19484.fb2
В марте я переехал к Моне, в ее комнатку в городе. Теперь она обращалась со мной мягче. Она сказала:
— Мне сейчас без тебя не обойтись. Помоги мне продержаться, пока эта проблема не отпадет, и я больше никогда ни о чем тебя просить не стану. Понимаешь? Я не требую, чтобы ты на мне женился, да и не хочу этого. Я только хочу родить этого ребенка.
— А потом?
— А потом я его отдам, — сказала она, моргая. На ее ресницах висели слезы. — На усыновление. Есть такие агентства.
Решение Моны не вызвало у меня шока. Отчаянное положение толкает на отчаянные поступки. На преступления, например. Главная проблема состояла в другом — как нам не попасться.
Мона закрыла глаза стиснутыми кулаками. В ее голосе зазвенела сталь:
— Если мои узнают, они меня со свету сживут.
Чтобы не светиться, Мона перестала посещать занятия и устроилась работать в теплицу за городом, неподалеку от университетского городка. Ухаживала за розами. Я учился, занимался своими обычными делами но все время нервничал и постепенно возненавидел Бодлера. Я по-прежнему ходил на лекции, писал рефераты и читал обязательную литературу — но как-то безучастно. Казалось, за меня это выполняет мой призрак, совсем другой парень — моложе и намного наивнее, чем тот, который каждое утро просыпался в ужасе от свалившейся на него беды и утешал Мону. Письма домой — банальные, о погоде и занятиях — писал кто-то третий: зацикленный на себе и все же полноправный член семьи.
Так, это уже трое. Но был и четвертый — сборщик спаржи. Как раз начался сезон уборки, и я нашел работу на ферме — другой нищий студент мне подсказал. Хозяин взял меня охотно — людей не хватало. Спаржа созрела прежде срока. Урожай выглядел сюрреалистично: просторные голые поля, а кое-где из земли торчат скопления зеленых копий восьмидюймовой высоты. Ни листьев, ни ботвы — лишь тонкие, остроконечные стебли. Наша бригада — я и еще дюжина мужчин, — согнувшись, втыкали в землю сечки, срезая спаржу в нескольких дюймах под уровнем земли. Все мои товарищи были латиноамериканцы, в основном молодежь. За работой они вполголоса беседовали между собой, иногда пересмеиваясь. А со мной заговорили, только когда мы забрались в кузов и поехали на новое поле.
Оказалось, они из Пуэрто-Рико: каждый год проводят восемь месяцев в Штатах на сезонных работах. Начиная с Флориды и Джорджии, медленно продвигаются на север, собирая урожай по мере созревания: апельсины и персики, голубику, кукурузу, помидоры. Узнав, что я немного говорю по-испански, они стали держаться со мной учтиво и даже приветливо. Солнечный Пуэрто-Рико, о котором они вспоминали, показался мне далеким и экзотическим. Там они тоже работали — на сахарном тростнике, на ананасах. Они признавались, что скучают по женам и подругам. В сентябре или в октябре с заработанными деньгами поедут домой.
«Isla bonita»[1], — сказал я.
«Isla barata!»[2], — воскликнул один парень. Другие подхватили тему — наперебой принялись мне доказывать на примерах из жизни, как дешево можно прожить в Пуэрто-Рико.
Каждое утро я ехал убирать спаржу. Так длилось три недели, до середины мая, пока Мона — ее живот уже предательски округлился — не сообщила:
— Родители спрашивают, когда я приеду домой. Могут и сами заявиться. Надо сваливать.
Мы сели на автобус и доехали до Нью-Йорка. С автовокзала я позвонил Фреду. Звонить ему загодя не решился, боясь, что он успеет придумать отговорку. Больше нам некуда было деваться. За два дня в квартире Фреда я понял: он не хочет, чтобы мы у него жили. Не желает знать лишнего. Фред опять впал в панику. Его испуг передавался мне.
— Послушай, вам нужно что-то придумать, — твердил он.
