19465.fb2 Луч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Луч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

— Ежемесячного?

— Я думаю, вам нет необходимости оставлять службу. Мы могли бы договориться о работе в редакции после обеда и готовить статейки в это время… — быстро говорил пан Ян, злясь на себя за то, что делает предложение человеку, даже не познакомившись с ним как следует.

Пан Гжибович так отчаянно заморгал глазами и стал с такой силой вжимать пенсне в переносицу, словно решил выдавить себе сразу оба глазных яблока.

— Сударь, я не могу понять… Разумеется, я… Возможно ли это!

— Вы уже когда‑нибудь работали в редакции?

— В редакции? Нет. Постоянно — нет. Я всегда горел желанием… Но что поделаешь! Раньше, в студенческие годы, я писал для одной газеты… да… Но ведь это совсем другое дело.

— Раньше? Ну, а потом?

— Доучился на юридическом до второго курса и бросил.

— Почему?

— Э, почему… Денег не было. Женился. Занесло меня сюда — и кончено дело. Пишу я давно, но так, для себя.

— Как это «для себя»?

— Да так, не рассчитывая на публикацию. Мелочи всякие, пустяки…

— Стихи?

— Ах, что вы! Но сейчас я могу поручиться, что работал бы на совесть, на совесть!..

Радусский стал излагать ему свой взгляд на газету, вкратце охарактеризовал направление статей. По мере того как он говорил, лицо Гжибовича светлело и прояснялось, точно на него падал отблеск сияния. На губах его играла такая беспредельно счастливая улыбка, глаза горели таким страстным огнем, что Радусский даже украдкой вздохнул.

— Таким образом, — продолжал он, — страна, как в зеркале, увидит жизнь нашей провинции, явится возможность связать местные интересы с интересами всего нашего общества, и наконец, что важнее всего, мы будем просвещать умы, указывать неисчерпаемые сферы приложения труда, обличать глупость, подлость и зло и понуждать к реформам с помощью не насилия, а убеждения.

— Вот, вот, вот! — тихонько приговаривал Гжибович, кивая головой и размахивая левой рукой так, точно он готовился метнуть камень из пращи. — А что до очерков, то я готов писать их даром, совсем даром! Я сам мечтал об этом. Подобные очерки из промышленной и общественной жизни Лжавца я уже посылал в варшавские газеты. Пробовал писать по — всякому. И в форме фельетонов. Но обычно редакторы всё отвергали, за исключением сообщений о градобитии, наводнении, любительских спектаклях, крушении поездов и т. п. Если я не писал о большом пожаре, городском бале, выборах в земское кредитное товарищество или о приезде епископа, — корреспонденцию не помещали. Я и в популярные журналы обращался. Но и там мне не повезло. У них более обширный и разнородный круг читателей из самых различных провинций, им незачем поэтому заполнять страницы своих изданий обстоятельными описаниями одного какого‑нибудь глухого угла. Собирал я этнографические данные, песни, предания, легенды… Да что из этого? Все урывками, урывками… Я получаю тридцать пять рублей в месяц. Приходится подрабатывать перепиской бумаг…

— Дорогой пан Гжибович…

Гжибович встал, робко взял Радусского за руку и, крепко и как‑то смешно пожимая ее, произнес:

— И вот вы приходите и сообщаете мне такую новость… Я просто слов не нахожу, слов не нахожу…

В соседней комнате хлопнула дверь, и вошла женщина, совсем молодая, почти подросток, некрасивая, в старом поношенном платье, но очень милая. При виде гостя она остановилась и посмотрела на него с удивлением и любопытством. Пан Ян встал и поклонился. Гжибович, заикаясь, тихим голосом представил его, потом уступил жене стул, а сам, стоя рядом, начал рассказывать о предложении, которое он только что получил. При этом он часто замолкал и о чем‑то задумывался. Неожиданно он обратился к Радусскому:

— Моя жена — дочь одного из здешних губернских чиновников. Мы полюбили друг друга еще в школе. Когда я учился на юридическом и голодал, как собака, она помогала мне…

— Антось! — прошептала жена.

— Ничего, ничего! Не мешай! Мы тайно обручились. Ее родителям это совсем не нравилось, потому что она уже отказала нескольким солидным претендентам. А тут подвернулась и вовсе выгодная партия: преподаватель гимназии, молодой, элегантный, из хорошей семьи. Тогда папа и мама прибегли к аргументации вожжей и ремня…

— Антось!

— Да, да, к родительской плетке! В доме куча детей, а она, видите ли, чуть не с детских лет полюбила студента! Надо было спасать положение, то есть университет по боку. Легко было решиться, но совсем не легко было получить место! Устроился я на тридцать рублей, и мы обвенчались под гром родительских проклятий. Бедны мы были неописуемо. В тот год, когда родился Владек (у нас есть сынок, Владек), ух, как солоно нам пришлось в тот год!..

— Мой муж, право, преувеличивает! — быстро перебила его пани Гжибович.

