19649.fb2
- Добрый день, - не сразу ответил он, измерив Настю почти враждебным взглядом.
Она стояла перед ним, повязанная белым платком, несколько располневшая, со скорбными морщинками у губ, не утративших свежести. Глаза такие же - синие, только словно чуть обмелели да притухли в них насмешливо-задорные искорки. В руках Насти был узелок с обедом для Маринки. Из узелка выглядывала бутылка с молоком, заткнутая осередком кукурузного початка.
- Чего смотришь чертом? - с развязной снисходительностью спросила у него Настя.
Павел Платонович грустно усмехнулся в черные усы и, подавив смятение и горечь в душе, спокойно ответил, глядя на узелок:
- Тут, Настя, такая ситуация, что молоком не обойдешься. - И указал глазами на занятых разговором Маринку и техника-строителя. - ...Беги домой да готовься гостей встречать. Зятек, кажется мне, приехал...
18
За далекими землями, покрытыми лесами и холмами, безмолвно догорел погожий закат. В небе, прямо над Бужанкой, молодо засверкала неподвижная звезда. С речки, с лугов наползла на Кохановку душистая и теплая свежесть, вокруг разлилась мягкая тишина, все больше наполняя собой густеющую синеву вечера.
Андрей помылся, побрился, надел праздничный костюм и вышел на свиданье с Маринкой. На сердце будто тяжелая глыба льда, хотя, казалось бы, никаких явных причин для сомнений не было. Он сидел на толстом горбе выбившегося из земли корневища прибрежной вербы, под сенью низко склонившихся ветвей, и бросал в речку камешки. Следил, как разбегались по воде круги, как плавно колебалась в ужасающей глубине яркая звезда, и старался ни о чем не думать. Но неотвязно мучил вопрос: "Придет или не придет?"
Когда он возвращался с поля, его встретила на улице Феня и заговорщицки шепнула:
- Сказала Маринка, что прибежит... Когда мать уснет.
"Значит, должна прийти..."
Под вербами сгущались потемки. С пригорка смотрели на Бужанку смоляными окнами хаты. Ясени возле них казались черными и неподвижными.
Только по ту сторону подступавшего к речке оврага, где на опустошенных огородах заложены первые фундаменты хат нового села, тускло светились на столбах электрические лампочки. А еще дальше, за растворившимся в синих сумерках выгоном, будто замер пассажирский поезд с освещенными окнами. Это виднелся коровник, скрывавший за собой длинные постройки колхозной усадьбы.
Село уже спало. И словно стремясь удостовериться в этом, из-за тучи воровато выглянул похожий на краюшку спелой дыни месяц. Его свет робкими бликами упал сквозь густые ветви вербы к Андреевым ногам, скользнул в воду и заструился через речку зыбкой дорожкой.
Андрей засмеялся. Нет, это был не беспричинный смешок забавляющего себя от безделья парня. Андрей представил, как в эту самую минуту его разлюбезная Маринка, кусая от страха губы, тихонько открывает на кухне окно и выскальзывает из хаты в малинник. Под ее ногами трещат сухие стебли, и она замирает, прислушивается: не раздастся ли сердитый окрик матери? Настя же наверняка слышит, как удирает на гулянку дочь.
Да разве одна Настя? Во многих хатах вспугивают сейчас сторожкую тишину взвизг половицы, скрип оконной рамы или двери. Шуршат сеновалы, трещат плетни... Это тайком от родителей пробираются на улицу хлопцы и девчата. А вдогонку им вздыхают отцы и матери, притворяясь, что вздыхают во сне. Ничего не поделаешь - каждый был молодым, каждый испытывал сладкую жуть вот таких побегов.
Девчата через садки и огороды держат путь к Евграфовой леваде, которой уже давным-давно нет, но осталось лишь название места, где сейчас посреди затравелой площадки высятся на дубовых подпорах качели. Так уж повелось: спешат ли девчата в кино или на выставу (так называют в Кохановке самодеятельные спектакли), идут на собрание или на концерт, все равно собираются стайками в Евграфовой леваде и оттуда направляются к клубу, оглашая село голосистыми, приводящими в бешенство собак песнями.
А хлопцы, только вырвавшись с подворья на улицу, степенно закуривают и дожидаются, пока на огонек не подойдет кто-нибудь из друзей-приятелей. Затем, позабыв о степенности, изо всех ног устремляются на перехват девичьим песням.
