19655.fb2
Уже около двух месяцев Вихров лежал больной. Он все почти время проводил один; из друзей его никого не было в городе: Кнопов жил в деревне; прокурор вместе с совестным судьей (и вряд ли не затем, чтоб помочь тому подшибить губернатора) уехал в Петербург. Инженер тоже поехал с ними, чтобы, как он выражался, пообделать кой-какие делишки, и таким образом единственной собеседницей героя моего была Груша, очень похорошевшая последнее время и начавшая одеваться совершенно как барышня. Она целые дни сидела у него в комнате и щебетала ему, как птичка, разные разности.
Однажды, это было в пятницу на страстной неделе, Вихров лежал, закинув голову на подушки; ему невольно припоминалась другая, некогда бывшая для него страстная неделя, когда он жил у Крестовниковых: как он был тогда покоен, счастлив; как мало еще знал всех гадостей людских; как он верил в то время в жизнь, в правду, в свои собственные силы; а теперь все это было разбито - и что предстояло впереди, он еще и сам не знал хорошенько.
Груша между тем, думая, что барин скучает, не преминула сейчас же начать развлекать его своими разговорами. По случаю таких великих дней, она по преимуществу старалась говорить о божественном.
- А что, барин, правда ли, - спросила она, - когда Христос воскрес, то пришел в ад и заковал сатану?
- Правда, - отвечал Вихров, - потому что доброе и великое начало, которое есть во Христе, непременно должно было заковать начало злое.
- И что будто бы, барин, - продолжала Груша, - цепь эту, чтобы разломать ее, дьяволы круглый год пилят, - и как только самая малость у них останется, с ушко игольное, вдруг подойдет христов день, пропоют "Христос воскресе!", цепь опять цела и сделается?..
- И это справедливо, - подтвердил Вихров, - злое начало, как его ни заковывай, непременно в жизни человеческой начнет проявляться - и все больше и больше, пока снова не произнесутся слова любви и освобождения: тогда оно опять пропадает... Но кто ж тебе все это рассказывал? - прибавил он, обращая с радушием свое лицо к Груне.
- Да тут старушка, барин, к нам одна в Воздвиженское ходила: умная этакая, начетчица!.. Она еще говорила: как Христос тогда сошел в ад - всех грешников и увел с собою, только одного царя Соломона оставил там. "Что ж, говорит, господи, ты покинул меня?" - "А то, говорит, что ты своим умом выходи!" Соломон и стал проситься у сатаны. Тот говорит: "Хорошо, поклонись только мне!" Что делать царю Соломону? Он, однако, день - другой подумал и согласился: поклонился сатане, а сам при этом все держит ручку вверх, - и, батюшки, весь ад восплескал от радости, что царь Соломон сатане поклонился... Тот отпускает его; только Соломон, как на землю-то вышел, и говорит дьяволам, которые его провожали: "Я, говорит, не сатане вашему кланялся, а Христу: вот, говорит, и образ его у меня на большом пальце написан!.." Это он как два-то дни думал и нарисовал себе на ногтю образ Спасителя.
Заметив при этом на губах у Вихрова улыбку, Груша приостановилась.
- Что, барин, видно, это неправда? - спросила она.
Вихров недоумевал, что ему отвечать: разочаровывать Грушу в этих ее верованиях ему не хотелось, а оставлять ее при том ему тоже было жаль.
- Ну, а сама как ты думаешь: правда это или нет? - спросил он ее, в свою очередь.
- Мне-то, барин, сумнительно, - отвечала Груша, - что, неужели в аду-то кисти и краски есть, которыми царь Соломон образ-то нарисовал.
- Это не то что он образ нарисовал, - объяснял ей Вихров, - он в мыслях своих только имел Христа, когда кланялся сатане.
- Так, так!.. - подхватила радостно Груша. - Я сама тоже думала, что это он только в мнении своем имел; вот тоже, как и мы, грешные, делаем одно дело, а думаем совсем другое.
- Какое же это ты дело делаешь, а думаешь другое? - спросил ее Вихров.
- Да вот, барин, хотя бы то, - отвечала Груша, немного покраснев, - вот как вы, пока в деревне жили, заставите бывало меня что-нибудь делать - я и делаю, а думаю не про то; работа-то уж и не спорится от этого.
- Про что ж ты думаешь?
- А про то, барин (и лицо Груни при этом зарделось, как маков цвет), что я люблю вас очень!
- Вот какая ты! - проговорил Вихров.
- Да, барин, очень вас люблю! - повторила еще раз Груша и потом, истощив, как видно, весь разговор о божественном, перешла и на другой предмет.
- А что, барин, государь Николай Павлович[105] помер уж?
- Помер.
- Теперь, значит, у нас государь Александр Николаевич.
- Александр Николаевич.
- Он, говорят, добрый?
- Очень.
Груша, кажется, хотела еще что-то спросить, но в это время послышался звонок, затем говор и шум шагов.
- Это, должно быть, Кнопов приехал, - проговорил Вихров.
- Он и есть, надо быть, - медведь этакой! - сказала Груша и поспешила захватить работу и встать с своего места.
В комнату, в самом деле, входил Кнопов, который, как только показался в дверях, так сейчас же и запел своим приятным густым басом:
"Волною морскою скрывшего древле гонителя, мучителя..."
- Что это такое?.. От вечерни, что ли, вы? - спросил его Вихров, поднимаясь со своей постели.
- Из дому-с! - отвечал Петр Петрович и сейчас же заметил, что Груша как бы немного пряталась в темном углу.
- Это, сударыня, куда вы ушли? Пожалуйте сюда и извольте садиться на ваше место! - проговорил он и подвел ее к тому месту, на котором она сидела до его прихода.
Груша очень конфузилась.
- Да вы сами-то извольте садиться, - проговорила она.
- Я-то сяду; ты-то садись и не скрывай от нас твоего прелестного лица! - проговорил Петр Петрович.
- Садись, Груша, ничего!.. - повторил ей и Вихров.
Груша села, но все-таки продолжала конфузиться.
Петр Петрович затем и сам, точно стопудовая гиря, опустился на стул.
- С вестями я-с, с большими!.. Нашего гонителя, мучителя скрыли, почеркнули... хе-хе-хе!.. - И Петр Петрович захохотал громчайшим смехом на всю комнату.
- Какого же? Неужели губернатора нашего? - спросил Вихров и вспыхнул даже в лице от удовольствия.
- Его самого-с! - подтвердил Петр Петрович.
- Но каким же это образом случилось - и за что?
- Это все Митька, наш совестный судья, натворил: долез сначала до министров, тем нажаловался; потом этот молодой генерал, Абреев, что ли, к которому вы давали ему письмо, свез его к какой-то важной барыне на раут. "Вот, говорит, вы тому, другому, третьему расскажите о вашем деле..." Он всем и объяснил - и пошел трезвон по городу!.. Министр видит, что весь Петербург кричит, - нельзя ж подобного господина терпеть на службе, - и сделал доклад, что по дошедшим неблагоприятным отзывам уволить его...
Ко всему этому рассказу Груша внимательнейшим образом прислушивалась.
- Ну, слава тебе, господи! - сказала она и даже перекрестилась при этом: из разных отрывочных слов барина она очень хорошо понимала своим любящим сердцем, какой злодей был губернатор для Вихрова.
- Но знает ли он об своей участи? - спросил тот Петра Петровича.
- Знает - как же! Я нарочно сегодня заезжал к Пиколовым - сидят оба, плачут, муж и жена, - ей-богу!.. "Что это, - я говорю невиннейшим, знаете, голосом, - Ивана-то Алексеевича вытурили, говорят, из службы?" - "Да, говорит, он не хочет больше служить и переезжает в Москву". - "Как же, говорю, вы без него скучать будете - и вы бы переезжали с ним в Москву". "У нас, говорит, состояния нет на то!" - "Что ж, говорю, вашему супругу там бы место найти; вот, говорю, отличнейшая там должность открылась: две с половиной тысячи жалованья, мундир 5-го класса, стеречь Минина и Пожарского, чтоб не украли!" - "Ах, говорит, от кого же это зависит?" - "Кажется, говорю, от обер-полицеймейстера". Поверили, дурачье этакое!
- Как-то мое дело теперь повернется - интересно!.. - произнес Вихров, видимо, больше занятый своими мыслями, чем рассказом Кнопова. - Я уж подал жалобу в сенат.