В какой-то витрине я увидел рекламу: «Сан-Хуан — 49 долл.» Чем черт не шутит? Такие деньги у меня были. Я вспомнил восторженные возгласы: Isla barata! и мы улетели на Пуэрто-Рико. Первые несколько дней прожили в дешевой гостинице, потом сняли комнату с балконом в многоэтажном доме в Старом Сан-Хуане. При всем безрассудстве нашего решения мы, похоже, не прогадали. На этом острове мы почувствовали себя спокойно — точно уже видели его в каком-то счастливом сне.
Так я впервые узнал на собственной шкуре, что путешествие может сделать тебя другим человеком. Вдали от Фреда и наших родителей мы ощутили себя повзрослевшими, самостоятельными. Мы вырвались из-под присмотра. Уехав, порвали с тягостной реальностью, где в наш мир вторгались чужие. «Когда люди задают тебе вопросы, на которые ты не в силах ответить, найди новых людей», — рассудил я. Мы были почти счастливы в своем далеке, среди местных, которым жилось, по-видимому, еще хуже нашего, в сумбурном — как раз под мое настроение — городе. Сбережений хватило бы нам на месяц. Я начал искать работу.
— Устроился работать на сухогруз, — написал я домой. — Пишу из Сан-Хуана — у нас тут стоянка. Домой вернусь в августе или сентябре.
Одной личиной больше — теперь я еще и палубный матрос. Мать купилась на это неуклюжее вранье. Поскольку я ни о чем ее не просил, она приняла мое решение. А может, переживала за других детей — нас же была целая орава, — и не очень любопытствовала, как там я. Видимо, успокоилась, узнав, что я нашел себе какое-никакое место в жизни.
В «Кариб-Хилтоне» на перешейке Пуэрта де Тьерра требовался персонал. Я хотел устроиться спасателем в бассейн, но, когда я заговорил с менеджером по-английски, он предложил мне обратиться в ресторан — туда, в основном, ходили англоговорящие туристы. Меня взяли.
Смена начиналась в шесть вечера и заканчивалась в полночь. Туда и обратно я ездил на автобусе. В общем, приносил в дом деньги. Мона пошла учиться на курсы испанского. Больше ее ни на что не хватало — пузо, зной, недомогания…
Пуэрториканцы были к нам добры. У пуэрториканца два лица: серьезное, почтительное, подобострастное — для гринго: «Чего изволите, босс?» (это мне было знакомо по уборке спаржи) и озорное, шебутное, добросердечное, приберегаемое для соотечественников. Со мной и Моной они обращались как с членами семьи. Заковыристые проблемы были им не в новинку, и вопросов они не задавали. Я исполнился к ним благодарности, хотя и не сразу уяснил причину их доброго отношения — а они видели, что бледная беременная молодая женщина и парень помладше — наверняка с ней не расписанный — ездят на автобусах, сидят на площади, выходят из подъезда старого дома неподалеку от дорогого ресторана «Ла Сарагосана» (в ресторане мы ни разу не побывали). В общем, нам сочувствовали.
Мои родичи считали, что я работаю матросом, своим Мона сказала, что преподает в школе в Нью-Йорке. До правды никто не докопается — мы слишком далеко. Письма, приходившие на имя Моны, поступали на адрес Фреда, и он пересылал их стопками раз в неделю.
Так прошло два месяца.
Сан-Хуан был для нас совсем чужим, и меня это лишь успокаивало. Пуэрториканцы верили нам на слово — ведь здесь нас не знала ни одна живая душа. Мне нравилась эта анонимность — в ней было что-то чистое, неиспорченное. Здесь я был всего лишь тощим парнишкой, живущим в комнате на улице Сан-Франсиско вместе с беременной молодой женщиной, парнишкой, который каждый вечер в пять часов садится на автобус до Исла-Верде и сходит у «Кариб-Хилтона». Питались мы, в основном, консервированным супом. Когда вечером включали свет, по углам разбегались блестящие, с лиловым отливом тараканы. В воздухе висела пыль и шум — казалось, мы не в четырех стенах живем, а посреди улицы, от одного высокого окна к другому течет людской поток даже море билось нам в стекла, захлестывая рамы доверху. Но нас никто не знал, а значит, нам нечего было стыдиться а безотрадная нищета была тут общим уделом.
