19571.fb2
– Ты же знаешь, я народ не люблю. – Это было одно из тех излюбленных ее признаний, которыми она могла услаждаться вечно.
– Ты не любишь простонародье. А простонародье больше заслуживает звания народа по единственной причине: оно более предано тем коллективным фантомам, которые создают народное единство. Хранят народ, проще говоря.
Я чувствовал, что мне для чего-то нужно ее обольстить, а потому следовало быть не просто умным, а “блистательным”, то есть парадоксальным. Какая бы муха ее ни покусала, мне всегда бывало довольно поблистать минутки три, чтобы она снова обреченно бросилась мне на шею: “Конечно – у тебя язык вот такой!..” Она показывала что-нибудь с полметра от своих губ.
– А зачем нужны единства? Я еще с пионерского лагеря терпеть не могу никаких единств, в них всегда командуют подонки. – Она охотно въезжала в прежнюю колею восхищенного Санчо Пансы при витающем в блистающих облаках Дон Кихоте.
– Без единств мы все сделались бы смертельно трезвыми. Бывают, конечно, одиночки, способные опьяняться в одиночку, но, как правило, это те, кому повезло уродиться душевно не вполне здоровыми. На миру и смерть красна именно оттого, что в коллективе легче опьянить себя иллюзиями. В трезвом виде люди не способны на подвиг. Посмотри на какую-нибудь отечественную войну. И фронт, и тыл состоят в основном из трусов и шкурников, готовых с превеликой радостью обменять и честь, и свободу на комфорт и безопасность. А народ как целое, можно сказать, бросает в огонь куски собственного тела, он готов бороться за свою честь и достоинство целыми веками. Народ – это главный сеятель и хранитель опьяняющих фантомов, это та сила, которая заставляет трусов совершать подвиги, а жмотов делиться последним куском.
– Ну и зачем это нужно? – Она уже предвкушала интересность моего ответа. – Я еще понимаю – жертвовать ради конкретных людей…
– За детенышей может пожертвовать жизнью и волчица, за стадо жертвуют жизнью и павианы. Но только человек способен погибнуть за то, чего нет!
– Так зачем, зачем погибать за то, чего нет?..
– Без преданности тому, чего нет, человеку просто не выжить.
Разве тебе не знакома моя теория культурного опьянения? Ну, ты, однако, отстала… Базисное положение теории в том, что человек способен по-настоящему, до самозабвения любить лишь собственные фантомы, реальные предметы ему всегда в лучшем случае скучны, а в типичном ужасны.
– Уж прямо-таки все без исключения?
– Исключая присутствующих, разумеется. Хотя даже они когда-то сумели проглотить друг друга только под розовым соусом
“фантазби”. Но это вопрос слишком частный для теории такого масштаба – ее было бы, пожалуй, даже более правильно назвать
учением. Основной его тезис – человека сделал царем природы не только разум: разум вместе с множеством, не спорю, полезных вещей открыл нам и нашу беспомощность перед огромностью реального мира, нашу микроскопичность и мимолетность. И защититься от этого знания мы сумели только при помощи системы коллективных иллюзий, не позволяющих нам видеть мир таким, каков он есть. Можно называть эту систему религией, можно культурой, но главное – она выполняет функции наркотика. Психостимулятора, когда побеждаем мы, и транквилизатора, когда побеждают нас.
Когда же действие культурного наркотика ослабевает, когда человечество начинает выходить из-под власти мнимостей и стремится жить реальными заботами – тут-то и поднимается волна скуки, тоски, самоубийств, наркотизации… Короче говоря, чем трезвее становится общество, тем сильней оно нуждается в психоактивных препаратах. И практический вывод отсюда – трезвости бой! Спасительная соль земли – это придурки, живущие ради каких-то бесполезных химер, карабкающиеся на Эверест, собирающие спичечные коробки, верящие в предназначения и призраки: на месте министра здравоохранения, а заодно и министра финансов я бы с утра до вечера показывал их по телевизору в качестве антинаркотической пропаганды. Они демонстрировали бы нам потенциальное могущество нашего духа, которому, собственно говоря, глубоко безразличны все инфляции, дефляции и дефлорации – он вполне способен жить и среди собственных конструкций.
К концу моего пародийно-напыщенного монолога Юля уже светилась гордостью за меня перед каким-то воображаемым миром, в ориентации на который она бы не призналась даже под пыткой (“Это вы, мужчины, все хотите производить на кого-то впечатление!”).