- Повернется непременно в вашу пользу. На место Мохова, говорят, сюда будет назначен этот Абреев - приятель ваш.
- Неужели? - воскликнул Вихров с явным удовольствием.
- Он, говорят, непременно.
- Груша, слышишь: барин твой прежний будет сюда назначен губернатором.
- Слышу, да-с! - отвечала та тоже радостно; она, впрочем, больше всего уж рада была тому, что прежнего-то злодея сменили.
- Абреев - человек отличнейший, честный, свободномыслящий, - говорил Вихров.
- Так мне и Митрий Митрич пишет: "Человек, говорит, очень хороший и воспитанный".
- Но скажите, пожалуйста, что же Захаревские делают в Петербурге?.. Ни один из них мне ни строчки, ни звука не пишет, - продолжал Вихров, видимо, повеселевший и разговорившийся.
- Да старший-то, слышно, в Петербурге и останется; давно уж ему тоже хотелось туда: все здесь ниже своего ума находил; а младший, говорят, дело какое-то торговое берет, - продуфь ведь малый!..
В это время послышался в передней снова звонок.
- Видно, еще кто-то приехал! - проговорила Груша и проворно вышла, чтобы посмотреть, кто.
Вскоре она возвратилась, но лицо ее было далеко не так весело, как было оно за несколько минут.
- Это письмо к вам-с, - сказала она заметно сухим тоном. - От Марьи Николаевны, надо быть, - прибавила она, и как будто бы что-то вроде грустной улыбки промелькнуло у нее на губах. Груша, несмотря на то, что умела только читать печатное, почерк Марьи Николаевны знала уже хорошо.
Вихров дрожащими руками распечатал письмо Мари и начал его читать.
Мари писала:
"Наконец бог мне помог сделать для тебя хоть что-нибудь: по делу твоему в сенате я просила нескольких сенаторов и рассказала им все до подробности; оно уже решено теперь, и тебя велено освободить от суда. По случаю войны здесь все в ужасной агитации - и ты знаешь, вероятно, из газет, что нашему бедному Севастополю угрожает сильная беда; войска наши, одно за другим, шлют туда; мужа моего тоже посылают на очень важный пост - и поэтому к нему очень благосклонен министр и даже спрашивал его, не желает ли он что-нибудь поручить ему или о чем-нибудь попросить его; муж, разумеется, сначала отказался; но я решилась воспользоваться этим - и моему милому Евгению Петровичу вдула в уши, чтобы он попросил за тебя. Генерал мой сперва от этого немножко поморщился; но я ему втолковала, что это он сделает истинно доброе дело. Он убедился этим, попросил министра, - и, чрез ходатайство того, тебе разрешено выйти в отставку и жить в деревне; о большем пока я еще и не хлопотала, потому что, как только муж уедет в Севастополь, я сейчас же еду в имение наше и увижусь с тобою в твоем Воздвиженском. Мне иногда казалось, что ты, смотря на мою жизнь, как будто бы спрашивал взглядом твоим: за что я полюбила мужа моего и отдала ему руку и сердце? История этой любви очень проста: он тогда только что возвратился с Кавказа, слава гремела об его храбрости, все товарищи его с удивлением и восторгом говорили об его мужестве и твердости, - голова моя закружилась - и я, забыв все другие качества человека, видела в нем только героя-храбреца. В настоящее время я как бы вижу подтверждение этой молвы об нем: ему уже с лишком пятьдесят лет, он любит меня, сына нашего, - но когда услыхал о своем назначении в Севастополь, то не только не поморщился, но как будто бы даже помолодел, расторопней и живей сделался - и собирается теперь, как он выражается, на этот кровавый пир так же весело и спокойно, как будто бы он ехал на какой-нибудь самый приятнейший для него вечер; ясно, что воевать - это его дело, его призвание, его сущность: он воин по натуре своей, воин органически. Точно так же и тот ненавистный капитан, который так тебе не понравился тогда у нас на вечере. Он сам Христом богом упрашивал мужа, чтобы тот взял его с собою, - и когда Евгений Петрович согласился, то надобно было видеть восторг этого господина; об неприятеле он не может говорить без пены у рта и говорит, что вся Россия должна вооружиться, чтобы не дать нанести себе позора, который задумала ей сделать Франция за двенадцатый год. Все это много помирило меня с ним за его дикие мнения. Нет сомнения, что он искреннейший патриот и любит Россию по-своему, как только умеет. До свиданья, друг мой!"
- Нет, в один день и много уж получать столько счастья! - сказал Вихров, кладя письмо и ложась от душевного волнения на постель.
- Что такое еще пишут? - спрашивал Петр Петрович.
- Пишут, во-первых, - отвечал Вихров, растирая себе грудь, - что я от суда избавлен.
Груша опять при этом тихонько перекрестилась.
- И мне разрешено выйти в отставку и ехать в деревню.
Груша вся как бы превратилась в слух.
- И выходите сейчас же! Черт с ней, с этой службой! Я сам, вон, в предводители даже никогда не баллотировался, потому что все-таки надобно кланяться разным властям. Однако прощайте, - прибавил он, заметив, что у хозяина от сильного волнения слезы уж показывались на глазах.
- Нет, Петр Петрович, вы должны у меня выпить бутылочку шампанского.
- А сами вы будете пить со мной? - спросил тот.
- Сам я не могу, - вы видите, я болен.
- Ну-с, мой милый, у меня всегда было священнейшим правилом, что с друзьями пить сколько угодно, а одному - ни капли. Au revoir! Успеем еще, спрыснем как-нибудь! - проговорил Петр Петрович и, поднявшись во весь свой огромный рост, потряс дружески у Вихрова руку, а затем он повернулся и на своих больных ногах присел перед Грушей.
- Adieu, mademoiselle, - сказал он.
- Адье, мсье, - произнесла та, сама тоже приседая перед ним.
Петр Петрович повернулся и молодцевато и явно модничая пошел в переднюю, где не допустил Грушу подать ему шинель, а сам ловко снял ее с вешалки и надел в рукава.
- Поберегите ваши слабые силы для вашего слабого барина, - проговорил он нежным голосом Груше.
- Слушаю-с! - отвечала та и, проводив гостя, сейчас же поспешила к Вихрову, который настоящим уже образом рыдал.
Груша с испуганным лицом остановилась перед ним.
Он взял ее за руку.
- Что ж, мы, барин, и уедем отсюда? - спросила она.
- Уедем, уедем, на следующей же неделе уедем! - отвечал он.
Груша несколько времени как бы не решалась его о чем-то спросить.
- Вы, барин, не вздумайте, - начала она и при этом побледнела даже от страха, - не вздумайте меня с обозом отправить отсюда.
- Нет, как это возможно! - сказал Вихров.
- Да-с, где вам этакому больному ехать одному - я за вами и похожу! сказала Груша, вся вспыхнув от радости.
- И походишь! - говорил Вихров и слегка притянул ее к себе.
Груша села на самый краешек постели и принялась нежными глазами глядеть на него.
Опять май, и опять Воздвиженское. Вихров сидел на балконе и любовался прелестными окрестностями. Он сегодня только приехал; здоровье его почти совершенно поправилось; никакая мать не могла бы так ухаживать за своим ребенком, как ухаживала за ним в дороге Груша. Чтобы не съел он чего-нибудь тяжелого, она сама приготовляла ему на станциях кушанья; сама своими слабыми ручонками стлала ему постель, сторожила его, как аргус[106], когда он засыпал в экипаже, - и теперь, приехав в Воздвиженское, она, какая-то гордая, торжествующая, в свеженьком холстинковом платье, ходила по всему дому и распоряжалась.
Перед Вихровым в это время стоял старик с седой бородой, в коротенькой черной поддевке и в солдатских, с высокими голенищами, сапогах. Это был Симонов. Вихров, как тогда посылали его на службу, сейчас же распорядился, чтобы отыскали Симонова, которого он сделал потом управляющим над всем своим имением. Теперь он, по крайней мере, с полчаса разговаривал с своим старым приятелем, и все их объяснение больше состояло в том, что они говорили друг другу нежности.
- Никак бы я вас, Павел Михайлыч, не узнал, ей-богу! - говорил, почти с каким-то восторгом глядя на Вихрова, Симонов.
- И тебя борода много изменила, - сказал ему тот.
- Я бы ее, проклятую, - отвечал Симонов, - никогда и не отпустил: терпеть не могу этой мочалки; да бритву-то, дурак этакой, где-то затерял, а другую купить здесь, пожалуй, и не у кого.
