19571.fb2 Любовь к отеческим гробам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Любовь к отеческим гробам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Тем не менее она не желает даже на время расставаться ни с одной из своих жизней – сколь она ни измотана, телевизор все равно приходится выключать силой, иначе она так и заснет под пальбу или сладострастные стоны. Прежде чем погасить свет, я всегда задерживаю на Катьке словно бы встревоженный взгляд, хотя спящий человек, уткнувшийся в грудь подбородком, не такое уж обольстительное зрелище. Помню, лихорадочно гомонящей компанией катим в трамвае с матмеха в общежитие, и Катька через слово увлеченно повторяет: хочу спать, хочу спать… Я, естественно, пропускаю это мимо ушей – кто же серьезно относится к таким пустякам, – но когда я через полчаса влетел в Семьдесят четвертую и обнаружил Катьку спящей именно в этой позе, – я как-то замер и потихоньку, потихоньку… Словно я подглядел какую-то не очень красивую и далеко не веселую тайну. И недавно мне таки привиделся вещий сон: я вижу в прихожей пустую бутыль из-под постного масла и с оборвавшимся сердцем кидаюсь на кухню

– точно, Катька сидит на полу, привалившись к дверце кухонного стола и несколько набок свесившись головой на грудь. Я пытаюсь издать вопль ужаса, но голос не повинуется…

Каждый раз, вспоминая этот кошмар, я торопливо шепчу одними губами: только не это, только не это… Возьми сначала меня, умоляю я Того, Чье существование не могу допустить даже в виде отдаленного сомнения. Я понимаю некоторую подловатость своих помыслов по отношению к Катьке, но ведь у нее и без меня останутся десятки привязанностей, способных составить кое-какой смыслик жизни, – вплоть до забот о моей могиле. Смысл жизни – это любая страсть, заставляющая нас забывать о тщете всех наших усилий, и страстей этих у Катьки достанет на полк таких, как я.

А у меня – кроме самоубийственной страсти к истине – только она.

А Катька, глядишь, еще и нарастит новый слой иллюзий – вплоть до надежды на встречу за гробом. Пока что обо всех необъяснимых, поскольку не существующих, феноменах Катька твердо объявляет искусителям, что верить в биополя и астрологию ей не велит муж.

Но вот если заберет за живое… Когда у годовалого Митьки обнаружилась грыжа (жизнерадостно семенит-семенит вокруг стола и вдруг карабкается на диван отлежаться, как старичок…), фельдшер из заозерской “скорой” научил меня вправлять этот мягкий бугор указательным пальцем сквозь беспомощный мешочек и дал направление на операцию. Однако Бабушка Феня у кого-то проведала, что в Ленинграде недалеко от метро “Техноложка” некая знахарка заговаривает грыжу без ножа. Грыжа – это дырка, как она может зарасти от каких-то причитаний, выходил я из себя из-за того, что осенью идет дождь, а умные люди обязаны считаться с дураками и особенно с дурами (теперь-то я знаю, что дураки и есть самые умные – они не позволяют касаться выгодных им иллюзий, которые для них творят и хранят благодетельные безумцы и шарлатаны). Бабушка Феня только мудро посмеивалась – молодо, мол, зелено, – а Катька юлила: ну ведь это всего пять рублей – а вдруг?.. Какое “вдруг”: ну давай постучим кочергой по печке – а вдруг!.. Лучше эту пятерку нищему отдать, чем шарлатанке! Тем не менее свозили, заговорили, прооперировали, Катька двое суток просидела на его кровати, склонившись в упор, – он не позволял выпрямиться, сразу начинал орать…

Невозможно представить, но и Катька в младенчестве тоже так

“заходилась” из-за грыжи, что Леша предложил бросить ее в канализационный люк – он уже присмотрел. Боже, и Леша был маленький…

“О, Клин Иствуд!” – на экране вспыхнул один из восьмисот любимых

Катькиных актеров: чуть спадет напряжение, как она немедленно начинает брякать, что первым стукнет в голову. Извечная Бабушка

Феня. С тем отличием, что, если сейчас позвонят с какой-то опасной вестью, мне тут же придется потихоньку сворачивать невзначай распустившийся хвост.