Наиболее продвинутые философы давно раскусили, что под знамя истины соберешь одних зануд, а истинно громкую славу можно снискать лишь блистательным шарлатанством. И сейчас мне аплодировали даже банные листья в Юлиных кучах, расшевеленных поднявшимся ветерком.
Сама же она, прекрасно понимая, что я наполовину валяю дурака, все равно не могла не вдумываться в мой треп.
– Мне кажется, это когда-то давно национальные фантомы хранило простонародье. А сейчас они, по-моему, еще трезвее нас. И кстати
– почему ты говоришь только о национальных фантомах?
– Да, сегодня существуют и транснациональные, космополитические фантомы – Цивилизация, Бетховен, Человечество… Но многих ли они в состоянии опьянить? До забвения реальности?
После этих слов даже солнце правды изрядно померкло. Ветер снова пронесся по тополям, и они задирижировали всеми своими банными ветками. Кожу на лице начало покалывать песочком. Ветер наддал еще сильнее, и деревья согнулись, повернувшись к нему спиной, словно путники в плащах. А он тем временем взрыл Юлины муравейники и принялся их расшвыривать целыми пригоршнями. Я бросился было спасать плоды ее труда, но она залилась таким радостным смехом, что и я расхохотался. Я, признаться, и забыл, как это звучит. А ее смех был уж до того прежний…
Листья срывались и катились прочь, а вослед им над нашими головами, над крышами, над миром раскатился исполинский львиный рык, завершившийся страшным ударом, от которого мы оба втянули головы в плечи и, переглянувшись, фыркнули. И только тогда, протопотав по земле, прогремев по невидимой жести, хлестанул ливень. Подхватив грабли, мы кинулись в подъезд – вмиг полупромокшие от одного только залпа небесной шрапнели.
Это был ее подъезд, и он, похоже, не ремонтировался с тех самых пор, но выметен был – чистый Гамбург: не зря я эту ударную дворничиху называл еще и немкой, когда она появлялась в сетчатом чепчике, приобретенном нами в Риге. Холодная вода смыла с ее лица разгоряченность, и на крестьянском загаре отчетливее проступили множественные белые морщинки. Вместе с нарастающей борьбой принципов: если пригласить меня домой, не заберу ли я чего-нибудь в голову – но и оставить мокрого человека на лестнице… А ведь пускалась на опасные для репутации ухищрения, чтобы только как следует показать мне свое гнездо: воспользовалась ежегодным визитом предков к Елене Владиславовне…
Уж до того самозабвенно летала она по прихожей, наметая на совок мелкий мусор и отгибая кверху от усердия большой палец на ноге, обутой в зеленый вязаный “следочек”!.. Показывала свои книги – русская классика, плюс экзистенциалисты из книгообмена, плюс
Пруст и Платон с черного рынка, плюс стопочка женских поэтических сборничков, немедленно приговоренных мною к помойному ведру; показывала полуметровую наивноглазую куклу-невесту, подаренную ей за отличное окончание первого класса (“Ее племянницы все время роняют, а она так вскрикивает – ужас!”); хвасталась геройской пилоткой на фотографии старшего брата, чье пьянство пока еще можно было воспринимать как забавную слабость; с грустной гордостью показала пожелтевшую и покоробившуюся девочку, ее умершую в блокаду двоюродную сестру, в чью честь она тоже была названа… Юлианой. На самый ценный экспонат – диван, на котором она спала, – она зачем-то уложила меня отдыхать – видно, не наигралась мною в нашем убежище под персями Виктории. Возможно, потому и кофе ей хотелось подать мне не как-нибудь, а именно в постель, – тем не менее дотерпеть ритуал до конца ей не удалось – она поставила поднос на пол и припала ко мне. Ее волосы щекотали мое лицо, но я не подавал виду – однако она что-то все же заметила и убрала их за уши.
Своей чуткостью она развивала во мне изнеженность – вслед за ней и я начинал придавать значение своим мелким неудобствам.
Теперь та же самая обстановка – не хуже людей, а, следовательно, чуть-чуть лучше, как излагала Юля принципы своего папаши, – изрядно одряхлела: там отвисла полированная дверца, сям спинка стула стянулась бельевой веревкой – это в доме, где когда-то в каждом шурупе чувствовалось присутствие рукастого хозяйственного мужика…
Стены в ванной, куда я зашел помыть руки, напоминали лунную поверхность. Я вгляделся в зеркало и поразился, какие излишки кожи скопились на моем лице. Я ущипнул себя за мятые подглазья, и след щипка растаял далеко не сразу, словно я щипал поднявшееся тесто.