Иногда лили сильные дожди — короткие, летние. Я ходил в панаме и с зонтиком — выпендривался. Изображал опустившегося интеллектуала. Читал Грэма Грина и Лоренса Даррелла. Неплохо освоил испанский — мог объясниться, почти не переходя на английский. Перенял пуэрториканский акцент — сглатывал «с», вместо «й» произносил «дж». Мне казалось, что вне ресторана я — невидимка да и в ресторане, как оказалось, меня самого почти не замечали. В ресторане я был лишь форменным костюмом, рубашкой и галстуком-бабочкой. Мои обязанности состояли в том, чтобы отвечать на звонки по поводу бронирования столиков, провожать посетителей до места, вручать меню и желать им приятного вечера. Я зарабатывал достаточно, чтобы мы с Моной могли прокормиться, заплатить за комнату и немножко отложить на обратную дорогу. Теперь я понимал, как из одного опрометчивого решения может вырасти целая новая жизнь, идущая необратимым курсом.
Мона слабела, словно беременность была для нее болезнью, и печально озиралась в нашей каморке — тосковала по родине. Посреди ночи она просыпалась и всхлипывала. Лодыжки у нее распухли. От жары началась крапивница. Иногда она набрасывалась на меня с упреками: «Как я только могла с тобой связаться?» А иногда твердила: «Кроме тебя, у меня в жизни ничего нет. Пожалуйста, не бросай меня. Будь со мной, пока все это не кончится».
Казалось, это реплики из спектакля, в который я ввязался случайно, ненароком оказавшись на сцене. Так бывает в сумбурных, неспокойных снах, в которые проваливаешься как-то вдруг, с корабля на бал попадаешь. И как в тех снах, где все происходит неожиданно, но по какой-то абсурдной логике, я словно бы жил за кого-то другого, в чужом теле.
Однажды, опоздав на работу, я сказал менеджеру:
— Пожалуйста, простите меня за опоздание. Моя жена плохо себя чувствует — она беременна.
Менеджер был перуанец. Вылитый вождь инков с орлиным носом, тяжелым подбородком и набрякшими веками. Он уставился на меня с таким серьезным видом, что мне стало не по себе, но тут же потрепал по плечу:
— Не говори «Простите». Никогда не проси прощения, — и он погрозил мне пальцем. — Мужчины прощения не просят.
Через несколько дней он спросил:
— Как жена? Надеюсь, лучше?
Я что-то ему ответил, сам не понимая, что говорю или кто с ним говорит. А сам думал: «За кого бы вы меня не приняли, не ошибетесь. Я живу пятью жизнями зараз, и в одной из них, естественно, работаю на сухогрузе. И ни одна из этих жизней не имеет отношения к тому, каким я сам себя знаю».
Мы с Моной старались побольше откладывать на черный день, и лишних денег у нас не водилось. Мы ничем не отличались от всех, кого встречали в Сан-Хуане: никаким транспортом, кроме автобуса, не пользовались, ели жареные пирожки с мясом, которые там называют «пастелильо», иногда шиковали — лакомились мороженым. Спать ложились рано. Ни телефона, ни радио у нас не было. По телевизору в баре на углу показывали только бокс и футбол. Газет мы не читали — лишь иногда я пробегал глазами заголовки в местной испанской газете. О том, что происходит в большом мире, за пределами Пуэрто-Рико, мы не имели ни малейшего понятия. Однажды квартирная хозяйка сказала нам, что в Санто-Доминго убит диктатор Трухильо, и на соседней площади начался просто праздник какой-то: все разом затараторили, захохотали.
Я привязался к хаосу, укрывавшему нас, к приветливым толпам, к узким тротуарам, даже к зною и палящему солнцу: от жары люди словно бы таяли, их сердца размягчались. Я чувствовал себя, как рыба в воде, среди зданий с потрескавшейся желтой штукатуркой, среди кривых надписей на стенах, и даже в трущобах под крепостной стеной, именуемых La Perla — «Жемчужина», где люди бедствовали почище нас: босоногие дети, женщины в отрепьях, пьяные мужчины.