- Ну, я тебе свою подарю.
- Благодарим покорно-с! - отвечал Симонов, усмехаясь.
- И вообще, если у тебя чего нет, - продолжал Вихров, - или ты желаешь прибавки жалованья - скажи! Я исполню все твои желания.
- Нет-с, что мне, слава богу, этого довольно. Я человек не то что семейный, а один, как перст, на всем свете есть!
- Ну, а к должности управляющего привык уж?
- Привык - ничего теперь!.. Народ только нынче ужасно балованный и ленивый стал. Я ведь, изволите знать, не то что человек бранчивый, а лето-то-летенское что у меня с ними греха бывает - и не замолишь, кажется, никогда этого перед богом.
- Стало быть, столярничать-то, пожалуй, и лучше?
- Да-с, покойнее.
- А помнишь ли, как мы театр играли? - спросил Вихров.
- Еще бы-с! У меня декорации эти самые и до сей поры живы.
- Не может быть?
- Живы-с и декорации и картина Всеволода Никандрыча, которую он рисовать изволил.
- Покажи мне, пожалуйста, какую-нибудь декорацию, - сказал Вихров, желая посмотреть - что это такое было.
- Я их с рамок-то срезал, на катках они у меня, - говорил Симонов, и через несколько минут бережно принес одну лесную декорацию и один передний подзор и развесил все это перед Вихровым.
- Это вы вот и изволили рисовать, - сказал Симонов.
- Да, я, - говорил тот, припоминая счастливую пору своего детства.
- Я всю жизнь буду их беречь, - продолжал Симонов и, дав барину еще некоторое время полюбоваться своим прежним рисованием, принялся старательнейшим образом свертывать и декорацию и подзор.
- Тут камердинер ваш прежний желает явиться к вам, - прибавил он с полуулыбкою.
- Иван это?
- Да-с.
Вихров поморщился.
- А что, как он вел себя в деревне?
- Ничего-с, сначала было поленивался, все на печке лежал; но я тоже стал ему говорить, что другие дворовые обижаются: "Что, говорят, мы работаем, а он - нет!" Я, говорю, братец мой, поэтому месячины тебе выдавать не стану. Испугался этого, стал работать.
- Но он, я думаю, ничего не умеет?
- Малость самую-с! За сеном, за дровами, за водой когда съездит.
- Но не пьянствовал ли он?
- Пьянствовать-то, слава богу, не на что было... Платье, которым награжден был от вас, давно пропил; теперь уж в рубище крестьянском ходит... Со слезами на глазах просил меня, чтобы я доложил вам о нем.
- Ну, приведи его.
Симонов пошел и привел Ивана, который, в самом деле, был в рубище. Лицо у него сделалось как-то еще глупей и сердитей и как бы перекосилось совсем на сторону.
Он, как вошел, так сейчас и поклонился Вихрову в ноги; того, разумеется, это взорвало.
- Не унижайся, по крайней мере, до мерзости этакой! - воскликнул он.
Но Иван, думая, что барин за что-нибудь за другое на него сердится, еще раз поклонился ему в ноги и встал потом в кроткой и смиренной позе.
- Как же это ты на меня что-то такое доносить хотел? - сказал Вихров, отворачиваясь от него. Ему противно было даже видеть его.
- Виноват-с, - отвечал Иван глухим голосом.
- Так-таки и думал донести?
- Да-с.
Иван, видно, решился сделать самое откровенное признание.
Вихров пожал только плечами.
"Стоило ли сердиться на подобного человека?!" - подумал он.
- Ты это хотел мне мстить за то, что Груша не идет за тебя замуж?
- Да-с, - отвечал и на это Иван.
- Ну, вот видишь ли: если ты осмелишься адресоваться к ней с какими-нибудь разговорами или грубостью, то уж не пеняй на меня!
- Как возможно-с теперь мне к Аграфене Яковлевне с разговором каким идти! - сказал Иван, плутовато поднимая и опуская глаза. - В горнице только позвольте мне служить; я к работе человек непривычный.
- То есть тебе здесь спать, ничего не делать будет удобнее, - заметил Вихров, - но за мною ходить не трудись, потому что за мною будет ходить мальчик Миша.
- Слушаю-с, - отвечал Иван. - Только ведь у меня платья никакого нет, прибавил он как бы несколько уж и обиженным голосом.
- Знаю - и то знаю, что ты все пропил, - произнес Вихров.
- Я не пропил, а износил его... Мне ничего с той поры выдаваемо не было, - проговорил Ванька.
- Как не было? Кафтан и полушубок тебе дали, как и прочим, - уличил его Симонов.
- Я-с не про полушубок говорю-с, - отвечал ему Иван кротко и даже с прибавлением с.
- Ну, хорошо, сошьют все - ступай!
Иван ушел, но Симонов еще не уходил.
- Барин там-с из города, - начал он, - господин Живин, как слух прошел, что вы пожалуете в деревню, раз пять к нам в Воздвиженское заезжал и все наказывал: "Как ваш барин, говорит, приедет, беспременно дайте мне знать сейчас!" - прикажете или нет послать?
- Разумеется, пошли - и пускай приезжает, когда только хочет: я очень рад буду его видеть.
Вошла Груша; как-то мило, но немножко уж гордо склонив свою головку набок, она проговорила:
- Старушка Алена Сергеевна пришла к вам-с.
- Ах, это жена Макара Григорьева, - позови ее! - сказал Вихров.
Груша ушла, и через несколько минут робкими и негромкими шагами на балкон вошла старая-престарая старушка, с сморщенным лицом и с слезливыми глазами. Как водится, она сейчас же подошла к барину и взяла было его за руку, чтобы поцеловать, но он решительно не дал ей того сделать; одета Алена Сергеевна была по-прежнему щепетильнейшим образом, но вся в черном. Супруг ее, Макар Григорьич, с полгода перед тем только умер в Москве.
- Умер наш с тобой Макар Григорьич! - сказал ей Вихров, уже получивший о том известие.
- Да-с, батюшка, изволил скончаться! - отвечала Алена Сергеевна и затем, громко простонав, склонила в землю, как бы в сильнейшей печали, свое старушечье лицо.
- Ты у него в Москве последнее время жила?
- Да-с, приказал мне прибыть к нему; почесть уж и с постельки не поднимался при мне, все вода-то ему к сердцу приливала, а все, судырь, печаловался и кручинился об вас.
- Знаю это я; этакого друга мне, может быть, и не нажить больше в жизни, - проговорил Вихров; и у него слезы навернулись при этом на глазах.
- Все со мной разговаривал: "Аленушка, говорит, что это у нас с барином-то случилось?" У нас, батюшка, извините на том, слухи были, что аки бы начальство на вас за что-то разгневалось, и он все добивался, за что это на вас начальство рассердилось. "Напиши, говорит, дура, в деревню и узнай о том!" Ну, а я где... умею ли писать?
- А жить тебе теперь есть чем, оставил он тебе что-нибудь в наследство? - спросил ее Вихров.
- Ну, батюшка, известно, какое уж у нас, мужиков, наследство!
Симонов, сбиравшийся было совсем уйти, при этих словах Алены Сергеевны как бы невольно приостановился и покачал только головой.
- Не гневи бога, старуха, не гневи! - произнес он укоряющим голосом. Кубышку порядочную оставил он тебе.
- Ну, да я, батюшка, и не жалуюся никому, - отвечала Алена Сергеевна, снова потупляя с грустью лицо свое.
- Еще бы жаловаться-то тебе! - произнес Симонов, уже уходя.
Вихров еще несколько времени потолковал с Аленой Сергеевной, расспросил ее - на каком кладбище похоронен Макар Григорьев, дал ей денег на поминовение об нем и, наконец, позвал Грушу и велел ей, чтобы она напоила Алену Сергеевну чаем.
- У меня уж самовар готов про них, - отвечала та бойко и повела Алену Сергеевну к себе в кафишенскую[107], где они втроем, то есть Груша, старая ключница и Алена Сергеевна, уселись распивать чай. Вихров, перешедший вскоре после того с балкона в наугольную, невольно прислушался к их разговору. Слов он, собственно, не слыхал, а слышал только, что они беспрестанно чичикали, как кузнечики какие; видел он потом, как Груша, вся красненькая от выпитого чаю, прошла в буфет и принесла для Алены Сергеевны водочки, также поднесла рюмочку и старой ключнице. Затем они стали прощаться. Вихров слышал, как они целовались и как Алена Сергеевна упрашивала: "Сделайте милость, посетите мою вдовью келью!" - "Непременно буду-с!" - отвечал ей на это молодой голос Груни.
