но чаще, гораздо чаще в его уме проносились вереницы мыслей, подобные тихим сестрам милосердия в белых косынках, самоотверженно идущим на войну, чтобы на полях сражений собирать ее кровавую жатву. Движимый этим чувством, Радусский бросился в бой с болезнью и сделал попытку ее одолеть. Он созвал два консилиума с участием варшавских специалистов и крупнейших местных врачей. Все предписания, все до мелочи он выполнял сам с деятельной помощью пани Марты.

Но исход боя был предрешен. Каждый день приносил все новые признаки поражения. Мысль, метавшаяся в лихорадочной борьбе за жизнь больного, словно в полусне или полуяви, комбинировала эти признаки в причудливые сочетания, определенные формулы. Подстегнутая опасностью и ужасом, она поднималась до обобщений, с высоты которых взору открывалась широкая картина торжища жизни. Болезнь доктора и сопутствовавшие ей обстоятельства были для Радусского не только обыденными фактами, не только горьким свидетельством общей дикости; они показывали ему, какие силы, какие чувства гнездятся в нем самом. За этот месяц ему особенно запомнилось несколько случаев, вернее, несколько минут, которые оставили след в его душе.

Первый случай произошел однажды под утро, на рассвете, когда больной чувствовал себя хуже обычного. Пани Марта крепко заснула на своем матраце. Ее громкий храп разносился по всему дому. За окном уже слышался веселый птичий щебет. Радусский поднял штору, приоткрыл окно и слушал, как ветер с тихим шепотом ласкает листья. Больной очнулся и лежал без сна, с закрытыми глазами.

Внезапно он прошептал:

— Радусский…

Пан Ян не мог подойти к нему с той стороны, где лежала пани Марта, поэтому он остановился в ногах и наклонился. Больной поднял на него глаза и, не произнося ни слова, смотрел, смотрел, смотрел… Холодный озноб пробежал по спине Радусского, он почувствовал, что волосы у него встали дыбом. Казалось, в этом страшном взгляде он увидел запечатленную тайну, постигнутую на краю могилы, за той гранью, где начинается потусторонний мир…

Наконец в глазах больного мелькнула странная улыбка, и губы прошептали так тихо, что лишь по их движению Радусский скорее угадал, чем услышал:

— Это листья… шелестят?

— Листья…

И снова улыбка, нездешняя улыбка. И потом с трудом, еле внятно произнесенное слово:

— Мой друг…

Второе потрясение он пережил спустя несколько дней в типографии, когда среди множества писем в редакцию, накопившихся за неделю, обнаружил одно, в высшей степени личного свойства. В крайне язвительных и весьма остроумных выражениях анонимный автор обвинял его в том, что он, Радусский, не постыдился у постели умирающего завести пошлый роман. Автор описал этот роман в самых грязных словах, причем одно из них повторил много раз. Прочитав письмо, Радусский закрыл глаза и побледнел. Позорное слово неотступно стояло перед его глазами. Губы против воли повторяли его слог за слогом, и каждый из них был как глоток яда.

В третий раз пана Яна поразили события, связанные с похоронами доктора. Он умер в первых числах июня. За гробом шел весь Лжавец: христиане и евреи, богатые и бедные, взрослые и дети. Когда при свете множества свечей бесконечная процессия вышла из костела и, подобно разлившейся реке, потекла по улице, ведущей на кладбище, Радусский, стоя на паперти, тихо засмеялся. Ему вспомнились слова Гамлета, процитированные старым букинистом: «Бедный Иорик! Иорик…» С какой помпой эта толпа воздавала почести останкам человека, которого за минуту до этого готова была забыть, которым так пренебрегала…