А между тем душа все просила и просила любимого некогда наркотика. И потому необходимо было нагнетать и нагнетать обаяние. Но при попытке по-свойски положить локти на кухонный стол он завихлялся по всем степеням свободы. “Ну-ну, не пихайся!” – ворчливо предостерегла меня Юля, все еще опасавшаяся, как бы я чего не вообразил, – но в ее ворчании я расслышал и знакомые воркующие нотки. Ее волосы слиплись и потемнели, царапнув меня неуместной ассоциацией: Катька на заозерском озере окунулась с головой, и маленький Митька пробормотал с недоверчивым удивлением: “Брюнетка получилась…”
Я почувствовал себя еще более бессовестным обманщиком. Однако что-то я должен был довести до конца.
Юля скрылась в ванной, пошумела водой, словно ей мало было небесного душа, и вернулась протертая и причесанная в добытом из
Леты посверкивающем на сгибах курчавом коричневом халате
“большая медведица”. Эти просверки пронзили меня такой мучительной нежностью, что я поймал ее руку и прижал к губам – пожалел волк кобылу. К моему удивлению, она воспротивилась лишь в самое первое мгновение. Однако ветхую отцовскую ковбойку – явно повеселев, с убыстрившимися движениями – она протянула мне все-таки с прежней воркующей ворчливостью: “На, переоденься! А то еще простудишься – отвечай за тебя…”
Опасаясь, что удалиться для переодевания будет выглядеть жеманством, я стянул мокрую в яблоках безрукавку здесь же, в кухне, и она немедленно распялила ее по лупящейся стене над газовой плитой. И, обернувшись ко мне, остолбенела, разглядевши мой втянутый рубец. “Я уж и забыл давно”, – досадливо отмахнулся я: мне не хотелось, чтобы она отвлекалась сам не знаю от чего.
Поняв, что я не кокетничаю, она переключилась на былую игривость: “У тебя теперь тоже талия с напуском”. И вдруг провела холодным пальцем по моему правому боку: “Толстенький стал, как поросеночек”. Я изобразил смущение и в “бесхитростной” манере ответно потрогал ее талию указательным пальцем: “Ты тоже вроде бы не похудела”. Я опасался (но, кажется, и надеялся), что
Юля в своем стиле отвильнет, как норовистая кобылица, – однако она спокойно позволила моему пальцу спружинить о наросший жирок.
“Да уж, не похудела, – с саркастической гордостью подтвердила она. – Ем одни макароны!.. – И ворчливо захлопотала: – Давай, давай садись, я чай поставлю, есть хочешь?”
Это была наша старинная игра – то она начинала изображать ворчливую хозяйку, то, наоборот, я капризного деспота: “А что у тебя есть? Что это за колбаса? Почему такая холодная? Ты должна была заранее… Кто же на таком блюдце подает!..” – эта роль требовала вальяжно развалиться на стуле, но спинка при первой же попытке поползла, и я уселся поскромней. Однако она сновала взад-вперед с прежней готовностью, все так же сокрушенно приговаривая: “Тебе надо что-то делать с твоим характером, ты же совершенно невыносим!”
Ее простодушие все нагнетало и нагнетало в моей душе стыд за творимый мною обман – одновременно с желанием искупить его все более и более достоверным исполнением своей роли.
– Я невыносим только потому, что женщины вообще ненавидят порядок, – тон заигрывающего умничанья.
– Щас! Это вы, мужчины, ненавидите порядок!
Хорошо. Готовность обсуждать противостояние полов есть первый шаг к их сближению.
– И “щас”, и всегда. Когда я в первый раз пришел пьяный на школьный вечер, кто, ты думаешь, был в восторге – оторвы? Нет, девочки-припевочки. Да и в университете…
Я снова вспомнил, как однажды ночью в подпитии забрался на строительный кран и – не возвращаться же без трофея – вывернул на его макушке огромную лампищу, – так даже Пузя была в восхищении. “Страшно…” – благоговейно произнесла она, когда наши лица в пылании этого глобуса засветились магнием. Пришлось
– не карабкаться же с нею обратно – бахнуть ее в унитазе, – от взрыва заложило уши.
– Вот-вот, ты и об университете всегда вспоминаешь какие-то беспутства. А я – лекции, преподавателей… Мне так нравилось учиться!
– Я вообще обожал все науки. Но не вспоминать же о том, что ты дышал.
– Юлиана! – послышался хриплый крик из квартирных глубин.