Сегодня клуб на замке (в жнива председатель колхоза и бригадиры пуще огня боятся наезда артистов и киномехаников). Да и зачем идти в клуб, если манила августовская ночь, дышащая ароматами увядающих хлебов, пряными запахами клевера, свежестью речки, над которой о чем-то таинственно перешептываются старые вербы.
Здесь, над Бужанкой, до первых петухов будет звенеть песнями и переборами гармоники гульбище. Потом оно чуть притихнет: из хоровода неведомо когда и как исчезнут многие девчата и хлопцы. То там, то сям - на берегу и в садках - будут раздаваться всплески смеха, звуки поцелуев, горячий шепот. А бывает, и ляснет звонкая затрещина, которую влепит строгая дивчина не в меру ретивому ухажеру.
Угасший было хоровод вскоре взметнется особенно ядреными голосами. Это начнут петь озорные частушки те девчата, которые не успели "присушить" кого-нибудь из парней, и те, кого природа обошла красотой, а доля угрожает одиночеством. В задорных песнях они будут скрывать свою тоску по любви и обиду на судьбу-злодейку.
Да, не стареет любовь. В таком же песенном буйстве шагала она по Кохановке и в годы юности отца и матери Андрея Ярчука. Только другими были песни, иными мечты, да и счастье рисовалось в других красках.
А Маринки все нет да нет.
За оврагом, у широкого плеса Бужанки, где плоский берег был щедро устлан ползучим шпорышем-муравой, уже давно шумела в исступленном веселье гулянка. Слышались взрывы смеха, взвизги девчат, переливы гармоники. Кто-то из парней, кажется Федот Лунатик, сильным и приятным голосом затянул песню. Ее подхватили девичьи голоса, но песня тут же угасла, утонув в дружном взрыве хохота. Все это сливалось в единый шум, почему-то наводящий на мысль о сельской свадьбе.
Маринка, ну где же ты?!
Луна вскарабкалась на середину неба, в самую гущу трепетных жемчужных звезд. Берег будто окатили голубым серебром, на которое темными узорами легли тени от верб. В синем мороке утопал горизонт, и небо над ним чуть поблекло: тлела далекая заря.
Андрей больше не мог сидеть. Докурил последнюю сигарету в пачке и, когда брошенный окурок, прочертив в воздухе огненную дугу, коротко зашипел в черной воде, решительно поднялся. Но уходить не хотелось. И не хотелось верить, что Маринка так и не придет. Наверное, подумала, что Андрей ее не дождался. Дуреха! Если б знала, как он любит! Знает ведь, что любит. А может, и нет. Андрей же не умеет говорить ей о любви. Почему-то стесняется тех нежных, самых ласковых слов, которые он мог бесконечно твердить про себя. Но сказать их Маринке?.. Чаще говорил какие-то глуповатые шутки. Они не столько смешили, сколько раздражали девушку. Но теперь скажет. Скажет, какая мучительно-сладкая томит его тоска, когда он не видит Маринку, не находится рядом с ней, не слышит ее родного щекочущего за сердце голоса, не смотрит в ее глаза. Ох, эти глаза! Поведет ими Маринка на Андрея, и они, плавясь в счастливом смехе, будто говорят: ой, не хитри, не хвастай. Я ведь тебя понимаю, ох, как понимаю, ох, понимаю! И искрятся, искрятся смехом, источая теплоту и нежную щедрость сердца.
И у Андрея, когда он влюбился в Маринку, сердце стало совсем, совсем другим. И сам он стал другим. Может, поэтому его теперь так волнует музыка? И щебет птиц, и запахи цветов, и детский лепет. Раньше он, кажется, не замечал, как красива в своей обыденности его Кохановка, как покорно-тиха и по-девичьи задумчива Бужанка; в его груди не рождали восторга безмолвные пожары утренней и вечерней зари, не вызывала безотчетной грусти звонкая тишина лунных ночей. Все, все стало не таким. И он сам...
Любовь делает человека добрым, мудрым и богатым душой.
Но где же ты, Маринка?
