19637.fb2
"Непременно каменную имел... или двухэтажный трактир с подачей..."
Краешком подходя поближе к самому главному, по-простаковски, беззаботно совсем осведомился:
- А талончики у вас, Сысой Яковлевич, как отмечают: надрывом или проколом?
- Надрывом, - нехотя ворчнул тот. И сразу, будто испугавшись, помрачнел, ежасто надулся, того гляди - привстанет, на пальчики обопрется.
...Довольный шагал Петр по солнечной пустоши обратно на плотину. Дальше легче пойдет; только бы вытащить разок кооператора в слободу, к Аграфене Ивановне. Как увидит дом - полную чашу, как распознает самое Аграфену Ивановну и почует, какие махинации закручивает она не только на стройке, а на сотню верст кругом, - взовьется из него давний, коренный Сысой Яковлевич!
Очень довольный вышагивал Петр. И на работе все давалось ему легко, играючи. Да и что для такого была складская работа - ребячья азбука! Не без умысла втихомолку почитывал он книжечку свою "Что нужно знать арматурщику". Вышло так. Прежний зав, уезжая, оставил на попечение Петру не склад, а скорее свалку всяческой железной рухляди: тут и сортовое арматурное железо, и проволока, и разрозненные части бетономешалок, и прочее. Громоздилось все это колючими курганами, развалами, как попало, и десятники, отыскивая нужное, обдирали себе в кровь локти и колени. В брошюрке же толково и строго было указано, что материал надо держать по сортам в таком-то порядке: такой-то поближе, такой-то подальше. Петр выпросил себе однажды у сменного инженера пяток ребят-бетонщиков на подмогу; в два дня ненужный хлам был отсортирован, железо легло штабельками и кругами, как в книжечке, и бригады получали, что им требовалось, в несколько минут, как с полочек в аптеке. Про Петра стало известно, посмотреть на образцовый склад приводили людей с других участков. Прежний зав не возвращался около полутора месяцев из командировки и, возможно, прилепился где-нибудь в другом месте. Не сегодня-завтра Петра могли поставить настоящим, штатным завом, он ждал этого, как должного, почти с равнодушием.
Черт его знает, может быть, и на счастье подошло это лихолетье. В Мшанске жил Петр - впору куски собирать: с одного бока била кооперация, с другого - фининспектор, который выжимал весь добыток. Иногда дома и похлебать оказывалось нечего. Зиму эту встретили с сестрой Настей в нетопленой избе. Зарывшись по плечи в рваные и пыльные обноски, валялся Петр на печке, - не с чем стало на базар выйти. Начал запоем читать книжки из библиотеки - романы Тургенева и Диккенса; от них по целым дням мечтательно и удушливо дурел... Раньше хаживала к нему одна вдова из слободы, и та бросила. Так и душился один на печке, голодный, под кучей тряпья, истощая себя чтением и бесплатным рукоблудием... И что было бы дальше, не вышиби его оттуда злосчастный поворот жизни?
А теперь через бараки, через Шанхай проходил с нагловато-делецкой, многознающей ухмылкой. И такие планы-мечтания распаляли голову... Будь это полгода назад, на печке, как горько, как похабно поизмывался бы сам над собой!
Самое главное было - приступиться к Дусе.
Голод по ней, пока несмелый, еле сознаваемый, проникал все его замыслы. Обернуть бы ее к себе, для начала заставить хоть поглядеть другими глазами. Особенно угнетала Петра непотребная, барахлистая его одежонка. Как раскинешь в ней крылья по-орлиному?
И порой суеверно окидывал памятью былое. Пожалуй, насчет любви никогда не выходило у него по-настоящему. Были сожительницы, скоропреходящие и легкие на ласку, больше из солдаток. А вот не случилось ни одной, чтоб застрадала около него и чтобы около нее застрадать, полюбить с ошалелой тоской, как в песне: "Зачем ты, безумная, любишь... того, кто увлекся тобой?" В некоей высоте витала Катя Магнусова, дочь мшанского протопопа, чистотелая и надушенная епархиалочка, а впоследствии курсистка. Ее окружали ухажеры из высшего общества - податной инспектор, студенты в белых кителях с орлеными пуговицами. А Петр торговал в ларьке селедками, мылом и прочей низменной мелочью. Но постепенно возвышался Петр, матерел в своих делах, из ларька правил руль на каменный лабаз с красным товаром, и на базаре верили, что доправит. И вот уже завел себе рысака под голубой сеткой! Если бы не война... В народном доме два раза как-то, на рождество и летом, он, ларешник, прорвав невозможную, казалось, препону, танцевал вальс с Катей Магнусовой. Она, видно, училась с ленцой, по полгода не отъезжала на курсы, невестой проживая дома, и Петр мимо нее, гуляющей, протягивал птицей своего рысака, замирая от красоты момента. И все доступнее витала она над его будущим, со своим епархиальным тельцем, модненькая, ученая. Если бы не война... На месте протопоповского палисадника теперь пустырь, накатана через сиреньки широкая, проезжая дорога, а Петра вместо красного ряда кинуло к Китаю. Может быть, от природы не дано ему было магнита на любовь?