“Не Клин, а Клинт, – наставительно говорю я. – Так же, как

Крант, – легко запомнить”. – “Не надо, не переклю… – Но ее уже захватила губастая Моника Левински: – Мерзкая тварь! И такая страшила!..” Тварь она не за то, что путалась с женатым мужчиной, – жизнь сложна! – а за то, что вынесла на всеобщее обозрение пятна на платье. Дмитрий с зарождающейся кривой ухмылкой хочет что-то возразить, но я вызываю из глубины страховидных чеченских бородачей, и Катька немедленно взывает к ним с бесконечным укором и состраданием: “Ну ради чего, ради чего вы воюете?!” – “Во имя главного – коллективных фантомов”, – самодовольно отвечаю я, а Катькина всемирная отзывчивость не может не отметить: “Они красивее нас. И храбрее, наверно, тоже”.

В храбрости цивилизованного человека она не видит большого достоинства, скорее даже подозревает в ее основе глуповатость.

Но любую национальную черту она желает видеть в ее завершенности.

Я переключаю чеченцев на футбол, которого, как всем известно, терпеть не могу, и поддразниваю Катьку: “Может, посмотрим?”

Однако она с такой кроткой готовностью принимается наблюдать за тоскливой суетой левых полусредних и правых полукрайних, что я, забыв о присутствии посторонних, воздеваю руки к небесам – да есть ли, мол, дно у этого океана глупости! “Опять обманул”, – вздыхает Катька с видом безмерной укоризны, и Дмитрий удовлетворенно констатирует: “Бабушка Феня с нами”.

Бабушка Феня пока что нас еще роднит – даже в саркастической полуулыбке дочери чувствуется нечто вроде растроганности, когда она вспоминает, как в малолетстве зевала по-бабушкиному: ох-хо-хо-хо-хонюшки, на чужой сторонушке солнышко не греет, без отца, без матери никто-о не пожалеет… Мне не хочется сливаться с нею в общем экстазе, но моему, так сказать, умственному взору открывается одно из лучших Бабушкиных празднеств – засолка капусты. Бабушка Феня, раскрасневшаяся и счастливая, как на выданье, грузновато (хотя в танце может вдруг проплыть лебедью) порхает среди эмалированных ведер, страшась “перебавить” соли или “кмина”. Катька с двумя рыжими клоунскими париками морковных стружек в обеих руках с удовольствием распекает меня за то, что я слишком крупно секу хрупающие кочаны. “Раб!” – восклицает она, любуясь мною: в быту мужчина и должен быть халтурщиком. Однако

Бабушка Феня все равно вступается: “Какой же ён раб, ён по собственной охоте!..”

А где, кстати, наш “унук”? Чудный пацанчик – никому не докучая, где-то отыскал перышко и дует на него через нос. “Он думает, что это цветок, он так нюхает”, – мгновенно прочитывает его мысли

Катька, и наследник рухнувшего трона немедленно спешит по очереди поднести перышко к нашим носам. Надо скоре драпать, а то вот-вот раскисну.

Однако Катька и здесь демонстрирует свое ясновидение:

“Попрощайся с дедушкой”, – она исподволь “привчаить” меня к внуку, и он тычется мне в щеку своей невыносимо милой горяченькой мордочкой. Собрав волю в кулак, поднимаюсь из-за стола, как бы буднично разводя руками и тоже с бабушкиным присловьем: “Бедному жениться и ночь коротка”.

“На тебя похож, на маленького, – разнеженно добивает меня

Катька, когда мы оказываемся вдвоем в коридоре. – Вот не думала, что когда-нибудь буду тебя маленького нянчить!” А я, когда, скажем, какая-нибудь женщина посторонится на лестнице, сразу воображаю, как ее, маленькую и послушную, когда-то учили быть хорошей – и вот она до сих пор старается… До чего же трогательные существа живут рядом с нами! Почти как Катька. “Ты чувствуешь, какой от него исходит нежный жарок? – теребит меня она. – У вас были цыплята? Помнишь, возьмешь в руки такой пушистый комочек, – она на мгновение складывает руки умильной лодочкой, – а он теплый-теплый…” – “А осенью сосчитаешь его и съешь”. Мне все время хочется понемногу пытать на прочность ее правдоотталкивающую защиту, и она снова выдерживает: “Это еще не скоро”.

