В лагерь Краслена взяли легко и быстро. Отделу кадров понравилось отсутствие образования у кандидата, то, что он не работал никем, кроме официанта, отрекомендовался поклонником канцлера и ненавистником книг, а также был в хорошей форме и умел стрелять — спасибо урокам военной подготовки в красностранской школе! Вахта длилась пять дней: в течение них младший надзиратель проживал при лагере. После этого его отпускали домой — на два дня.
На первые выходные Краслен вернулся мрачным и неразговорчивым.
Кунигунда вертелась вокруг него, рассказывала, как соскучилась, старалась услужить то так, то эдак… Кирпичников или огрызался, или отмалчивался. Торжественно отобедав с женой и тестем, он ушел в ту комнату, где раньше лежал больным. Заперся и до вечера никого не хотел видеть. Сидел, думал. Крутил ручку радиоприемника, тщетно пытаясь поймать что-то, кроме фашистской пропаганды. Тоскливо глядел в окно на дождь, полицейских, волочивших под руки какого-то несчастного, и торопливых, равнодушных прохожих, отгородившихся от мира раскрытыми зонтами и поднятыми воротниками макинтошей. Бессмысленно листал книги, найденные на полках, — и не находил в них ничего, кроме восхвалений деспотического режима.
Ближе к ночи Кунигунда подобрала ключ к его двери, по-хозяйски заявилась в комнату и на правах собственницы залезла к Краслену в кровать. Прижималась, гладила, шептала:
— Почему ты такой грустный? Ну скажи мне! Ну пожалуйста! Ну чем ты занимался в этом лагере?
В действительности почти всю пятидневку Кирпичников провел на вышке с автоматом: смотрел на копошащихся внизу сине-желтых человечков. Обычно они или стояли на плацу в ожидании переклички, или шагали в производственные блоки, или шагали оттуда, или учились шагать под руководством фельдфебеля, или наблюдали за расправой над теми, кто шагал неправильно, или перетаскивали в сторону крематория товарищей, отшагавших свое.
Еще время от времени ему поручали разные мелкие задания. Конвоировать перемещения внутри лагеря. Раздавать баланду. Присутствовать при отбое и следить за правильным положением несчастных: непременно на боку, впритык друг к другу, без штанов (сон в штанах противоречил внутреннему распорядку). Потом приходилось заниматься и другим…
— Тебе было трудно, да, милый? Это очень тяжелая работа, не правда ли?
— Да.
— О, я тебе понимаю! Ты был шокирован! Ты, наверное, даже пожалел, что туда устроился?
— Наверное.
— Конечно, Курт, я знаю, тебе плохо! Я ведь чувствую, все чувствую! Тебе не хотелось там оставаться, не правда ли? Там очень плохо! Ты хотел поскорее вернуться!
— Хотел.
— Разумеется, милый! Тебе очень грустно! Но ты ведь не виноват в том, что все эти люди там оказались! Не ты создал их извращенцами, не ты заставил злоумышлять против брюннского народа, не ты толкнул на преступления, не ты посадил за решетку! Ты просто караулишь их, ты выполняешь свою работу!
Сколько раз за неделю Краслен сам внушал себе эту трусливую мысль! Сколько раз он благодарил судьбу за то, что сидит на вышке, а не "трудится" в газовых камерах! Сколько раз прятался за эту мысль как за занавеску от зрелища издевательств, от крика женщины, пинаемой армейскими сапогами, от обтянутого кожей скелета, упавшего на пороге комендатуры, от сортировки волос, предназначенных для фабрики автомобильных запчастей, от необходимости быть таким же как все, не выделяться, уметь наказывать, уметь унижать, уметь пользоваться плеткой…
Чем чаще твердил себе Краслен о своей невиновности, чем больше старался сохраниться чистым, тем грязнее и преступнее казался сам себе. Не тогда, когда был заперт в каталажке с чернокожими, не тогда, когда попал в плен к гостеприимным Пшикам — по-настоящему несвободным, увязшим, запутавшимся, беззащитным Кирпичников почувствовал себя только здесь, в роли надзирателя, в роли хозяина чужих жизней. Он слишком поздно догадался, что, надев фашистскую форму, испачкался так, что вряд ли когда-то сможет отмыться. Молчаливое наблюдение беззаконий делало Краслена их соучастником. Он был бессилен спасти заключенных — и чувствовал себя вдвойне виноватым. Вступишься за инородца — разоблачишь себя, погибнешь понапрасну, не спасешь ученых, лишишь Вождя бессмертия, позволишь фашистам завладеть страшным оружием — оживином. Не вступишься — подтвердишь, что ты раб. А может ли раб сражаться за свободу ученых, если не имеет своей собственной?