Он начал чаще бриться, умываться с мылом. Заглядывая в зеркало, делал сонные, мутно-блаженные глаза, будто уже околдовывал женщину. Чем он хуже других? Скулы упитанно округлились, да и весь он, даже мыслями, помолодел от свежего воздуха, от удач. Лицо коварное, как у актера, способное изображать самые разнообразные характеры. После прочитанных на печке книг в сравнении с прочими шанхайскими Петр считал себя интеллигентом. Нет, не в магните было дело. Нужно было явиться перед Дусей в блистании и в настоящей своей силе. Каждую минуту он мог погибельно опоздать.
Теперь ни одного вечера не пропускал, чтобы не побывать у Аграфены Ивановны. Мануфактуру выдали на участках, и уже с мануфактурой делались дела. Но не только из-за этого бывал. В халупе Петр жил, дышал... Вечером обязательно расщедривался на выпивку кто-нибудь из дружков. Горница освещалась приятельским трактирным светом. Изредка, как посторонняя всем нахлебница, появлялась Дуся, заспанная и злая от скуки. Петра хватала в ее присутствии сладкая оторопь, будто кто-то кружил и кружил около него с ножом. Пусть только бы не уходила подольше... А Дуся и не ведала ничего, она никак не хотела замечать его настойчивых, нахально-изнывающих глаз. Очевидно, равнодушно терпела его, как и прочих, подозрительных, но нужных для дела мамашиных ловкачей.
Вот с вербовщиком Никитиным, неведомо откуда взявшимся, обходилась совсем по-другому - не отказывалась присесть рядом, поговорить, хохотнуть над секретно сказанным ей на ушко словом. Вербовщик был лихо одет, имел шальные деньги и напевал новейшие ресторанные песенки под гитару.
Но Петр исподволь наступал.
Очень хитро выбрал минуту, чтобы подивить Аграфену Ивановну своей удачей с Сысоем Яковлевичем. Подгадал нарочно к вечернему чаю, когда мать с дочерью наедине сумерничали за самоваром. Дуся, хотя и неприязненно отвернувшаяся, должна была поневоле, по причине недопитой чашки, прослушать весь разговор до конца. А Петр только этого и хотел для начала: чтобы голос его, не перебитый другими голосами, подивил ее однажды.
И голос и разговор были припасены, выучены заранее.
Аграфена Ивановна при первых словах поставила блюдечко на стол и насторожилась. Петр рассказывал, как и полагалось рассказывать о таких делах, вполголоса, с недомолвками, в особых местах многозначительно прикашливал. Старухин рот разъезжался от восхищения. Вот это орел, да, орел! И еще сильнее, чем восхищение, начинала терзать Аграфену Ивановну завистливая боязнь: возьмут ли ее в пай и в какой пай? Иль - себе вершки, а ей корешки? С мануфактурой дело было случайное, налетное, а тут, если взяться с умом, потекли бы обильные и нескончаемые родники. Кроме этого, и страшновато было... На Петра взирали и растерянность и жадность. И с какой готовностью закивала головой старуха, когда Петр предложил тут же, в Шанхае, принять Сысоя Яковлевича и поразить его (словечко портновское пригодилось!). Ясно было, что теперь не Аграфена Ивановна над ним, а Петр царевал над старухой. Какой он там подручный! Понимала ли это Дуся? Не глядя, только одну и видел ее краем глаза... Дуся слушала, и он, чувствуя это, все разнообразнее, все вдохновеннее красовался. Он одевал свой рассказ, свою доблесть в особые, благородные слова, после которых уж никак нельзя было смешивать его с прочей шанхайской шпаной; Аграфена Ивановна от этих слов мигала... Про Сысоя Яковлевича он, например, выразился, что таких людей можно окручивать только посредством психологии. Много значит при этом являться отчасти артистом, то есть играть с человеком драматически. Ну, он-то, Петр, в свое время участвовал с любителями, разных типов разыгрывал. Труднее всего, конечно, давать любовь...