— Сколько я бумаг тогда переписал, страшно вспомнить! Как только жена поднялась, она тут же стала давать уроки музыки. Пятнадцать копеек за час, дождь ли, снег ли — иди! К маленькому пришлось взять няньку. Что и говорить, хлебнули мы в этом доме горя. Жена тяжело заболела, начались осенние дожди, холода и такая тоска, такая тоска!.. Боже мой! Крыша протекает, с потолка, как из водосточной трубы, льет прямо в постель. А поскольку, entre nous soit dit[13], я задержал квартирную плату, хозяйка и слушать не хотела о ремонте крыши. Мы выставили на чердак все чашки и плошки, какие были в доме. Ничего не помогало, с потолка по — прежнему лило на нашу постель. Сменив гнев на милость, хозяйка прислала нам чайный поднос на двадцать четыре персоны, уникальную фамильную ценность, которой восхищался весь двор, и под этим‑то подносом в качестве защиты от дождя моя жена лежала целыми днями… И вдруг вы предлагаете…

Он стремительно повернулся к жене и стал подробно рассказывать ей о плане издания. Радусский рассеянно окинул взглядом кипы казенных бумаг, книг и газет, наваленных на столе, ветхую, убогую и изломанную мебель. Вдруг он вздрогнул и тревожно посмотрел на пани Гжибович. Она сидела, прямая и неподвижная, прижимая левой рукой к губам платок, конец которого прикусила зубами. Лоб у нее морщился все сильнее, брови все больше сдвигались. Вдруг слезы брызнули у нее из глаз, и из груди вырвалось рыдание. Она сидела, по — прежнему не шевелясь, и смотрела на Радусского таким жалобным, таким благодарным взглядом, что он не мог больше выдержать. Он вскочил, щелкнул пальцами, что‑то пролепетал, замахал руками и, отвешивая нелепейшие поклоны в сторону стола и дивана, выбежал вон.

V

В середине мая вышел первый номер обновленного «Эхо» и произвел известное впечатление подбором статей. Гжибович, громко именуемый секретарем редакции, оказался дельным литератором. У него была своя живая манера, изобличавшая журналиста милостью божией, вернее, поэта газетного дела. В первом номере не было еще и тени тех новшеств, которые готовились в будущем, однако он сразу поразил читающую публику своей злободневностью.

Новой редакцией очень заинтересовался конкурент, издатель «Лжавецкой газеты», пан Ольсненый. Однажды утром он появился в дверях редакции, которая временно разместилась вместе с правлением в тесной двухкомнатной квартире Радусского, и заявил, что хотел бы подписаться на газету, а также в качестве старого здешнего газетчика пожелать ее редакторам и издателям тысячи подписчиков. Радусский — он был еще в утреннем туалете — приветливо поздоровался с Ольсненым, усадил его в кресло, а сам стал поспешно одеваться.

Старый журналист был на редкость сухопарым и высоким мужчиной. Густые с проседью волосы он стриг очень коротко, над верхней губой оставлял маленькие прямые усики. У него было красивое лицо чисто польского типа и живые глаза с умным, проницательным и высокомерным взглядом. При разговоре он имел обыкновение прикрывать левой рукой правильный, досиня выбритый подбородок, щуриться и мерно раскачиваться всем корпусом. Говорил он медленно, важно, чеканя каждое слово, тоном решительным и безапелляционным. Из немногих слов, сказанных им, Радусский вынес впечатление, что это человек несравненно более начитанный н образованный, чем он сам. Несколько раз редактор Ольсненый просил извинения за беспокойство, оправдывался тем, что очень занят делами своей маленькой редакции и только вот сегодня, по случаю праздника, нашел свободную минуту времени.

Визит не затянулся и кончился ничем, хотя у Ольсненого явно вертелось что‑то на языке. Уже уходя и пожимая Радусскому руку, он прищурился и открыл было рот, желая что‑то сказать, но так и ушел, ничего не сказавши. Когда пан Ян остался один, ему стало невыносимо тяжело и гадко. Жаль ему было этого джентльмена, которому он становился на пути, но вместе с тем взгляды, которые бросал на него «конкурент», полные глухой, скрытой ненависти, пробудили в Радусском прежнюю, давно угасшую энергию. Чтобы отделаться от неприятного впечатления, он надел новое пальто, новую шляпу, повязал светлый галстук, взял зонт и отправился прямо в городской сад.

Молодая листва каштанов еще не сомкнулась над главной аллеей; лишь кое — где она образовала стрельчатые арки удивительной красоты, придав аллее вид чудесного церковного корабля. Сквозь светлую зелень прорывались золотые солнечные блики, словно звезды в старых готических храмах, рассеянные по своду, уподоблявшемуся небесам.

В парке было людно. По главной аллее, взявшись под руки, прогуливались юные и не очень юные девицы, толпы школьников, молодые люди и старики. Во всей этой массе людей Радусский мог поздороваться лишь с двумя — тремя знакомыми, да и то совсем недавними.

Радусский смотрел на мелькавшие мимо него лица, свежие, как весна, и, когда перехватывал стыдливые лучистые взгляды, устремленные на какого‑нибудь восьмиклассника, злая грусть и неподдельная зависть терзали его сердце. Он старался держаться как можно прямее, чтобы хоть самому себе доказать, что ему только тридцать шесть лет, и все‑таки чувствовал, что уже ни один такой пылкий и чистый взгляд не согреет его сердца.