На кладбище Радусский нарочно стал подальше от гроба, могилы и пани Марты. У той и без него было достаточно покровителей. Исполненный сурового достоинства, самый толстый и самый старый представитель лжавецкой медицины, доктор Фаланты, держал ее под руку. Справа стоял Кощицкий, позади молодой красавец антисемит д — р Быдловер и прочие женатые и холостые обладатели дипломов. Отчаяние пани Марты показалось Радусскому не совсем искренним, деланным и банальным. Во время надгробного слова, когда ксендз — проповедник, стараясь растрогать присутствующих и прибегая с этой целью к разнообразным риторическим фигурам, стал говорить о том, что вот, мол, жил человек, был доктором, имел жену, имел детей (он почему‑то настаивал на множественном числе, хотя Эльжбетка была единственным ребенком покойного), а теперь он прах, добыча тленья, пани Марта упала в обморок. Когда гроб на веревках опустили в могилу, пани Марта все порывалась броситься туда, чему весьма эффектно воспрепятствовал адвокат Кощицкий. Это тоже показалось Радусскому заранее обдуманным жестом, искусным притворством. Но когда косматые, обросшие бородами мужики стали сбрасывать лопатами на гроб мокрую, пахнущую тлением глину, на лице вдовы появилось глупое и растерянное выражение, выражение страха и горя. От стука земли по крышке гроба сердце Радусского тоже сжалось, охваченное незнакомым ему стооким страхом, какой овладевает разве только утопающим. Ноги, вытянутые руки не находят точки опоры, кругом нет ничего, кроме зыбкой, предательской стихии! В это мгновение ему вспомнилась странная улыбка доктора. А потом наступило безразличие.

Вернувшись с похорон, Радусский отправился к пани Марте, но не застал ее. Жена толстого доктора взяла ее к себе на целую неделю. Пан Ян решил привести в порядок квартиру, которая как бы насквозь пропиталась болезнью. Он велел убрать и проветрить помещение, переставить мебель. Ему хотелось только сделать сюрприз пани Марте, так как он полагал, что ей не следует оставаться здесь жить. Всю неделю он тосковал по ней, не знал куда деваться. После похорон они виделись только раз, в городском парке, и то в присутствии старших членов семейства знаменитого целителя болящих. Во время короткой беседы он все‑таки успел спросить пани Марту, не хочет ли она совершить небольшую прогулку по местам, знакомым ему с детских лет. Вдова согласилась с убийственным безразличием, но когда они расставались, посмотрела в глаза с улыбкой, которая вернула его к жизни.

На следующий день, около восьми часов утра, пан Ян подъехал к временному обиталищу пани Марты в наемном экипаже, усадил вдову, пани Фаланты и Эльжбетку, а сам влез на козлы. Верст десять они ехали по шоссе, потом Радусский приказал кучеру свернуть на песчаный проселок. Там начиналось поросшее можжевельником обширное плоскогорье. Перед глазами путешественников вставали цепи довольно высоких холмов, одетых темными лесами, в глубине которых виднелись осыпи. Коляска, плавно покачиваясь на ходу, медленно катила вперед. Спицы колес загребали песок, который сыпался с тихим шорохом. Славное веселое солнышко светило вовсю, и из согретых зарослей можжевельника тянуло крепким смолистым запахом. Под кустами повыше и на синих тенях поперек дороги еще лежала роса. Там и сям на желтом фоне песка, словно пятна на шкуре пантеры, были разбросаны дымчатые кустики вереска. В чаще заводили монотонную песенку сорокопуты, иногда из лесу доносился крик осторожной сизоворонки.

Не сворачивая в лес, путешественники неторопливо обогнули один ил холмов и очутились на изгибе долины, которая плавно спускалась к поблескивавшей вдали речке. И тут на чистом, уходящем в самую толщу земли песке тоже рос можжевельник. Только среди долины вдоль речки тянулась длинная серо — зеленая полоса низкорослых ольх. Выше, на склонах холмов, чернели сосны. Эта глухая ложбина была так тиха, так пустынна и так своеобразна, что все почти одновременно воскликнули:

— Давайте остановимся здесь!