Часов в шесть вечера, когда Вихров, соснув, вышел опять на балкон, к нему приехал Живин.
- Где он, друг мой любезный? - говорил он, входя почему-то с необыкновенною живостью; затем крепко обнял и поцеловал Вихрова, который при этом почувствовал, что к нему на щеку упала как бы слеза из глаз Живина.
- Ну вот, очень рад, - говорил тот, усаживаясь, наконец, на стул против Вихрова, - очень рад, что ты приехал сюда к нам цел и невредим; но, однако, брат, похудел же ты и постарел! - прибавил он, всматриваясь в лицо Вихрова.
- Что делать! - отвечал тот, и сам, в свою очередь, тоже всмотрелся в приятеля. - Но ты, напротив, помолодел и какой-то франт стал! - прибавил он.
- Еще бы не франт! - отвечал Живин.
Он, в самом деле, был даже завитый, напомаженный и надушенный, в коротенькой, с явной претензией на моду, жакетке, в пестрых летних брючках и лакированных ботинках на пуговицах.
- Что же ты - или женился, или жениться собираешься? - говорил Вихров.
- Женюсь, женюсь, отчего ж нам и не жениться? - отвечал Живин несколько уже сконфуженным голосом.
- Но на ком же это? - спросил Вихров.
- На mademoiselle Захаревской... На Юлии Ардальоновне, - говорил с какими-то перерывами Живин.
- Вот как! - невольно воскликнул Вихров. - Но как же и каким образом это случилось?
- Случилось это, - отвечал Живин, встав уже со своего стула и зашагав по балкону... - возвратилась она от братьев, я пришел, разумеется, к ним, чтобы наведаться об тебе; она, знаешь, так это ласково и любезно приняла меня, что я, разумеется, стал у них часто бывать, а там... слово за слово, ну, и натопленную печь раскалить опять нетрудно, - в сердчишке-то у меня опять прежний пламень вспыхнул, - она тоже, вижу, ничего: приемлет благосклонно разные мои ей заявления; я подумал: "Что, мол, такое?!" пришел раз домой и накатал ей длиннейшее письмо: так и так, желаю получить вашу руку и сердце; ну, и получил теперь все оное!
- И отлично это! - подхватил Вихров. - Она девушка славная, я успел ее хорошо узнать.
- Ну да, ведь вы больше году в одном городе жили, - сказал Живин опять несколько сконфуженным голосом.
- В одном доме даже жили.
- Может быть, она даже влюблена в тебя была? - подхватил Живин опять тем же сконфуженным голосом.
- Никак она не могла быть в меня влюблена, - успокоил его Вихров, потому что она постоянно видела меня занятого другого рода привязанностью.
- А что же, и там разве были?
- Разумеется, были, - отвечал Вихров.
Живин опять после этого повеселел совершенно.
- Я тут, братец, рассуждаю таким образом, - продолжал он, - я - человек не блестящий, не богач, а потому Юлии Ардальоновне идти за меня из-за каких-нибудь целей не для чего - и если идет она, так чисто по душевному своему расположению.
- Конечно, - подтверждал Вихров, хоть в душе и посмеялся несколько простодушию приятеля.
- Разные здешние теперь сплетники говорят, - продолжал тот, - что она старая дева и рада за кого-нибудь выйти замуж; ну, и прекрасно, я и на старой деве этакой сочту женитьбу для себя за великое счастье.
- Что ж она за старая! - возразил Вихров, а сам с собой продолжал думать: "Нет, и не поэтому она идет за тебя".
- Но, впрочем, все это вздор, - говорил Живин, - главное, теперь я непременно желаю, чтобы ты был шафером у меня на свадьбе.
- Но, любезный друг, я еще болен и не совершенно оправился.
- Ни-ни-ни! - воскликнул Живин. - И не думай отговариваться! А так как свадьба моя в воскресенье, так не угодно ли вам пожаловать ко мне в субботу - и вместе поедем на девичник. Надеюсь, что ты не потяготишься разделить со мной это, может быть, первое еще счастливое для меня дело в жизни?! заключил Живин с чувством.
- Конечно, уж если ты так желаешь этого! - отвечал Вихров.
Живин поцеловал его еще раз и вскоре за тем уехал к своей нареченной.
Вихров, оставшись один, по случаю разговора о m-lle Захаревской невольно вспомнил свою жизнь в губернском городе и свою служебную деятельность. Какой это суровый, и мрачный, и тяжелый подвиг в жизни его был! "В России нельзя честно служить!" - подумал он - и в мыслях своих представил себе молодого человека с волей, с характером, с страшным честолюбием, который решился служить, но только честно, и все-таки в конце концов будет сломлен. На эту тему у него сейчас же целый роман образовался в голове. Фигура придуманного им молодого человека так живо нарисовалась в его воображении, что он пошел в кабинет и сейчас же описал ее. Он чувствовал, что каждое слово, которое говорил описываемый им молодой человек, сталью крепкой отзывалось; но в то же время Вихров с удовольствием помышлял, что и этой силы недостанет сделать что-нибудь честное в службе при нынешнем ее порядке.
Груша, видевшая, что барин часа четыре уже сидит и пишет, вошла к нему.
- Павел Михайлыч, будет вам сегодня писать, вы и без того с дороги устали! - сказала она.
- И то устал, - отвечал он, вставая и, в самом деле, чувствуя даже нервную дрожь.
- Ложитесь-ка лучше баиньки, с богом! - прибавила она и сама уложила его в постель, аккуратно укутала одеялом и потихоньку ушла.
Притворив совсем дверь в спальную, она, впрочем, некоторое время оставалась тут и прислушивалась.
- Слава богу, уснул, кажется! - проговорила она, наконец, шепотом - и на цыпочках ушла в свою светленькую и чистенькую комнатку около кафишенской.
С самого начала своей болезни Вихров не одевался в свое парадное платье и теперь, когда в первый раз надел фрак и посмотрелся в зеркало, так даже испугался, до того показался худ и бледен самому себе, а на висках явно виднелись и серебрились седины; слаб он был еще до того, что у него ноги даже дрожали; но, как бы то ни было, на свадьбу он все-таки поехал: его очень интересовало посмотреть, как его встретит и как отнесется к нему Юлия.
Девичники в то время в уездных городках справлялись еще с некоторою торжественностью. Обыкновенно к невесте съезжались все ее подружки с тем, чтобы повеселиться с ней в последний раз; жених привозил им конфет, которыми как бы хотел выкупить у них свою невесту. Добродушный и блаженствующий Живин накупил, разумеется, целый воз конфет и, сверх того, еще огромные букеты цветов для невесты и всех ее подруг и вздумал было возложить всю эту ношу на Вихрова, но тот решительно отказался.
- Убирайся ты, понесу ли я эту дрянь?! - сказал тот ему прямо.
- Экий ленивец какой, экий лентяй! - укорял его Живин и - делать нечего - велел нести за собою лакею.
Приехали они на Вихрова лошадях и в его экипаже, которые, по милости Симонова, были по-прежнему в отличнейшем порядке. Барышни-девицы были все уже налицо у Юлии, и между всеми ими только и вертелся один кавалер, шафер Юлии, молоденький отпускной офицерик, самым развязным образом любезничавший со всеми барышнями.
Войдя за Живиным, Вихров прямо подошел к невесте.
- Здравствуйте, Павел Михайлыч! - воскликнула та, явно вспыхнув и с видимою поспешностью поздоровавшись с женихом.
- Поздравляю вас! - произнес тот в ответ ей.
- Да, благодарю вас, - проговорила Юлия и опять так же поспешно.
- Павел Михайлыч, здравствуйте! - раздался в это время из-за угла другой голос.
Вихров обернулся: это говорила m-lle Прыхина. Она тоже заметно как-то осунулась и как-то почернела, и лицо ее сделалось несколько похожим на топор.
- Сюда, сюда! - кричала она, показывая на свободный стул около себя.
Вихров, не находя, о чем бы больше говорить с невестой, отошел и сел около Катишь.