Он миновал парк и вышел за город. На востоке громоздились свинцово — черные тучи; они медленно надвигались, словно гигантская плита, вот — вот готовая рухнуть и привалить землю. Редкими порывами налетал холодный ветер, предвестник страшных бедствий. Когда он проносился по полям, молодые перышки посевов дрожа пригибались к самой земле, пока он не улетал в свое неведомое царство. Время от времени шорох пробегал по жесткой листве старых придорожных тополей, но и они скоро стихали, как бы в страхе перед надвигавшейся грозой.

Пан Ян зашел довольно далеко и опять вернулся в парк. Толпа сильно поредела. Ветер становился все порывистей, изредка слышалось угрюмое громыханье, словно стон потревоженных недр. В просветах между стволами вспыхивали зарницы. Часть гуляющих расположилась на веранде «Трианона» — так называлось кафе в парке. Пан Ян сел за один из столиков и выпил бог весть зачем стакан отвратительного кофе. Публики на веранде все прибавлялось, и, не желая занимать попусту место, он скоро встал, расплатился и вышел.

Аллея уже почти опустела. Ветер, разбойник ветер с воем носился по аллеям и тропинкам, пригибал к земле купы сиреневых кустов, сметал с дорожек и поднимал столбом песок. Одинокое куриное перо летало в воздухе. Как только оно начинало спускаться, новый порыв ветра подкидывал его вверх. Так оно и кружило в воздухе, тяготея к земле, но не достигая ее, словно какой‑то дух, увлеченный вихрем. Радусскому помнилось, что в глубине парка должен быть киоск с водами. Там он намеревался найти укрытие, если начнется дождь. Впрочем, он больше надеялся на свой зонт. Однако киоска все что‑то не было, хотя Радусский уже далеко отошел от «Трианона».

Внезапно посыпались крупные капли дождя. Страшный ливень, целый водопад обрушился на парк и вмиг затопил его. По главной аллее и боковым дорожкам хлынули целые потоки воды. Листья деревьев, отягченные водой, бессильно поникли, словно все до единого собрались оторваться и упасть на землю. Дождевая вода ручьями текла даже по стволам вязов и лип, защищенных густой листвой, полировала все сучки и омывала все царапины на коре. Воздух так насытился влагой, что за ближайшим газоном, на расстоянии нескольких десятков шагов, кусты и деревья казались зеленовато — серыми, и очертания их расплывались в водяной пыли. Шум падающей воды совершенно заглушил и поглотил все остальные звуки. Радусский спрятался под раскидистым каштаном, взобрался на каменную скамью и, подняв над головой раскрытый зонт, бессмысленным взглядом уставился на потоки воды. Его сознание, убаюканное шумом дождя, как пьяный за спасительный плетень, цеплялось за одну — единственную фразу: «panta rej… panta rej…[14]

Он выговаривал эти слова, еле шевеля губами, тщетно пытаясь вспомнить, кто и когда открыл эту премудрость.

— Все течет… Panta rej… Постойте‑ка, пророки и доктора! Уж не шутник ли это Гераклит из Эфеса? Что‑то это на него похоже… Гераклит… Какой Гераклит? Из какого Эфеса?

Сонно повторяя это имя, он мысленно перенесся во второй или третий класс… Тихо, тихо, слышен только слитный гул детских голосов. Дождь ли это бьет в стекла, или скрипят ботинки старого «грека»? Гул стихает, замирает… Panta rej…

Философствуя так в духе Сократа, Радусский услышал, как под чьими‑то шагами хлюпает грязь. Он повернул голову к воротам и заметил, что кто‑то перебегает от дерева к дереву в поисках укрытия. Спастись от дождя тщетно пыталась женщина.

Кровь предков, а может быть, и собственная взыграла в Радусском. Он, как истый рыцарь, прыгнул в грязь и ринулся навстречу жертве грозы. Лишь когда он раскрыл над ее головой спасительный зонт, незнакомка остановилась. Радусский остолбенел. Перед ним стояла дама неописанной красоты. Ее шляпу, украшенную изящным цветком, постигла участь Карфагена, оплакиваемого Марием, мокрые пряди распустившихся волос прилипли к лицу и шее. Светло — зеленый' корсаж из легкой тонкой ткани промок насквозь и обрисовал плечи и грудь, обнаружив при этом не только границы корсета, но и шитье, окаймлявшее вырез сорочки. Из‑под юбки, которую она подхватила рукой, выглядывали золотисто — желтые ботинки с вишневого цвета отделкой, выше щиколоток забрызганные грязью.

Когда Радусский раскрыл над красивой дамой зонт, она устремила на него свои чудные глаза и, беспомощно сжав руки, сказала:

— Вот видите…

— Вижу, увы. Не холодно ли вам?

— Пустяки!

— О нет! Простите, но как мужчина я должен… Правда, мы… Но как мужчина… Вы уж извините…