Эльжбетка первая спрыгнула на землю и залилась смехом, когда ее ботиночки утонули в теплом глубоком песке. Смех ее чудесно зазвенел среди высоких кустов можжевельника. Радусский повел ее к приречным ольхам. Раздвинув темно — зеленую листву, они увидели воду. Полускрытая сочной зеленой травой, по розовым и серым камешкам с тихим журчанием струилась речка. Эльжбетка остановилась как вкопанная. Ее глаза, руки, губы потянулись к этой чистой, отливающей серебром воде, бегущей неведомо куда. Там резвились темные гольцы, без устали виляя хвостиками и суя круглые головы под плоские камни. Стройный стебель тимофеевки кланялся при каждом дуновении ветра, отбрасывая на светлую воду маленькую тень, словно глазок в плотной сети для ловли жирных гольцов.

Некоторое время все шагали вдоль ольшаника, пока не дошли до одинокой березки, белый ствол которой купался в ручье. В тени, падавшей на траву и песок от ее зеленой, мягко шелестевшей листвы, путешественники остановились. Не только Эльжбетка поддалась очарованию речки. У обеих женщин улыбались глаза и губы, когда они глядели на ее тихие воды.

Радусский был на седьмом небе. Ему хотелось показать своим спутницам все красоты, все укромные уголки родных мест, которых он сам столько лет не видел. Они не отличались богатством. Пруд вдалеке, кусты можжевельника, сосны, песок, трава — вот и все. Радусский показывал все что мог: овсянку, которая вызванивала свою простую песенку и которой он так восхищался, словно овсянки сохранились только в окрестностях Немравого; лесную тропинку, о которой он торжественно сообщил, что по ней можно выйти к немравским полям; большой муравейник, знакомый с детства, который, к сожалению, ужасно разросся с тех пор, а почему, он так и не мог объяснить…

Радусский нарочно не доехал до отцовского фольварка, потому что хотел посвятить этот день не себе, а больной душе пани Марты. Он надеялся исцелить ее бальзамом, сильнее которого, как он верил, нет ничего на свете: он дал ей все то, что сам любил, что было ему всего дороже, — воздух и солнце, землю и воду родных мест. Он не мог отвести глаз от знакомых картин, которые столько лет ему лишь грезились, и слагал их к ногам осиротевшей с одной мольбой: не рыдай…

Но настала минута, когда он не мог совладать с собою. Он предложил своим уставшим спутницам отдохнуть на свободе, а сам поднялся на пригорок, откуда видна была немравская усадьба, в которой жил теперь бывший арендатор Шапша Яйко. Радусский присел на пень среди сосен. Темная крыша дома блестела на солнце, стены белели среди высоких лип. Вон старая лиственница, вон въезд, вон мельница и могучие ольхи, свесившиеся над прудом.

Звуки голосов вывели его из задумчивости. Обе женщины шли по берегу речки. Радусский догнал их и повел известной ему дорогой, вернее, давным — давно не езженной колеей, пролегавшей среди зарослей можжевельника. В одном месте песчаный пригорок круто обрывался. Под обрывом тянулся довольно длинный и широкий овраг, прорытый водами речки. Он весь зарос высокой травой, дикой малиной и ежевикой. К востоку холмы расступались, и вдали на солнце чудесно серебрился ровный, широкий луг. Справа поднималась сосновая роща. В просвете между кронами и тенями, падавшими от них, вырисовывались стройные стволы. Там и сям в темно — зеленой глубине отсвечивала серая осинка или блестящая береза. По левую сторону луга, по круглым плодородным пригоркам тянулось длинное и широкое ржаное поле. Рожь была еще совсем молодая, но легкий ветерок уже гнал по зеленой поверхности серовато — желтую зыбь. Издали казалось, что вся нива струится, плывет, переливается через межи, темными бороздами отделяющие ее от соседних полей, и тает, сливаясь с лугом, а там, качнувшись назад, снова плывет в гору. За полем ржи тянулись полоски овса и пашни, покрытые редкими изжелта — зелеными стеблями.