Юлия же как бы больше механически подала руку жениху, стала ходить с ним по зале - и при этом весьма нередко повертывала голову в ту сторону, где сидел Вихров. У того между тем сейчас же начался довольно интересный разговор с m-lle Прыхиной.
- Я только сейчас услыхала, что вы приехали в деревню и будете здесь жить, - говорила она, втягивая в себя воздух носом, - и мне будет еще нужно серьезно об одной вещи поговорить с вами!.. - прибавила она.
- О какой это? - спросил Вихров.
- Ну, теперь еще не скажу, а завтра. Будемте лучше говорить об вас; отчего вы на здешней-то госпоже не женились? - прибавила она и явно своим носом указала на Юлию.
- Это с какой стати? - возразил ей Вихров.
- А с такой, что, когда она ехала к братьям, так сейчас было видно, что она до сумасшествия была в вас влюблена, - и теперь-то за этого хомяка идет, вероятно, от досады, что не удалось за вас.
Дальновидную Катишь в этом случае было трудней обмануть, чем кого-либо. Она сразу поняла истинную причину решения Юлии - выйти замуж, и вместе с тем глубоко в душе не одобряла ее выбор: Живин всегда ей казался слишком обыкновенным, слишком прозаическим человеком.
- Ничего этого никогда не было и быть не могло! - возразил ей Вихров.
- Ну да, не было, знаю я вас - и знаю, какой вы хитрый в этом случае человек! - отвечала она.
Беседа их была прервана приездом Кергеля. Сей милый человек был на этот раз какой-то растерянный: коричневый фрак со светлыми пуговицами заменен на нем был черным, поношенным, обдерганным; жилетка тоже была какая-то шелковенькая и вряд ли не худая на карманах, и один только хохолок был по-прежнему завит. Услышав, что на девичнике Вихров, он прямо подошел к нему.
- Не могу и выразить, как я счастлив, видя вас снова посреди нашей семьи! - говорил он, прижимая руку к сердцу.
- И я также очень рад, что вижу вас, - отвечал Вихров, тоже дружески пожимая его руку.
- Здравствуйте! - произнес Кергель и m-lle Прыхиной.
- Здравствуйте! - отвечала ему и та совершенно покойным голосом.
Они давно уже помирились, и прежнее чувство пылкой и скоропреходящей любви в них заменилось прочным чувством дружбы.
Кергель подсел третьим лицом в их беседу.
- Слышали мы, - продолжал он, обращаясь к Вихрову, - что над вами разразилась гроза; но вы, как дуб могучий, выдержали ее и снова возвратились к нам.
- Скорей, как лоза, изогнулся и выдержал бурю, - произнес, усмехаясь, Вихров.
- Ну-с, это я думаю, не в характере вашем, - возразил ему Кергель.
- А как вы поживаете? - спросил его Вихров, заинтересованный чересчур уж бедным туалетом приятеля.
- Что, я как поживаю - дурно-с, очень дурно!.. Без места, состояния почти не имею никакого; надобно бы, конечно, ехать в Петербург, но все как-то еще собраться не могу.
И Кергель при этом горько улыбнулся.
- Monsieur Кергель занимал такое место, на котором другие тысячи наживали, а у него сотни рублей не осталось, - произнесла m-lle Катишь и махнула при этом носом в сторону.
Как и всех своих друзей, она и Кергеля в настоящее время хвалила и превозносила до небес.
- Ста рублей не осталось, - повторил за ней и тот искреннейшим голосом.
- Но какое же место вы желали бы иметь? - спросил его Вихров.
- Всякое, какое дало бы мне кусок хлеба, - отвечал Кергель, разводя руками.
- Вот видите что, - начал Вихров, - губернатором в ту губернию, в которой я служил, назначен мой хороший знакомый, прежний владелец Воздвиженского, - и если я ему напишу, то он послушается, кажется, моей рекомендации.
Покуда Вихров говорил это, Кергель и m-lle Катишь превратились все во внимание.
- Вы бы сделали для меня истинное благодеяние, - произнес первый, не зная, кажется, как и выразить овладевшее им чувство благодарности.
- Павел Михайлыч, вероятно, и сделает это по своей доброте! подхватила и Катишь каким-то уж повелительным голосом.
- Непременно сделаю, завтра же напишу, - сказал Вихров.
Кергель поблагодарил его только уже кивком головы.
К этой группе, наконец, подошла невеста с женихом. Юлия несколько времени стояла перед ними молча. Она явно выказывала желание поговорить с Вихровым. Тот понял это и встал.
- Я вашего батюшки не вижу, - сказал он, в самом деле заметив, что он до сих пор еще не видал старика.
- Он так слаб, что уж и не выходит из своей комнаты, - отвечала она. Вот так, одна-одинехонька и выхожу замуж, - прибавила она, и Вихров заметил, что у нее при этом как будто бы навернулись слезы. В это время они шли уже вдвоем по зале.
- Ну, что ж, зато вы выходите за отличнейшего человека, - сказал ей негромко Вихров.
- Дай бог, чтобы я-то была достойна его, - сказала Юлия. - Конечно, я уж не могу принести ему ни молодого сердца, ни свежего чувства, но, по крайней мере, буду ему покорна и честно исполню свой долг.
При этом Юлия так дергала свою жемчужную нитку, что та лопнула у ней, и жемчуг рассыпался. Вихров нагнулся и хотел было поднять.
- Не трудитесь, человек подберет! Подбери! - сказала она почти с каким-то презрением проходившему лакею. Тот собрал и подал. Она бросила жемчуг в пепельницу и снова обернулась к продолжавшему все еще стоять около нее Вихрову.
- Я Живина предпочла другим, потому что он все-таки человек одинаких с вами убеждений, - проговорила она.
- Вы и не ошибетесь в нем, - сказал он на это ей глухим голосом.
В день свадьбы Вихров чувствовал какую-то тревогу и как бы ожидал чего-то; часа в четыре он поехал к жениху; того застал тоже в тревоге и даже расплаканным; бывшего там Кергеля - тоже серьезным и, по-вчерашнему, в сквернейшем его фрачишке; он был посаженым отцом у Живина и благословлял того.
Наконец, они отправились в знакомый нам собор; Вихров поехал потом за невестой. Ту вывели какие-то две полные дамы; за ними шла Катишь, расфранченная, но с целыми потоками слез по щекам, которые вряд ли не были немножко и подрумянены.
Когда невесту привезли в церковь, то ее провели на левую сторону, а жених стоял на правой. Вихрову было тяжело видеть эту церемонию. Он очень хорошо понимал, что приятель его в этом случае сильнейшим образом обманывался, да вряд ли не обманывалась и невеста, думавшая и желавшая честно исполнить свой долг перед мужем. По возвращении свадебного поезда домой, молодые сначала сходили к отцу, потом подали шампанское - и пошли радостные поздравления с поцелуями и со слезами. Поздравил также и Вихров молодую, которая на этот раз обнаружила какой-то стыд перед ним: ей, кажется, по преимуществу, совестно было того, что потом с ней последует.
- Как к вам идет ваш брачный вуаль! - сказал он ей, чтобы что-нибудь сказать.
- Да! - отвечала она, краснея и потупляя голову.
Вихров вскоре после того хотел было и уехать, но за ним зорко следила m-lle Прыхина. Каким-то вороном мрачным ходила она по зале и, как только заметила, что Вихров один, подошла к нему и сказала ему почти строгим голосом:
- Когда вы поедете домой, то возьмите меня с собой в коляску. Мне надобно вам многое рассказать.
- Что такое? - спросил Вихров, начинавший уже несколько и пугаться ее слов.
- Там скажу ужо! - прибавила Катишь еще более мрачным голосом.
Вихров сейчас же после того собрался, и когда раскланялся с молодыми и вышел в переднюю, то m-lle Катишь, в бурнусе и шляпке, дожидалась уже его там. Без всякого предложения, она села первая в его коляску и, когда они отъехали, начала несколько насмешливым голосом:
- Вы теперь едете со свадьбы от одной вашей жертвы, - не почувствуете ли, может быть, жалости к другой вашей жертве?
- К какой моей другой жертве? - спросил ее Вихров.
- К Фатеевой.
Вихров посмотрел на нее.
- Вы, кажется, сами об ней переменили мнение? - спросил он ее.
- Бог с ней, какое бы об ней ни было мое мнение, но она умирает теперь.
- Умирает? - спросил Вихров.