По ночам Краслен думал о том, что не надо было устраиваться в лагерь, лететь в Брюнецию, становиться ангеликанским шпионом… Но это означало бы проститься с надеждой на воскрешение Вождя, знать о преступлении и ничего не предпринять, сдаться, сложить лапки, признать себя недостойным звания красностранца и авангардовца! Любовь к жизни, любовь к правде заставила Краслена пуститься в рискованное предприятие. Она же сделала фашистским надсмотрщиком, трусливым рабом обстоятельств, привыкшим думать: "Не выпорю я, так выпорет другой, какая разница…". Получается, надо стать рабом ради свободы, убийцей ради жизни? Кирпичников много читал о борьбе коммунистов против царского правительства, о скитаниях первого Вождя и его товарищей по тюрьмам. Герои прошедших десятилетий шли ради революции за решетку и на каторгу, но никто из них не облачался в фашистскую форму! Краслен выбрал неправильную дорогу? Или такие времена теперь настали? "Я не спасаю их ради будущего счастья, я не спасаю их, потому что должен спасти ученых. Я жертвую заключенными, — думал Кирпичников, глядя с вышки на страдальцев. — Многие коммунисты жертвовали собой ради свободы, но они делали это сознательно. Могу ли я допустить смерть этих людей? А могу ли я допустить свою смерть? Кому скажут спасибо брюннские солдаты — те же рабочие и крестьяне, — воскрешенные оживином? А те, кому суждено будет погибнуть от их пуль?". Трудный, трудный выбор. Не у кого спросить, некому протянуть руку. И не убежишь. Даже вздохнуть полной грудью — и то тяжело. Не очень-то подышешь там, где запах клопов и немытого тела мешается с вонью горящего мяса, оказавшегося больше неспособным шить шинели и собирать табуретки.
— Тебе плохо, миленький, да-да, я понимаю! — сюсюкала Кунигунда. — Ты не привык к такому! Но не расстраивайся, прошу тебя, не расстраивайся! Все будет хорошо! Ты ведь выдержишь?
— Да.
— Ну, конечно, ты выдержишь! Просто пока не привык. А потом ты привыкнешь! Не думай об этих людях, которые там сидят! Думай лучше о том, что ты заработаешь денег, и мы сможем купить холодильник!
"Достойный фашистки совет!" — сказал себе Кирпичников.
На самом деле всю эту пятидневку он думал о том, как бы напроситься в конвой к тем, кого отправляли для опытов на фирму Арендзее. Это оказалось не так-то просто. Пожеланиями нового надсмотрщика никто не интересовался, а неосторожные действия и слова могли вызвать обоснованное подозрение. Все, что смог Краслен — это узнать, что заключенных отправляют в фармацевтическую фирму через день, партиями в двадцать-тридцать человек. "Не пойму, куда им столько, — поделился с Красленом один из коллег. — Уже седьмую сотню отгоняем. Все свежие, здоровые. Что они там с ними делают вообще?"
Что делают? Краслен представлял, как несчастных расстреливают на месте и требуют от ученых — оживляйте!
Другие надсмотрщики говорили, что раньше Арендзее получала еще больше людей. Что это значит? Шпицрутен разуверился в оживине и урезал Гласскугелю средства? Или ученые уже так близки к цели, что не нуждаются в прежней массе "человеческого материала"? Уже получили оживин?! Апробируют средство, проводят последние тесты перед массовым выпуском? Еще пара дней, неделя-другая — и армия Шпицрутена непобедима?! Нет, нет, нет… Нельзя, чтобы так было… Нельзя трусить, нельзя медлить… В ближайшую же смену уйти с теми, кто отправлен в Арендзее! Но как?..
Краслен тяжко вздохнул, заворочался.
— Расскажи про этот лагерь! — предложила Кунигунда. Очевидно, она думала, что милой болтовней отвлекает мужа от тяжких дум. — Сколько в нем заключенных?
— Три тысячи.
— О-о-о! Целая орава! Ну, а что он производит?
— Шинели, табуретки, сковородки…
— Интересно!
— … Мыло, сало, волосы… корма для животных… кровь, молоко…
— Вы держите коров? — спросила Кунигунда.
— Мы держим инородческих женщин с грудными детьми, — сухо ответил Кирпичников. — В уставе написано, что эти дети не нужны Империи, а маленькие брюнны должны хорошо питаться.
— Фу-у-у! Молоко инородок! Никогда бы не стала давать такое своему ребенку! Это же противно!
— А мылом из них тебе мыться не противно? — съязвил Краслен.
— Ну… — Кунигунда замешкалась. — Мылом — наверное, нет. Ведь свиным же мы моемся.
***
На следующее утро Кирпичников проснулся от восторженного крика жены:
— Курт! Дорогой! Просыпайся! Сегодня особенный день!
Он разлепил глаза и увидел в проеме двери Кунигунду. Несмотря на ранний час, она была при полном параде: босоножки на платформе, цветастое платье с рукавами-фонариками, красная помада, маникюр, "рогатая" прическа с двумя валиками. Кунигундино лицо лучилось счастьем. Кирпичников, естественно, почуял неладное.