Бидоны для стариков уже вбиты в специальную сумку – один с супом, другой с тушеной рыбой – якобы для отца, которому абсолютно все равно, что есть, но на самом деле для совершенства: специально разыскивала рецепт, чтоб было “как жиды делают”. Кстати, отец почему-то картавит в единственном слове -

“ыыба”. Кипяченые “сливочки” для маминого чая – уже некоторый перебор, стало быть, обида до конца все еще не рассосалась: пусть-ка мама в очередной раз прослезится и снова поймет, до какой степени была не права, так долго не выражая восторга по поводу нашей ранней женитьбы. А Катька уж до того заглазно ее обожала…

С совершенно опять-таки неадекватной болью я приобнял Катьку за спину:

– Ты такая вроде бы большая, надежная, а на самом деле беспомощная… как все.

Я только что готов был радостно скакать прочь от дорогих деток, но тут вдруг мне стало страшно расстаться с Катькой хотя бы на ночь – ведь время уносит все, ничего не удержать…

– Надо было жениться на маленькой. Кстати, я не такая уж и большая, твоя Юля не намного меньше.

Но эти шутки меня почти уже не бесят. Сегодня, когда Катька начинает стервозничать, я реагирую примерно так же, как она когда-то реагировала на капризы наших детей: они просто спать хотят.

Черт, хоть бы полчаса перед сном побыть вдвоем – попали на старости лет снова в общежитие.

Очередная старуха в детской панамке пробовала эскалатор палкой, словно ледок на первой луже. Сзади уже напирали, и я испытал мимолетный соблазн слегка поторопить ее восшествие. Но… “мама”

– откликнулась во мне ее палка, и я неожиданно для себя поддержал ее – фантом моей мамы – за горячую подмышку с нежностью настолько неуместной, что она обратила на меня фиолетовое, стекшее к декольте лицо не без настороженности. Вот только мама никогда бы не стала так топтаться, чувствуя, что кого-то задерживает, – шагнула бы, а там что бог даст.

“Мама” – этот сигнал призывной трубы разом вымел болезненный непреходящий страх за Катьку (впрочем, и она все время пытается меня лечить от той болезни, от которой умер последний из ее сослуживцев: “Какие вы, мужики, подлецы! Мало того, что всю жизнь нас мучаете, – так потом еще и умираете!..”) и инфантильную обиду, что опять не удалось скоротать вечерок наконец-то вдвоем, без чужих: меня уже не было – и это такое облегчение, когда тебя нет!

Состав подкатил полупустой, но мне хорошо известно, что ликовать всегда рано: Божий глас, прокатившийся под сводами, изгнал из вагонного рая затаившихся плотичек, до последнего мгновения надеявшихся, что минутная везуха хотя бы на этот раз сойдет им с рук, поезд торжествующе взгудел и все быстрее и быстрее унесся в поджидавшие его бескрайние электрические тропики, где беспечно бродят сбросившие наше иго вольные его собратья.

Вот такой я был – мог целые годы грезить о бескрайних пространствах под электрическими небесами и не сделать шага к необъятному Метрострою, вместо того чтобы забираться в газовые норы… Мы со Славкой брели от УНР (управление начальника работ, если вы забыли) к УНР, потешаясь майской жарой, пылью, зачуханной Коломной, воспетой Гоголем и Пушкиным, а главное – серьезностью кадровиков, не допускавших нас к кайлу без справок из деканата, в коих новая метла Гурьянов нам отказывал, невзирая на все наши пятерки: учиться надо, а не гоняться за приработками. И когда нас вдруг допустили в газовые катакомбы с одним только напутствием всегда оставлять кого-то у люка на стреме, а то у них недавно – и опытный работник! – в одиночку вернулся за инструментом… Сразу повеяло романтикой. Надо же – кухонный газ, оказывается, не имеет запаха, а его нарочно

“подкрашивают”, чтоб можно было разнюхать!.. Сам удивляюсь, почему я вдруг так посерьезнел, когда через никчемный серый проспект Маклина мы выбрались к какой-то мечети, оказавшейся

синагогой. Той самой, которой пугали детей, вокруг которой никому не ведомые евреи, по недобрым слухам, устраивали многотысячные шабаши… Тогда как мы со Славкой с вольного зубоскальства невольно перешли на нервное хихиканье: у синагоги, мы слышали, фотографируют – еще настучат в университет… Однако насчет общественного сортира напротив я все-таки прошелся: иудейская, мол, война началась с того, что римский воин помочился на стену храма, а теперь под самой стеной…

И все же я не мог не подергать черную резную дверь, а когда она, к моему неудовольствию, подалась, не мог с замиранием сердца не войти. Славка сробел, а я даже побродил вдоль немых черных пюпитров, на одном из которых обнаружился небольшой чернокожий молитвенник, испещренный колдовскими, черного пламени, завитками, какие я когда-то видел у своего харьковского деда.