- В страшнейшей чахотке; вчерашний день, как я увидала вас, мне сейчас же пришла в голову мысль, что не подействует ли благодетельно на нее, если она увидит вас, - и сегодня я была у ней. Она в восторге от этого свидания, и вы непременно должны ехать к ней.
Вихрова точно кинжалом ударило в сердце это известие.
- Послушайте, я сам теперь измучен и истерзан нравственно и физически; мне очень тяжело будет это сделать.
- Вы должны ехать к ней - это ваш долг, - повторила Катишь каким-то даже гробовым голосом, - через неделю, много - через две, она умрет.
Совесть Вихрову говорила, что, в самом деле, он должен был это сделать.
- Но для чего она, по преимуществу, желает видеть меня? - спросил он.
- Да чтобы полюбоваться вот на милые черты, - отвечала Катишь и с каким-то озлоблением развела руками.
- Но ведь для нее не я один представляю милые черты!
- Тсс, тише! Не смейте этого говорить про умирающую! - перебила его басом Катишь. - То-то и несчастье наше, что ваши-то черты милей, видно, всех были и незаменимы уж ничьими.
Понятно, что добрая Катишь все уже простила Фатеевой и по-прежнему ее любила.
- Где же она живет? - спросил Вихров.
- Я вам покажу; завтра в одиннадцать часов заезжайте ко мне - и поедемте вместе. Теперь еще о Кергеле: написали вы об нем губернатору или нет?
- Нет еще.
- Сегодня же извольте, сейчас написать, - приказывала Катишь, - и кроме того: отсюда сестер милосердия вызывают в Севастополь, - попросите губернатора, чтобы он определил меня туда; я желаю идти.
- С какой же целью?
- С такой же, что не желаю, во-первых, обременять старика-отца, у которого и службы теперь нет.
Катишь и никогда почти не обременяла его и жила всегда или своими трудами, или подарками от своих подруг.
- Наконец это и интересно очень: война, ружья, пальба, может быть, убьют меня. Сегодня же напишите! - заключила она, вылезая, наконец, из экипажа перед своим домом.
Вихров очутился на этот раз под каким-то обаянием m-lle Катишь. Приехав домой, он сейчас же написал письмо к Абрееву - как об ней, так и об Кергеле, выразившись о последнем, что "если вашему превосходительству желательно иметь честного чиновника, то отвечаю вам за г-на Кергеля, как за самого себя"; а Катишь он рекомендовал так: "Девица эта, при весьма некрасивой наружности, самых высоких нравственных качеств".
На другой день, как нарочно, стояла мрачная, сырая погода. У Вихрова было очень нехорошо на душе. Главное, его беспокоило то, что о чем будет с ним говорить Фатеева? Не станет ли она ему говорить о прежних его чувствах к ней, укорять его?.. Но, во всяком случае, это свидание будет, вероятно, несколько сентиментальное. Тому, что будто бы m-me Фатеева была очень больна, как говорила m-lle Прыхина, - Вихров не совсем верил; вероятно, сия достойная девица, по пылкости своего воображения, много тут прибавляла. Часу в одиннадцатом, однако, он велел заложить экипаж и поехал в город. Катишь уже ожидала его в небольшой зальце своего дома и была по-прежнему совсем готова - в шляпке и бурнусе. С тем же серьезным лицом, как и вчера, она села в экипаж и начала приказывать кучеру, куда ехать: "Направо, налево!" говорила она повелительным голосом.
Вихров при этом невольно заметил, что они проехали все большие улицы и на самом почти выезде из города въехали в глухой и грязный переулок и остановились перед небольшим домиком.
- В каком захолустье она живет! - проговорил он.
- Да, она немножко нуждается в средствах, - отвечала Катишь. - Хорошо то, по крайней мере, - продолжала она, вводя Вихрова по небольшой лесенке, что Клеопаша приучит меня к званию сестры милосердия.
- Приучит? - повторил Вихров.
- Да, я ведь у нее провожу все дни мои и ночи - и только вот на свадьбу Юлии выпорхнула от нее.
Потом они вошли в крошечное, но чистенькое зальце, повернули затем в наугольную комнату, всю устланную ковром, где увидали Клеопатру Петровну сидящею около постели в креслах; одета она была с явным кокетством: в новеньком платье, с чистенькими воротничками и нарукавничками, с безукоризненно причесанною головою; когда же Вихров взглянул ей в лицо, то чуть не вскрикнул: она - мало того, что была худа, но как бы изглодана болезнью, и, как ему показалось, на лбу у ней выступал уже предсмертный лихорадочный пот.
- Благодарю вас, что вы приехали ко мне, - говорила m-me Фатеева, привставая немного со своих кресел, и сама при этом несколько покраснела в лице.
- Еще бы не приехать! - подхватила Катишь. - Однако вы сегодня изволите сидеть, а не лежать! - прибавила она Фатеевой.
- Это вот я для него встала, - отвечала та, показывая с улыбкою на Вихрова.
- Зачем же для меня? Бога ради, лягте! - произнес тот.
- Нет, я не настолько больна, могу еще сидеть, - возразила Фатеева. Ну, садитесь, только поближе ко мне.
Вихров сел очень близко около нее.
Катишь держала себя у подруги своей, как в очень знакомом ей пепелище: осмотрела - все ли было в комнате прибрано, переглядела все лекарства, затем ушла в соседнюю заднюю комнату и начала о чем-то продолжительно разговаривать с горничною Фатеевой. Она, конечно, сделала это с целью, чтобы оставить Вихрова с Фатеевой наедине, и полагала, что эти два, некогда обожавшие друг друга, существа непременно пожелают поцеловаться между собой, так как поцелуй m-lle Прыхина считала высшим блаженством, какое только существует для человека на земле; но Вихров и m-me Фатеева и не думали целоваться.
- Давно ли вы больны? - спросил ее тот.
- Месяца два или даже больше, - отвечала с какой-то досадой Фатеева, и главное, меня в деревню не пускают; ну, здесь какой уж воздух! Во-первых город, потом - стоит на озере, вредные испарения разные, и я чувствую, что мне дышать здесь нечем!..
- Но нельзя же вам быть без докторского надзора.
- Мне решительно не нужно доктора, решительно! - возражала Фатеева. - У меня ничего нет, кроме как лихорадки от этого сырого воздуха - маленький озноб и жар я чувствую, и больше ничего - это на свежем воздухе сейчас пройдет.
- Но здесь все-таки скорее пройдет при помощи медика, - говорил ей Вихров.
- Никогда! - возражала Фатеева. - Потому что я душевно здесь гораздо более расстроена: у меня в деревне идет полевая работа, кто же за ней присматривает? Я все ведь сама - и везде одна.
- Ну, бог с нею, с полевою работою!
- Как, друг мой, бог с нею? Я только этим и живу. Мне на днях вот надо вносить в опекунский совет.
- Вы об этом не беспокойтесь. Вы пришлите мне сказать, сколько и когда вам надо заплатить в совет, я и пошлю.
- Merci за это, но еще, кроме того, - продолжала m-me Фатеева видимо беспокойным голосом, - мне маленькое наследство в Малороссии после дяди досталось; надобно бы было ехать получать его, а меня не пускает ни этот доктор, ни эта несносная Катишь.
- Чем несносная Катишь, чем? - говорила та, входя в это время в комнату.
- Тем, что не пускаешь меня в Малороссию.
- Успеешь еще съездить, когда совсем поправишься, - отвечала та как бы совершенно равнодушным голосом.
- Да, у вас никогда не выздоровеешь, - все будете вы говорить, что больна.
- Ей всего недели две осталось жить, а она думает ехать в Малороссию, шепнула Катишь Вихрову; у него, впрочем, уж и без того как ножом резала душу вся эта сцена.
- А как там, Вихров, в моем новом именьице, что мне досталось, хорошо! - воскликнула Клеопатра Петровна. - Май месяц всегда в Малороссии бывает превосходный; усадьба у меня на крутой горе - и прямо с этой горы в реку; вода в реке чудная - я стану купаться в ней, ах, отлично! Потом буду есть арбузы, вишни; жажда меня эта проклятая не будет мучить там, и как бы мне теперь пить хотелось!
- Выпей оршаду! - сказала ей Прыхина.
- Нет, гадок он мне - не хочу!..
- Расскажите ей что-нибудь интересное; не давайте ей много самой говорить! Ей не велят этого, - шепнула Прыхина Вихрову.