— У меня для тебя потрясающая новость! Угадай, что я сегодня узнала?
"Мне конец, — понял Кирпичников. — Мало того, что женила на себе, так еще и отцом теперь сделает! Если раньше была хоть какая-то надежда избавиться от этого брака, то теперь… Прощай, Джессика! Прощайте, все!".
— Ну? — спросила Кунигунда, красуясь перед мужем и как бы говоря: "Смотри, какая я хорошая, красивая, откормленная!". — Какие предположения?
— У тебя день рожденья? — несмело спросил Краслен, все еще цеплявшийся за последнюю надежду.
— Да нет же, глупенький! Гораздо лучше и важнее! Вставай, умывайся, иди слушать радио! Канцлер вещает! Война началась!
"ВОЙНА НАЧАЛАСЬ!"
Война.
Началась война.
Краслен закрыл глаза и мысленно застонал.
— Вставай, не проспи такой день! — верещала жена. — Все только об этом и говорят! Наконец-то мы покажем этим гнусным иностранцам, наконец-то все увидят, на что способна брюннская раса! Старший брат уже на фронте, правда, здорово? Он вернется героем! Гизела сказала, что Бальдур… А Берта… А все… Ну, вставай же!
"Лучше бы она забеременела, — думал Красен. — Лучше бы страдать одному мне, а не всему мировому пролетариату!".
***
После завтрака Кунигунда ускакала за покупками: естественно, изменившаяся геополитическая ситуация требовала нового гардероба. Ганс, у которого уже начались каникулы, восторженно носился по дому с игрушечным самолетиком, изображая жужжание мотора и вопя, что "канцлер всем покажет". А вот что касается старого барона, то ему всеобщее воодушевление не передалось: очевидно, еще помнил Империалистическую. Или теперь ее следовало называть Первой Империалистической? Не дай Труд…
— Ты, парень, молодец, — сказал он Кирпичникову. — Вовремя в лагерь устроился, теперь фронт тебе не грозит. А вот мой сын…
Фон дер Пшик допил кофе и вздохнул.
— Ладно, — продолжил он. — В конце концов, канцлер знает, что делает. В этот раз молниеносная война должна удаться. Зря, что ли, ее так долго готовили!? Да и сало, говорят, на востоке неплохое… Давно собирался попробовать… Как ты считаешь?
— Если многих заберут на фронт, для вас обязательно освободится какая-нибудь должность, — подыграл фон дер Пшику Краслен.
— И то правда! — барон просиял. — Ну, тогда хорошо, что война.
Из окон лилась музыка, радио надрывалось, транслируя военные марши и речи Шпицрутена. Краслен вышел на улицу. Фашистских флагов было еще больше, чем обычно, портреты любимого "канцлера" выставили в витринах всех обувных и кондитерских. Возбужденный народ толпился вокруг репродукторов, откуда доносились речи о неминуемой победе брюннского оружия и грядущем расширении "жизненного пространства". Автомашины сигналили, регулировщики улыбались, незнакомые люди жали друг другу руки. Мальчишки-газетчики радостно выкрикивали "потрясающую новость". Кирпичников купил номер "Брюннской всеобщей газеты". На первой полосе сообщалось, что "в ответ на бесчестную провокацию" фашистские войска развязали боевые действия против Шпляндии — молодой республики, вечно служившей объектом раздоров, переходившей из рук в руки и не так давно принадлежавшей брюннскому императору. Со Шпляндии начинались все крупные войны. В настоящий момент республика шла капиталистическим путем под руководством "демократической" Ангелики. Очевидно, намек брюннов был понятен.
Кирпичников прошелся до угла, свернул. Уступил дорогу барабанившему и вопившему фашистские кричалки отряду юных шпицрутенцев в темных рубашечках и шортиках-сафари. Завидев группу полицейских с дубинками и пауками на касках, поспешил перейти на другую сторону. Попетлял по грязным душным переулкам, нагляделся на длинные узкие мрачные здания: болезненная феодальная архитектура никогда ему не нравилась. Наткнулся на пункт записи добровольцев, осаждаемый молодежью. Вышел к спортплощадке, где недавно собирали рыжих. Теперь какие-то люди отрабатывали там строевые упражнения под бравурную музыку. Налево от площадки была лавочка театральных товаров: Кирпичников приметил ее, когда ехал жениться. Внутри наверняка имелись парики разных цветов и фасонов.
Мастер из соседней с магазином парикмахерской очень удивился, когда Краслен попросил побрить его наголо. Но когда, едва встав с кресла, лысый клиент вытащил парик, идентичный бывшей прическе, и надел его на голову — удивлению фашистского цирюльника не было предела. Возможно, он даже что-то заподозрил, увидев, что клиент собирается уйти, не расплатившись: так, словно привык к бесплатным услугам.