Это был бы страшно пикантный сувенир – но я почему-то почувствовал, что не нужно делать из еврейского молитвенника потеху. Вот русский бы я свистнул не колеблясь, потом подучил бы кое-какие “Господи, помилуй”, чтобы пижонить и вешать лапшу насчет того, что меня когда-то выгнали из духовной семинарии…

Но вот с иудейским колдовством почему-то нельзя было валять дурака – плата за приверженность к нему, что ли, была намного дороже?

И кривляния с абсолютно чужим для меня иудаизмом впоследствии были мне несравненно противнее, чем с довольно-таки симпатичным православием, поскольку оно и отступало-то из нашего быта всего на шаг – и “паска” оставалась, и “встреченье”, и “ей-богу”. Так что если сегодня повенчались в церкви, а завтра развелись в загсе – ну что возьмешь с обезьян! А за синагогу ее приверженцы держались как-то уж очень вопреки… (И мой ведь зашуганный унылый дед был среди них!) Правда, теперь и синагога вошла в обезьяньи обычаи, мгновенно разогнавшие все накопленные страстотерпцами ореолы.

А метро тем временем работало как метро: в следующем поезде мы уже поехали как люди – братской могилой, – так именовалась у нас в ДК “Горняк” баночная килька. Раскаленные, истекающие потом всех ароматов тела в вагонной душегубке – всего лишь низкий материальный факт, а я давно приучил себя считать делом чести мириться с реальностью: меня раздражала только тревога за плескучий суп, ибо суп – это была уже идеология. Самым поверхностным, то есть легко различимым, импульсом, как всегда, была, конечно, зависть: хорошо устроились – разделили вещи на

Полезные и Вредные и блаженствуют. Вот отец назначил Суп в

Полезное… Но лет уже, наверно, с десяти я начал бунтовать против того, чтобы еще и собственными руками превращать приятное в полезное, а в юности я просто-таки люто ненавидел эту еврейскую страсть непременно все испортить, прежде чем допустить к потреблению, – всякую ложку меда утопить в бочке пользы.

Я не шучу: и мед у моего харьковского деда был не мед, и в ослепительном после наших полутундр Харькове дед сумел выискать пыльное захолустье с плетнями, барбосами, бурьянами и буераками.

Нет, я, конечно, понимал, что дедушка не мог поселиться на перехватывающей дыхание площади Дзержинского – ирреально неохватного пространства, охватить которое совместными усилиями все-таки удалось лишь пышному обкому, странному Газпрому – великанским кубикам, переплетенным висячими коридорами… Но дед даже среди Шатиловок и Журавлевок выбрал Заиковку, а о таинственно расцветшей над мусорной жизнью сказочной церкви считал нужным знать только одно: ее построил выкрест Гольберг, который во искупление своей измены все же не мог не вплести в ее узорочье шестиконечные заговорщицкие звезды – будущие каиновы знаки израильской военщины. Мой дед и из своей стати серебряного с чернью грузинского князя (барсучность – это у нас от бабки,

“бобце”) ухитрился выкроить нечто до оскомины понурое и удрученное. “Не дрочи!” – уж слишком уж серьезно одергивал он меня, когда я пытался подбодрить соседского кабысдоха палкой сквозь забор. “Живи незаметно”, – как бы грустно любуясь уже недоступной измельчавшим потомкам древней мудростью, до сих пор повторяет мой отец завет своего отца, в чьей хатке, пропахшей чем-то залежалым и диковинным, какой-то корицей, что ли, хотя никакой корицы я там ни разу не пробовал, мед употребляли только как лекарство, предварительно сплавив его с топленым маслом и соком когтистого “алоя”, – становилось до того полезно, что три дня не отплеваться. Чтобы жизнь медом не казалась, все как будто разбалтывали водой, подванивали подсолнечным маслом, а вином называли жидкость в компоте. Кошка из друга жизни была обращена в нечистый механизм для отпугивания мышей: считалось, что, играя с кошкой, можно испортить память. И пословицу про кошек до меня донесли только одну – как всегда вполголоса: и кошка может навредить. Что уж тогда говорить о собаке дворника!..