19607.fb2
Крюкова сползает на пол.
– Мети-илу… метилу мы… поправиться…
Речь ее сквозь стоны неразборчива, но ключевое слово Трушин понимает.
– Вы что, метилу махнули?
Галька в ответ мычит и, едва ворочая языком, жалуется, что ничего не видит.
Все ясно! Трушин больше не мешкает.
– Блевать! – командует он решительно и сам, железной рукой пригнув
Крюкову за шею, сует ей два пальца в рот. Сергеев делает то же с
Морозовой. Страдалицы давятся и с криком извергают содержимое своих желудков. Однако самочувствие их не улучшается, у обеих начинаются судороги.
Медсанчасть, которую известили о ЧП по внутреннему телефону, выслала на место происшествия двое носилок и Стеценко, рассудительного пожилого фельдшера. Стеценко цыкает зубом, заглядывает в зрачки и
Крюковой, и Морозовой, но диагноз ставит правильный.
– Метилу, что ль, приняли? – произносит он задумчиво.
Трушин сердится на его медлительность:
– Знаем без тебя, что метилу!
– Стало быть, значица, метилу… – невозмутимо констатирует фельдшер.
Крюкова с Морозовой стонут и сучат конечностями. Не без труда их укладывают на носилки и выносят из светокопии головами вперед.
Санитарная процессия в коридоре привлекает, разумеется, всеобщий интерес: народ таращится, высыпав изо всех дверей. И то сказать – не каждый день такое случается. Уже и носилки скрылись из виду, а люди все не угомонятся, пересуживают чужую беду – кто сочувственно, а кто со смешком.
Трушин, мрачный, возвращается из санчасти.
– Ну что?
Он машет рукой.
– Жить будут. Лошади здоровые… А вот я на “строгача” как пить дать налетел.
Мария Кирилловна вздыхает:
– Сами виноваты, Алексей Василич. Надо было налить им на опохмелку.
– Какая вы умная! – вступается Люда. – Им налей, а они потом что-нибудь учудят. Или руку в машину сунут.
Люда к пьянству относится резко отрицательно. Правда, год назад с ней самой в совхозе произошел эпизод, но то был единичный случай, и притом на нервной почве. Вообще же она справедливо полагает, что ничего, кроме горя, ни от портвейна, ни от водки, ни в особенности от спирта ждать не приходится.
С пьянством, особенно отцовским, у нее связаны в жизни самые тяжелые воспоминания.
Одна грустная история случилась, еще когда Люда ходила в детский сад. Мать ее, по свидетельству Анны Тимофеевны, тогда уже начинала
“погуливать” в своем тресте газового хозяйства. Теперь-то Люда знает, что значит “погуливать”; живой пример – “приститутка”-Дуська.
Ну, может быть, мать действовала умнее, потому что не только в семье, но даже в поселке никто об ее похождениях долгое время не знал. Бывало, утром фыркнет Анна Тимофеевна: “Чего вырядилась, ровно на блядки!” Но отец за “свою” каждый раз заступался: “Ты не шуми, тетка. У нее работа такая… интеллигентная”. “Интеллигентная” работа часто затягивалась допоздна, и Люду из садика приходилось забирать отцу.
Но тем злополучным вечером за девочкой в положенное время не пришел никто – ни мать, ни отец. На пару с сердитой воспитательницей Люда сидела во дворе, в садовской беседке. Потом у воспитательницы кончилось терпение, и она отвела ее на кухню, где нянечки подъедали какие-то дневные остатки. Люде налили холодного киселя, и она пила его, тихонько плача, – она решила, что за ней теперь не придут вовсе. Уже сиротская горькая будущность рисовалась в Людином воображении, как вдруг в опустелом здании послышался громкий мужской голос:
– Эй!.. Есть тут кто живой?
Это был отец!
Он отыскал живых на кухне и вошел, стукнувшись плечом о дверной косяк.
– Где моя дочь?!
Отец не сразу увидел Люду, хотя она со стаканом недопитого киселя стояла прямо перед ним. И сейчас же нянечки возмущенно загомонили:
– Нельзя, папаша! Как не стыдно, в таком виде!
– Папка! – Люда бросилась к отцу и схватила его за руку.
Нянечки же продолжали причитать:
– Имейте совесть, мужчина, мы в таком виде не даем!
И тут отец пришел в ярость.
– Не даете?! – загремел он. – А в каком виде вы даете?! Вы в любом виде даете! – И прибавил несколько слов, каких Люда от него раньше не слышала.
Отец схватил со стола дуршлаг и погрозил им струсившим нянечкам:
– Вот коли я дам, то мало не покажется!
С тем они и покинули детсад. Конечно, Люда и сама чувствовала детским нутром, что отец сегодня в каком-то нехорошем “виде”. Обычно он шагал размашисто, не оглядываясь и не делая скидки ее коротким ножкам. Случалось, зазевавшись по сторонам, Люда вдруг обнаруживала, что отстала, и бросалась в погоню – конечно, не забывая на бегу припрыгивать и, нарочно подшаркивая, пылить. Иногда, впрочем, она ошибалась: нагоняла вроде бы знакомые штаны, а оказывалось, что дядька в них – чужой.
Однако сегодня все было наоборот: отец тащился позади Люды, так что ей приходилось то и дело останавливаться, поджидая. Похоже, весь пыл свой он истратил на сражение с нянечками, потому что, выйдя на улицу, быстро ослабел и еле плелся, заваливаясь набок и оступаясь на каждом шагу. Тем не менее они сумели малым ходом добраться до своего поселка. Отцу достало еще сил пройти половину улицы Островского, и здесь только он сел, прислонясь спиной к зеленому дощатому забору.
(Люда по сей день ходит с завода мимо этого забора, теперь уже кривого и облупившегося.)
Отец сел, прислонясь спиной к забору, и печально посмотрел на Люду.
– Иди, доча, – сказал он. – Дальше ты свою дорогу знаешь.
– А ты… а ты, папка?..