Аграфена Ивановна трудно таращилась, не понимая, к чему это.
- Я раньше к театру очень большое увлечение имел. И сейчас, - Петр задумчиво побарабанил пальцами, - очень, очень скучаю без театра.
А Дуся все слушала, конечно. Петр повернулся - пришло для того время, победоносно, всем жаром своим пыхнул ей прямо в глаза. Да, да, черствости в них нисколько не оставалось, но приветственно усмехались, лукавили. Только смотрели не на Петра, а мимо.
Оглянулся на постылый скрип двери и понял. В дверь входил, само собой разумеется, вербовщик Никитин.
На боевом парне распахнуто красивое оленье полупальто и кругом галстука заправлен шелковый шарф, такого небесного, полыхающего цвета, что и щеки и волосы Никитина тоже отдавали голубым. Вошел, как в свой родной дом, даже ног о половик не вытер, прямо к Аграфене Ивановне с дружеской пятерней.
- Ну как, мамаша, в правом боку? Опять мозжит? Сочувствую! Но помочь ничем не могу. Га-га-га!
Гогочет нахально ей в глаза, но Аграфена Ивановна не думает обижаться, даже усмехается одобрительно: "Вот какой гораздый, где уж его словом перешибить!" А Дуся запрокинула головку, будто плывет на карусели.
Петр омраченно оперся на локоть за самоваром. Не мил, тягостно-излишен душе кооператор, восхищенье старухино... Вот они где цветут; настоящие цветы жизни! Вербовщик развалился на стуле, подобно гусару-покорителю из романса; чашки для него бойчее зазвенели; он на все согласен:
- Чайку? Ну что ж, пожалте чайку, с морозу великолепно!
И все-таки по какой причине которую неделю проедается в слободе этот молодец? Командирован он в Поволжье, в Самару, и давно бы ему ехать. Бедой кружит... Через полчаса Петр уже один со старухой; молодые табунят за перегородкой. Петр слухом весь там, однако подробно договаривается с Аграфеной Ивановной, как принять в гости Сысоя Яковлевича, какой сделать стол, какие разговоры вести, чтобы получилось почтенно и убедительно. Чтоб чужие не помешали, на тот вечерок Дусину комнату занять... Аграфена Ивановна поднялась зажечь лампу, а там, за перегородкой, стихло вдруг, так нехорошо стихло, что - ринуться, завопить с кулаками над недогадливой ведьмой-старухой... Нет, прожалобилась гитара, и волнистым, нестерпимо-душевным, каким баб-дурех наверняка обхаживают, голосом занес вербовщик:
И все-о, что было... и все-о, что ныло,
Все давным-давно-о уп-лы-ло...
Петр так и не мог сдвинуться, уйти. И вечер развернулся в звон, в песни, в кружало. Приехали еще со стройки, из контор, двое друзей Никитина, не то вербовщики, не то хозяйственники. Пришел тяжко-думный и зловеще обидчивый Санечка-монтажник. Никитин появился из-за перегородки, румяно-голубой, радушный, хозяйствующий. После первого литра, когда стало пошумнее, незаметно присоединилась к компании Дуся с гитарой. Все-таки после сегодняшнего чаеванья она стала терпимее к Петру: лафитничек из его рук приняла без прежнего презрения, лафитничек, оплаченный, однако, Никитиным...
За водкой бегал простуженный, закутанный в какой-то половик мужичонка, церковный сторож, услужавший по вечерам гостям за некоторые подачки. Механику этого бегания Петр знал отлично: сторож хлопал дверью для виду, а потом подавался в кухню, где Аграфена Ивановна обтирала уже новый литр. Съедали третью сковороду яичницы; сковорода - еле обхватить руками. Никитин галдел больше всех, а когда посылал за чем-нибудь, выхватывал деньги из кармана прямо комком и, не считая, выдирал оттуда и ронял кредитки. Сторож улучал момент и цапал со стола лафитничек. Позже заезжие мужики в тулупах обнаружились в халупе, и их настойчиво и крикливо, с надсадом угощал вербовщик. И опять выдирал деньги из кулака - так, что у Петра вчуже болело сердце: ворон тут каркал... А садясь, вербовщик все ловчился завить руку вокруг Дусиных плеч; та - при гостях, что ли? - не давалась. Не цветы - мрак кружил теперь около него, голубого и пропащего. И, как бы чуя и расшибая все эти опасенья, вскочил распаленно вербовщик.