19
А хата Насти была наполнена застольным гомоном: шел пир в честь приезда однокашника Маринки по техникуму Юры Хворостянко. Но если сказать по правде, размахнулась Настя щедростью не только из-за Юры, сделавшего, по ее мнению, глупость, что по доброй воле приехал на работу в колхоз. Хотелось Насте, чтобы и Павел Ярчук посидел за ее вдовьим столом. Никогда ведь раньше не был он в этой немилой ему хате, и уже многие годы не встречались они вот так, чтобы можно было без оглядки на людей одарить его несмело-зовущей улыбкой, лукаво-предупреждающим взглядом и поддеть каленым словцом со смыслом; Насте желалось держать себя так, будто совсем не была она виновата перед Павлом. И верно, не чувствовала своей вины. Жизнь так обошлась с ней, что давняя вина - пустое по сравнению с тем, что он, Павел, живет да здравствует, а ее муж Саша сгинул на войне. Сердце подсказывало ей, что время не убило в Павле всего того, что буйно цветилось в дни их зеленой молодости. Сама не зная для чего, Настя надеялась заметить в нем остатки неугасшего жара и с грешной радостью ощутить свою бабью силу над ним... Вот и воспользовалась удобным случаем, пригласила в хату.
Пришел Павел Платонович вместе с Юрой Хворостянко. Приплелся и Серега Лунатик, учуяв, что его и Насти отношения могут затмиться нежданной тучей.
Покрытая вышитой скатертью столешница, казалось, стонала от закусок. Когда только успели хозяйки наготовить всякой всячины? Коричнево лоснились на большом блюде жареные цыплята, дымились в зеленой проседи голубцы, высилась на тарелке горка сползающих друг с друга вареников с вишней, рядом холодно белела сметана в расписной глиняной миске. Порезанный кусок сала на синем блюдце соседствовал с красным блюдцем, на котором лежала добрая горсть чищеных зубцов чеснока. Были здесь яички сырые и вареные, огурцы свежие и малосольные, помидоры с грядки и маринованные. И кто знает, какая еще таилась еда в дышащей теплом печи.
Царствовал на столе запотелый графин прославленной искристо-розовой "калиновки".
Павел сидел рядом с Серегой - на покутье, напротив них, спиной к двери, - Маринка и Юра. Разговор не клеился. Серега молча жевал вареник, хмурился от неловкости и нетерпеливо ждал, когда Настя нальет очередную чарку. Павел краем глаза осматривал горницу хаты, стол с обилием закусок и думал о том, как неузнаваемо изменилась вся атмосфера крестьянского бытия. Сгинули старые мисники, источенные шашлем скрыни, топорной работы лавки вдоль стен. Вот и в эту сельскую хату будто переселился вчерашний день городской квартиры - двухъярусный буфет, массивный шифоньер, плетенная из лозы этажерка с угнувшимися под тяжестью книг полочками, дешевый радиоприемник на тумбочке, металлическая, с трубчатыми спинками кровать, розовый абажур под потолком... За столом тоже все не по-староселянски: каждому отдельная тарелка, сверкающий нож, вилка, рюмка. В кокетливой вазочке - веер бумажных салфеток. Ничего похожего на ту хату, где росли Павел и Настя. Всплыл в памяти черный от времени непокрытый стол, высокая глиняная миска и деревянные ложки вокруг нее, вспомнилась привычка Насти ловко, будто невзначай, вылавливать из борща шкварки.
- Чего ты, Павел Платонович, язык прикусил? - встревожилась Настя затянувшимся молчанием.
- Думаю о том я, - ответил Павел, - что живешь ты как царица, а жалуешься на малые заработки в колхозе.
- Нашел царицу! - довольно засмеялась Настя. - От колхоза у меня одни мозоли на руках да болячка в спине. А все, что на столе, - домашнее.
- И мука на вареники домашняя? - удивился Павел.
- Разве что мука.
- А сало не с поросенка, которого колхоз дал?
- Ну, еще сало.
- А сметана не от коровы, что на колхозной земле пасется да кормится сеном, которое получаешь в колхозе?
- Ты еще скажи, что я колхозным воздухом дышу да на тебя, колхозного голову, бесплатно глаза пялю. - Настя, не таясь, обдала Павла таким взглядом, что Серега побагровел от ревности. - Наливайте по чарке! - и взялась за графин. - Вы, начальство, больно грамотные, когда надо считать, что дает колхоз людям. А чего не дает, так способностей подсчитать у вас не хватает.
- А что ты насчитала?
- Насчитала, что можно было б больше людям дать хлеба, чем вы плануете. - Настя, налив всем "калиновки", присела рядом с Маринкой.
Павел Платонович досадливо поморщился от слов Насти и поднял налитую рюмку.
- Ну так давайте выпьем за молодого строителя новой Кохановки Юрия Арсентьевича Хворостянко, чтоб чувствовал он себя своим человеком в нашем селе, чтоб пустил в нем корни и... - Павел выразительно посмотрел на Маринку, заставив ее опустить глаза и поморщиться от досады. - Одним словом, выпьем!