Радусский посадил Эльжбетку на спину, так как на краю луга им пришлось продираться сквозь заросли ежевики, и повел дам дальше. Через луг пролегала узкая глинистая тропа, засохшая корка которой прогибалась под ногами. Трилистник, синие цветки горечавки, разрыв — трава, махровая гвоздика и бледно — розовый горький золототысячник пестрели среди сизых метелок полевицы. Из‑за высоких трав переглядывались с солнцем желтые глазки златоцвета. В маленьких сырых ложбинах гнездились незабудки, на местах посуше разросся клевер.

Временами ветер в поле совсем утихал, словно укрывался от зноя в тени берез и сосен. Тогда в тишине ухо ловило музыку луга, его собственную песню. Созревшие злаки, сухие коробочки и стручки, полные семян, метелки трав и чашечки цветов издавали какой‑то звонкий непрерывный шелест, пленявший слух, воображение, душу и увлекавший в страну удивительных грез. Память стремительно возвращалась к дням детства, младенчества и дальше, дальше, к той поре бездумной жизни, когда она еще дремлет, пробуждаясь на миг и вновь засыпая под такую мелодию.

Вот лилейно — белое, пушистое облачко заслонило солнце, словно ручка ребенка глаза матери, и на мгновение, короткое, как вздох, легкая мгла покрыла холмы, долину, кусты. Некоторое время в воздухе парил коршун, отбрасывая на травы скользящую тень. Эльжбетка в удивлении остановилась и, показывая всем на эту тень, беспокойно спрашивала: кто это? кто же это такой? Рои мошкары вились в воздухе, обмениваясь важными новостями, тут же кружились какие‑то высокопоставленные золотокрылые мухи, карабкались со стебелька на стебелек божьи коровки, ползали травяные пауки с грозно свисавшими зелеными усищами, медленно пролетали пчелы и осы. Раз около Эльжбетки появился шмель в бархатном костюме с золотым галуном. Он кружил и рычал, точно страшный лев, подстерегающий добычу. Он угрожал, он трубил, он нападал — и вдруг как в воду канул. Затем общее внимание привлек мотылек с крыльями, белыми, как хлопья снега. Иногда он цеплялся за стебель и, прильнув к нему, лениво шевелил крыльями, словно обмахивался веером.

Пани Фаланты шла впереди, ведя за собой Эльжбетку по мягким сухим кочкам заливного луга. Радусский не отходил от пани Марты. Она была неразго ворчива, не то раздражена, не то взволнована. Он, напротив, говорил без умолку, острил, хохотал, нарочно болтал чепуху, изо всех сил стараясь развеселить свою спутницу. Наконец она замедлила шаг и, когда они немного отстали от пани Фаланты, тихо сказала:

— Я вас еще не поблагодарила…

— Меня? За что?

— Как за что? Если бы не вы…

— Я вас прошу, не надо об этом говорить! Раз и навсегда. Вот перед вами целый мир, жизнь, солнце, вон какой луг. Нужно обо всем забыть…

— Не так‑то это легко…

— Не надо, не надо… — прошептал он с нежностью, которой не в силах был скрыть.

Глаза пани Марты были как всегда потуплены, но щеки чуть — чуть порозовели, и губы сложились в чудную улыбку.

— Если бы я могла сделать для вас хоть десятую долю того…

— Вы непременно хотите вознаградить меня?

— Я хотела бы выразить вам…

— Я сам себя вознагражу за все, — быстро, жестко, и решительно проговорил пан Ян напряженным голосом.