- Мамаша, никаких не бойся! При такой башке, - он с похвальбой похлопал себя по темени, - никогда не пропадешь. Одно изобретенье, товарищи, имею... на всю стройку всех перекрою!
Он пьяно выхватил у Дуси гитару, упал на стул, голова у вербовщика подломилась.
- Забыл... для мамаши хочу спеть... на всю жизнь есть одна песня! Слушай, мамаш!
Ты жива еще... м-моя стару-шка?
Жив и я... Привет тебе, при-вет!
Вербовщик икающе вздыхал, чересчур плаксивил, но выходило все же хорошо. Не то чтобы хорошо, а вдруг вот такое этой песней подошло, чего не хватало, чтобы людям, сидящим в чаду халупном, глубоко, во всю тоску, вздохнулось... На полочке с иконами мигала лампадка: вечер пришелся субботний. И лампадка под песню вышла показаться вперед. На дворе субботняя, всенощная вьюга. На санках мчат милую, как вот на бумажной картинке на стене. Мчат заунывно, как будто напоследок. Прости-прощай, Мшанск!.. И заезжие мужики попритихли; гуще понесло от их тулупов керосином, рыбой, родимой лавкой... У Санечки в кривом рту стиснулись зубы; может быть, и скрипят, только не слышно за гитарой... Хорошо брал всех песнею сволочь-вербовщик:
Не буди... того, что отмечталось...
Не зови того, что не сбылось...
Аграфена Ивановна - ну да, это про Мишу ей пели! - не выдержала, сладостно сморщилась и губами и носом. Сторож, покосившись на нее, стянул еще лафитник; еще раз покосившись, полез к яичнице. Тут уж Аграфена Ивановна сверкнула на него казнящим взглядом... А Петра оковала песня. "Не зови... того, что не сбылось..." "Нет нам счастья и не будет, - забредилось, без слез захныкалось ему, - заупокой один остался..." И гибельно-приятно было поддаваться. Дуся не сводила с певца вкось уставленных одурелых глаз; грудь ее и все тело, даже ноги, разволнованно дышало. "Готова!.." И Петр царапнул себя ногтями по руке, поборол сразу в себе и песню и расслабленность. Надо было побороть. Надо было не допустить. И Санечка тоже все понял, мелкими и трезвыми глазками моргал на Дусю: не было Дуси, одна подвыпившая, уже взятая мертвой хваткой, готовая ко всему баба-дуреха. "Стравить разве?" - прошла в Петре отчаянность. Санечка-то, может быть, не раз щупал нож в кармане за эти вечера, только брал его вербовщик своей щедростью, напоем, молодечеством. А стравить недолго было, шепотом подбавить только Санечке жарку. Но вовремя попридержал, охолодил себя. Шум, скандал, дознание... Все налаженное - сразу на ноль, одно пепелище оставят от халупы. Настойчиво досидел до полночного часа, пока Никитина на руках не снесли в сани.
...В ближайший вечер Петр, удивясь, приметил вербовщика в своем бараке. В дорожном полушубке и в том же голубом шарфе внакидку, Никитин слонялся меж коек, как бы лениво разыскивая кого-то, присаживался то там, то здесь, балагуря, угощая барачных табачком. Петр забился поближе к печке и хищно наблюдал.
Дольше всех вербовщик задержался около деда. Голубой все уговаривал, хлопая старика по плечу, а старик льстиво мотал головой. Но в чем-то деда так и не удалось уговорить. Вербовщик бился около него и так и эдак, но дед сидел, бесчувственно мигая: видимо, соображал, с какой стороны его дешевят или обманывают... Обозленный вербовщик перескочил к Золотистому. Но с тем разговору вышло еще меньше. Золотистый вдруг пальнул крепким словом и собрал кулаки. "Ах ты... щелко-нога-ай!" - горланил он вдогонку. Никитин пробирался к дверям с нехорошим и потным лицом. Мимоходом столкнулся взглядом с Петром - Петр сам нарочно высунулся ему навстречу; при этом вербовщик изобразил развязную и жуликоватую улыбку, словно на все ему наплевать. "И верно, щелконогий", - с презрением провожал его глазами Петр. Только что вербовщик скрылся в дверях, дед-плотник проворно напялил на себя зипунок и шапку и, боясь упустить что-то, кошкой стрельнул тоже к дверям.