- Что же ей рассказывать, я, ей-богу, не знаю! - отвечал ей тоже шепотом Вихров.
- Ну, да что-нибудь, досадный какой! - возразила ему Прыхина. - Павел Михайлович хочет тебе рассказать про свою жизнь и службу, - сказала она вслух Фатеевой.
- Что же он хочет рассказать? - спросила та.
- Ну, рассказывайте! - обратилась к нему настойчиво Прыхина.
Вихров решительно не находил, что ему рассказать.
- Что же мне такое рассказать вам? - как бы спросил он.
- Что же, вы побед там много имели? - спросила его сама уже Фатеева.
Вихров и на это не знал, что отвечать. Он поспешил, впрочем, взглянуть на Прыхину. Та легонько, но отрицательно покачала ему головой.
- Какие мои победы? Стар я для этого становлюсь, - отвечал он.
- Ну, не очень еще, я думаю, стар, - возразила с улыбкой Фатеева. - В той губернии, где были вы, и Цапкин, кажется, служит? - прибавила она, нахмуривая уже свои брови.
- Там же, - отвечал Вихров, потупляясь.
М-lle Прыхина при этом даже несколько сконфузилась.
- Что же, вы видали его? - продолжала Фатеева.
- Видел раз.
- Переменился он или нет?
- Мало, бакенбарды только отпустил.
- Мне сказывали, - продолжала Фатеева с грустной усмешкой, - что жена его поколачивает.
Понятно, что Клеопатра Петровна о всех своих сердечных отношениях говорила совершенно свободно - и вряд ли в глубине души своей не сознавала, что для нее все уже кончено на свете, и если предавалась иногда материальным заботам, то в этом случае в ней чисто говорил один только животный инстинкт всякого живого существа, желающего и стремящегося сохранить и обеспечить свое существование.
- При его росте это не мудрено, - отвечал ей Вихров.
- Да, росту, да и души, пожалуй, он - небольшой, - произнесла как-то протяжно Клеопатра Петровна. - А помните ли, - продолжала она, - как мы в карты играли?.. Давайте теперь в карты играть, а то мне как-то очень скучно!
- Но тебе не вредно разве это будет? - спросила ее Прыхина.
- Нисколько, мне скука вреднее всего!.. А вы будете со мной играть? прибавила она, обращаясь к Вихрову.
- Если вы хотите, - отвечал ей тот.
- Ну, так вот мы и станем втроем играть, - продолжала Клеопатра Петровна, - только вы выйдите на минутку: я платье распущу немножко, а то я очень уж для вас выфрантилась, - ступайте, я сейчас позову вас.
Вихров с Катишь вышли в зало - у этой доброй девушки сейчас же слезы показались на глазах.
- Какова, а? - спросила она, указывая головой на дверь Клеопатры Петровны. - Видеть ее не могу, и все фантазирует: и то-то она сделает, и другое... Уж вы, Вихров, ездите к ней почаще, - прибавила она.
- Непременно, - отвечал он, исполненный почти рыданий в душе.
- Потому что доктор мне сказывал, - продолжала Катишь, - что она может еще пожить несколько времени, если окружена будет все приятными впечатлениями, а чего же ей приятнее, как ни видеть вас!
На этих словах в зало вошла знакомая Вихрову Марья, глаза у которой сделались совсем оловянными и лицо сморщилось.
- Что, Маша, забыла уж моего Ивана? - не утерпел и пошутил с ней Вихров.
- Ну его к ляду, судырь, бог с ним! - отвечала она. - Пожалуйте-с, вас просит Клеопатра Петровна.
- Вы старайтесь ей проигрывать, у ней теперь денег нет - и это будет ее волновать, если она будет проигрывать, - шепнула Вихрову Катишь.
Когда они возвратились к Клеопатре Петровне, она сидела уж за карточным столом, закутанная в шаль. На первых порах Клеопатра Петровна принялась играть с большим одушевлением: она обдумывала каждый ход, мастерски разыгрывала каждую игру; но Вихров отчасти с умыслом, а частью и от неуменья и рассеянности с самого же начала стал страшно проигрывать. Катишь тоже подбрасывала больше карты, главное же внимание ее было обращено на больную, чтобы та не очень уж агитировалась.
- Как, однако, вы дурно играете! - воскликнула Клеопатра Петровна Вихрову.
- Да, я давно уж не играл - и, кроме того, несчастлив очень - ничего не идет.
- Зато вы в любви счастливы, - произнесла опять с какою-то горькою усмешкою Клеопатра Петровна.
Вихров на это промолчал и даже немного потупился.
- А вот я так наоборот: в картах счастлива, зато в любви несчастлива, прибавила с прежнею горькою ирониею Фатеева.
- Счастлива и ты, - подхватила Прыхина.
- Кто же меня еще любит? Разве вот он еще немножко любит, - проговорила Клеопатра Петровна, указывая на Вихрова.
- И он любит, - отвечала Катишь. - Ведь вы любите ее? - отнеслась она к Вихрову.
- Люблю, - отвечал он, и слезы против воли послышались в его голосе.
- Нет, уж нынче не любит, - подхватила Фатеева. - Однако будет играть! Мне что-то очень нехорошо!.. - прибавила она, кладя карты и отодвигая от себя стол.
- Конечно, будет! - подхватила Прыхина уже встревоженным голосом.
- Будет сегодня! - повторила еще раз Фатеева, протягивая Вихрову руку.
- Ну, так я уеду, а вы отдохните, - говорил он, пожимая ей руку.
- Да, я отдохну; только вы смотрите же, приезжайте ко мне скорее!
- Непременно приеду, - отвечал он.
- Как можно скорее! - повторила Фатеева.
- Да поцелуйтесь же, господи, на прощанье-то! Гадко ведь видеть даже вас! - воскликнула Катишь, видя, что Вихров стоит только перед Фатеевой и пожимает ей руку.
- Ну, поцелуемтесь! - произнесла и та с улыбкою.
- Поцелуемтесь! - сказал и Вихров.
Они поцеловались, и оба при этом немного сконфузились.
Катишь вышла провожать Вихрова на крыльцо.
- В самом деле, поскорее приезжайте; ей очень недолго осталось жить, проговорила она мрачным голосом и стоя со сложенными на груди руками, пока Вихров садился в экипаж.
Случалось ли с вами, читатель, чтобы около вас умирало близкое вам существо? Не правда ли, что при этом, кроме мучительнейшего чувства жалости, вас начинает терзать то, что все ваши маленькие вины и проступки, которые вы, может быть, совершили против этого существа, вырастают в вашем воображении до ужасающей величины? Вам кажется, будто вы-то именно и причина, что пропадает и погибает молодая жизнь, и вы (по крайней мере, думается вам так) готовы были бы лучше сами умереть за эту жизнь; но ничто уж тут не поможет: яд смерти разрушает дорогое вам существование и оставляет вашу совесть страдать всю жизнь оттого, что несправедливо, и нечестно, и жестоко поступали вы против этого существа. В такого именно рода чувствованиях возвратился герой мой домой. Его, по обыкновению, встретила улыбающаяся и цветущая счастьем Груша.
- Где это, барин, так долго вы были? - спросила она.
- У Фатеевой, - отвечал Вихров без всякой осторожности.
- Вот у кого! - произнесла Груша протяжно и затем почти сейчас же ушла от него из кабинета.
Вихров целый вечер после того не видал ее и невольно обратил на это внимание.
- Груша! - крикнул он.
Та что-то не показывалась.
- Груша! - повторил он громче и уж несколько строго.
- Сейчас! - отвечала та явно неохотным тоном и затем пришла к нему.
Вихров очень хорошо видел по ее личику, что она дулась на него.
- Это что такое значит? - спросил он ее.
- Что такое значит? - спросила Груша, в свою очередь.
- А то, что вы гневаетесь, кажется, на меня.
- Нет-с, - отвечала та. - Что вам гнев-то мой?! - прибавила она, немного помолчав.
- А то, что ты вздор думаешь; я ездил к Клеопатре Петровне чисто по чувству сострадания. Она скоро, вероятно, умрет.
- Умрет, да, как же!.. Нет еще, поживет!.. - почти воскликнула Груша.
- Нет, умрет! - прикрикнул на нее с своей стороны Вихров. - А ты не смей так говорить! Ты оскорбляешь во мне самое святое, самое скорбное чувство, - пошла!
Груша струсила и ушла.