Однажды я увидел знакомое лицо — в Амхерсте, уже живя у Моны, я был на задиристой лекции этого человека на политическую тему. Уильям Слоун Коффин, известный леворадикальный интеллектуал. Он и двое его спутников, беседуя между собой, обогнули нас на тротуаре и вошли в двери «Ла Сарагосаны» и, поскольку нам этот ресторан был не по карману, я перестал считать Коффина радикалом. Для меня он стал толстосумом из другого мира.
Я написал домой еще несколько рапортов, уверяя, что отправляю письма, когда судно — мой сухогруз — заходит в порт. Вошел в образ моряка, передирая все подробности из Керуака. Мона регулярно писала родителям при посредничестве Фреда — тот наклеивал марки на ее конверты и опускал их в почтовый ящик в Нью-Йорке.
И каждое утро, просыпаясь после крепкого сна с липкой горячей испариной на лбу, я вспоминал, что живу с Моной, с беременной Моной, в комнате, которую мы снимаем в Старом Сан-Хуане, и что в пять тридцать я должен явиться на работу в «Хилтон», и сердце у меня замирало от ужаса, но я говорил себе: «Держись и не психуй: время идет, а никто и не догадывается». Внутри Моны был ребенок, а внутри меня — мрак, а на душе у меня — тягостное бремя. Я заботился о Моне и о себе, но все время давила мысль: «А если мои узнают об этом позорном и мерзостном деле?»
Мона тоже помешалась на необходимости все утаить. Это заставляло нас держаться тихо, обходиться друг с другом деликатнее. Мы были как сообщники по преступлению: ходили крадучись, старались не привлекать к себе внимания, чтобы не попасться. Беглецы из тюрьмы, в общем. Нас никогда не оставляло чувство, что мы занимаемся темными делами.
И вот в августе Моне пришел ответ из бостонского агентства со слезным названием «Дом для маленьких странников». Сообщалось, что они возьмут Мону на свое попечение, примут у нее роды и заберут ребенка. Таких детей с нетерпением и надеждой ждут приемные родители. Пожалуйста, будьте уверены, что мы найдем для вашего малыша теплый семейный очаг. Над письмом Мона расплакалась, но созналась, что ее мечта сбылась — теперь можно вздохнуть спокойно.
В ту ночь она проснулась, рыдая, — до нее вдруг дошло, что у ребенка будет слабое зрение, поскольку мы оба носим очки. Страшно было подумать, что мы выпихнем это близорукое дитя в равнодушный мир, заставим пробираться на ощупь среди чужих.
Мы взяли билеты до Бостона. Я сообщил менеджеру-перуанцу, что беру расчет. Он пробурчал:
— Ну вот, не успел я к тебе привыкнуть…
— Lo siento[3] — сказал я в шутку.
За несколько дней до отъезда из Сан-Хуана квартирная хозяйка вручила нам письмо с американской маркой, адресованное нам на улицу Сан-Франсиско — но не от Фреда, а от матери Моны. «Нам все известно», — так оно начиналось. Отец Моны отправился в Нью-Йорк, явился к Фреду и спросил, здесь ли живет его дочь. Фред все ему рассказал и дал наш адрес. «Папа просто вне себя, — писала мать Моны, — и родители Джея тоже. У меня с ними был долгий разговор».
Несколько дней мы были как на иголках. Каждую минуту ждали, что в дверь застучит отец Моны. Но, разумеется, на Пуэрто-Рико нас было не так-то легко достать. В Сан-Хуан мы рванули наудачу, что, собственно, нас и выручило. Никто не приехал. Знойным вечером мы вылетели в Бостон. Всю домашнюю утварь — кастрюли, полотенца, простыни — отнесли в Ла-Перлу и отдали первой попавшейся женщине. Она не знала, как нас благодарить.