Она подняла на него свои прекрасные глаза, но прежде чем Радусский успел уловить их выражение, опустила их так, точно хотела сказать: да… да…

VIII

На первых порах «Лжавецкое эхо» не произвело особенно сильного впечатления на читающую публику. Число подписчиков увеличивалось, но понемногу. В «Лжавецкой газете», которая с лицемерным радушием приветствовала первые номера «Эхо», среди шумных похвал стали появляться некие фигуры умолчания, вопросительные знаки, намекавшие на то, что, собственно, «Газету» никогда не соблазняли известные качества противника, а в один прекрасный день с ее страниц скромно прозвучал сдержанный, истинно братский совет: дескать, пора бы органу, который издается в нашем Лжавце и предназначен, «надо полагать, для верующих, для добрых католиков», проникнуться более религиозным духом. В следующем номере читателям была преподнесена основательная статья на тему о том, что такое мораль «истинная» и что такое мораль «независимая», сиречь «вольнодумная». Гжибович, читая эти вопросы и предостережения, вскидывал на переносицу пенсне и потирал руки, готовясь к пламенной отповеди. Радусский умерил его пыл и ничего не ответил. Он предвидел, что война так или иначе должна разразиться, и хотел оттянуть ее на как можно более продолжительное время. Вскоре владелец типографии, где набиралось «Эхо», ни с того ни с сего нарушил договор и отказался печатать газету, приведя весьма странные и невразумительные объяснения. Пришлось заключить договор с другой типографией, благо в Лжавце их было три, и понести при этом большие убытки, так как владельцы ее потребовали чуть ли не двойной платы. Однако ничего другого не оставалось, и Радусский принял их условия.

За все эти неприятности Радусского вознаграждала совместная работа с Гжибовичем. Это был неоценимый газетчик, человек, влюбленный в бумагу и типографскую краску. С того момента, как он обосновался в редакции, с ним произошло полное превращение: он ожил и развил бешеную деятельность. Он вел городскую хронику, одному ему известными способами первый получал подробнейшую информацию обо всем, что происходило в городе и в окрестностях, с бою брал объявления, вербовал подписчиков где только мог. Радусский получал бездну удовольствия, наблюдая его уловки, битвы, победы и поражения.

Немалую радость доставили ему тогда несколько доброжелательных писем из провинции. Один молодой акцизный чиновник восхищался идеями «Эхо» и заодно предлагал поместить его собственную работу о контрабандистах, своеобразный научный труд, явившийся плодом многолетних наблюдений, которые производились в самом широком масштабе, когда одна сторона пускала в ход огнестрельное оружие, а другая —

колья, ножи и когти. Этот труд носил не только этнографический, но и общественный характер и притязал на яркое и обстоятельное изображение контрабандистов «sine ira et studio»[28]. Второе, не менее благожелательное письмо прислал управляющий каким‑то имением. Он писал, что располагает уже готовой статьей о сельских батраках, которая опирается на материал, собранный в нескольких окрестных деревнях, и представляет всестороннее описание жизни сельскохозяйственного рабочего и его семьи. Эта статья содержит будто бы сведения о его заработке, о том, сколько и как он работает, где живет, что ест, сколько выпивает водки, каково его физическое, моральное и умственное состояние.

Корреспонденции из разных мест губернии поступали в изобилии. Иные были весьма обстоятельны и превосходны. В одной, например, хорошим языком и со знанием дела описывался кустарный промысел в маленьком местечке Палонки. Радусский сиял. Он не только требовал от корреспондентов готовые статьи, но и заказывал новые, обещая напечатать их целиком или в выдержках; он был уверен, что эти статьи заменят читателям полосу с переводами и обратят сердца местных жителей к их обиженным братьям из народа… И вдруг, в самый разгар переписки с друзьями газеты, случилось событие, которое заставило его выпустить перо из рук. В конце июня, днем, в типографию явился доктор Фаланты, вызвал Радусского на улицу и, переваливаясь на своих толстых ногах, сказал ему:

— Я пришел сообщить вам печальную новость, очень, очень печальную новость… Меня самого это… право же… Сегодня я был у пани…