Через день Петр опять наткнулся на вербовщика в одном из соседних бараков. Здесь голубой, очевидно, снискал кое-какую удачу. На койке охотно обтеснили его человек пять пропойно-гулящего вида; звенела из полы в полу круговая посудина. Петр уже не дивился, он распознал про все; он не удивился бы, если бы повстречал Никитина в тот же вечер в бараках транспортного и доменного участков или даже в степи, у отдаленного бетонитового завода. И Петр жестоко осудил его про себя: "Нет, друг, плохое твое изобретение!" Конечно, обладая соображением в башке, каждый имел право ловить в темной воде, пока она есть; и сам Петр ловил, но то было, по его мнению, торговое, фундаментальное дело, и всякий мог продать принадлежащую ему вещь, скажем, ту же мануфактуру, кому и за сколько захочет, а здесь получалось самое наглое и раздутлое мошенничество. Глодали, пожалуй, и зависть: очень уж легко, с наброса задумал молодчик цапнуть то, что другим достается с таким трудом.
Да, первая горячка, с которой барачные начали было разбазаривать выданные им бязь и ситец, явно шла на убыль. Дальновидные попридерживали свой паек. Петру и дружкам добыча давалась все туже и туже. Много значило и то, что близилось опять первое число. Из высоких центральных учреждений возвращался помощник начальника строительства. По баракам еще до приезда его пошли разговоры об этом, и, хотя не знали еще ни истины, ни подробностей, сквозь воздух, сквозь расстояние, чувствовалось: за поездом следует невидимая и могучая волна поддержки.
Из разных областей и земель, из самых далеких далей не переставали приваливать люди на стройку. Кроме российских, появились на шестом участке башкиры, украинцы, сибиряки. Все меньше пустовало коек по баракам. Старожилов шестого участка затоплял с головой новый, незнакомый, с новинки злой на работу народ. И, главное, не отпугивали его никакие слухи о безденежье, о голодовке. Старожилы задумывались. Или всерьез подымается здесь, над степью, верное и громадно добыточное для всех дело и только из-за печурок и коечных тарабаров не каждому это видно? Да и что было видно по дороге на разгрузочный участок? Леса, да тепляки, да бараки; наспех сколоченная, черновая жизнь. На плотине, в стороне, адовая, чуть не выше гор, свалка всяческого материала, машин, коловорот людской. Однажды забрели кое-кто из барачных туда, к плотине поближе, задрали голову на сооружение, на обнажаемое бетонное тело, с которого частично сдирали уже отжившую, ненужную больше скорлупу опалубки. И увидали...
То же случилось и с Петром, который, выйдя как-то утром на работу, взял не всегдашней дорогой, а снизу, против речного течения. Сначала даже не угадал, что перед ним та самая плотинная стройка, которую видел-перевидел сверху, из чертоломного своего сарайчика. Некая тень поднялась над его головой. Это были высоты грозового чугунного цвета и чугунной твердости. Бетонные бычки плотины ступали вперед, на Петра, как ноги, согнутые для шага. Такого зрелища еще никогда не знавали и не ждали его глаза; и ведь столь же неожиданно могли надстроить над этими ногами и чудовищного, неодушевленно-чугунного человека, в высоту надстроить так, что взглянуть на него и затрястись... Все-таки Петр в душе был мшанский, уездный.
Он постоял, посмотрел. Бычков проступило пока еще не много, только по краям русла, у берегов; в середине еще громоздилась путаница свай, опалубки, железных щитов и прочего, струилась и ледяными палками свисала вода. Но ясно было, что и здесь пробьются и встанут рано или поздно чугунные упоры. Народ и машины шумели наверху. Да, Петр Филатыч, и не заметил ты, как шагнули тут на первую приступку. Надо смекнуть вовремя и самому не отстать. Он и смекал, всматриваясь... Кончится и в бараках когда-нибудь темная вода, и ее просекут подобные же каменные быки. Недаром все чаще наведывался по вечерам на участок Подопригора и другие из рабочкома. И приметливо и опасновато становилось работать в таких обстоятельствах.
Что ж, на новой приступке и дела следовало зачинать другие. Вот Сысой Яковлевич назревал. На приглашение Петра пожаловать как-нибудь в слободу, познакомиться кооператор, с важностью поразмыслив, согласился.