Вихрову не удалось в другой раз побывать у Клеопатры Петровны. Не прошло еще и недели, как он получил от Катишь запечатанное черною печатью письмо.
"Добрый Павел Михайлович, - писала она не столь уже бойким почерком, нашего общего друга в прошедшую ночь совершенно неожиданно не стало на свете. Мы с ней еще не спали, а сидели и разговаривали об вас. Она меня просила, чтобы я поутру послала сказать вам, чтобы вы непременно приезжали играть в карты; вот вы и приедете к ней, но на другого рода карты - карты страшные, тяжелые!.. Вдруг она приподнялась на постели, обняла меня, вскрикнула и лежала уже бездыханная в моих объятиях... Вообразите мой ужас: я сама закричала как сумасшедшая, едва дозвалась людей и положила труп на постель. Все кончено! Упокой, господи, душу усопшей рабы твоей! Пишу это письмо к вам на рассвете; солнце только что еще показалось, но наше дорогое солнце никогда не взойдет для нас..."
На этом месте видно было, что целый ливень слез упал на бумагу.
"Снаряжать ее похороны приезжайте завтра же и денег с собой возьмите. У нее всего осталось 5 рублей в бумажнике. Хорошо, что вас, ангела-хранителя, бог послал, а то я уж одна потерялась бы!
Ваша Катишь".
Вихров, прочитав это письмо, призвал Грушу и показал ей его.
- Вот ты говорила, что не умрет; умерла - радуйся! - сказал он ей досадливым голосом.
Груша только уж молчала и краснела в лице. Вихров все эти дни почти не говорил с нею. На этот раз она, наконец, не вытерпела и бросилась целовать его руку и плечо.
- Виновата, барин, виновата, - говорила она.
Вихров поцеловал ее в голову.
- Ну то-то же, вперед такого вздора не думай! - проговорил он.
- Не буду, барин, - отвечала Груша; а потом, помолчав несколько, прибавила: - Мне можно, барин, сходить к ним на похороны-то?
- Зачем же тебе?
- Да вот я говорила-то про них; ведь это грешно: я хоть помолюсь за них, - отвечала Груня.
- Если с этою целью, а не из пустого любопытства, то ступай! - разрешил ей Вихров.
После того он, одевшись в черный фрак и жилет, поехал.
В маленьком домике Клеопатры Петровны окна были выставлены и горели большие местные свечи. Войдя в зальцо, Вихров увидел, что на большом столе лежала Клеопатра Петровна; она была в белом кисейном платье и с цветами на голове. Сама с закрытыми глазами, бледная и сухая, как бы сделанная из кости. Вид этот показался ему ужасен. Пользуясь тем, что в зале никого не было, он подошел, взял ее за руку, которая едва послушалась его.
- Клеопатра Петровна, - сказал он вслух, - если я в чем виноват перед вами, то поверьте мне, что мученьями моей совести, по крайней мере, в настоящую минуту я наказан сторицею! - И потом он наклонился и сначала поцеловал ее в голову, лоб, а потом и в губы.
Катишь, догадавшись по экипажу Вихрова, что он приехал, вышла к нему из соседней комнаты. Выражение лица ее было печально, но торжественно.
- Клеопаша всегда желала быть похороненною в их приходе рядом с своим мужем. "Если, говорит, мы несогласно жили с ним в жизни, то пусть хоть на страшном суде явимся вместе перед богом!" - проговорила Катишь и, кажется, вряд ли не сама все это придумала, чтобы хоть этим немного помирить Клеопатру Петровну с ее мужем: она не только в здешней, но и в будущей даже жизни желала устроивать счастье своих друзей.
- Съездите теперь к этим господам, у которых дроги, и скажите, чтобы их отпустили в деревню, и мне тоже дайте денег; здесь надобно сделать кой-какие распоряжения.
Вихров дал ей денег и съездил как-то механически к господам, у которых дроги, - сказал им, что надо, и возвратился опять в свое Воздвиженское. Лежащая на столе, вся в белом и в цветах, Клеопатра Петровна ни на минуту не оставляла его воображения. На другой день он опять как-то машинально поехал на вынос тела и застал, что священники были уже в домике, а на дворе стояла целая гурьба соборных певчих. Катишь желала как можно параднее похоронить свою подругу. Гроб она также заказала пренарядный.
- Ничего, растряхайте-ка ваш кармашек! Она стоит, чтобы вы ее с почетом похоронили, - говорила она Вихрову.
Гроб между тем подняли. Священники запели, запели и певчие, и все это пошло в соседнюю приходскую церковь. Шлепая по страшной грязи, Катишь шла по средине улицы и вела только что не за руку с собой и Вихрова; а потом, когда гроб поставлен был в церковь, она отпустила его и велела приезжать ему на другой день часам к девяти на четверке, чтобы после службы проводить гроб до деревни.
Вихров снова возвратился домой каким-то окаменелым. Теперь у него в воображении беспрестанно рисовался гроб и положенные на него цветы.
Поутру он, часу в девятом, приехал в церковь. Кроме Катишь, которая была в глубоком трауре и с плерезами, он увидел там Живина с женою.
- Умерла, брат, - проговорил тот каким-то глухим голосом.
- Да, умерла, - повторил Вихров.
Юлия только внимательно смотрела на Вихрова. Живин, заметивши, что приятель был в мрачном настроении, сейчас же, разумеется, пожелал утешить его, или, лучше сказать, пооблить его холодною водою.
- Последний-то обожатель ее, господин Ханин, говорят, и не был у нее, пока она была больна, - сказал он.
Вихрову досадно и неприятно было это слышать.
- Ну, не время говорить подобные вещи, - сказал он.
В половине обедни в церковь вошел Кергель. Он не был на этот раз такой растерянный; напротив, взор у него горел радостью, хотя, сообразно печальной церемонии, он и старался иметь печальный вид. Он сначала очень усердно помолился перед гробом и потом, заметив Вихрова, видимо, не удержался и подошел к нему.
- Спешу пожать вашу руку и поблагодарить вас, - сказал он и, взяв руку Вихрова, с чувством пожал ее.
- Что такое? За что? - спросил его тот.
- От его превосходительства Сергея Григорьича (имя Абреева) прислан мне запрос через полицию, чтобы я прислал мой формулярный список для определения меня в полицеймейстеры.
- Вот как! - произнес Вихров с удовольствием. - Значит, письмо подействовало!
- Да как же, помилуйте! - продолжал Кергель с каким-то даже трепетом в голосе. - Я никак не ожидал и не надеялся быть когда-нибудь полицеймейстером - это такая почетная и видная должность!.. Конечно, я всю душу и сердце положу за его превосходительство Сергея Григорьича, но и тем, вероятно, не сумею возблагодарить ни его, ни вас!.. А мне еще и Катерине Дмитриевне надобно передать радостное для нее известие, - прибавил он после нескольких минут молчания и решительно, кажется, не могший совладать с своим нетерпением.
- А разве и об ней есть запрос? - спросил Вихров.
- И об ней, и она, наверно, будет определена, - отвечал Кергель и, осторожно перейдя на ту сторону, где стояла Катишь, подошел к ней и начал ей передавать приятную новость; но Катишь была не такова: когда она что-нибудь делала для других, то о себе в эти минуты совершенно забывала.
- Ну, после как-нибудь расскажете, мне не до того, - отвечала она, и все внимание ее было обращено на церемонию отпевания.
В одном из углов церкви Вихров увидал также и Грушу, стоявшую там, всю в черном, и усерднейшим образом кланявшуюся в землю: она себя в самом деле считала страшно согрешившею против Клеопатры Петровны.
Когда, наконец, окончилась вся эта печальная церемония и гроб поставили на дроги, Живин обратился к Вихрову:
- А ты поедешь провожать до деревни?
- Да, - отвечал тот мрачно.
- Прощайте, Вихров, - сказала ему Юлия с каким-то особенным ударением. - Я сегодня убедилась, что у вас прекрасное сердце.
Кергель между тем, как бы почувствовав уже в себе несколько будущего полицеймейстера, стал шумно распоряжаться экипажами. Одним велел подъехать, другим отъехать, дрогам тронуться.
Катишь все время сохраняла свой печальный, но торжественный вид. Усевшись с Вихровым в коляску, она с важностью кивнула всем прочим знакомым головою, и затем они поехали за гробом.
Вскоре после того пришлось им проехать Пустые Поля, въехали потом и в Зенковский лес, - и Вихров невольно припомнил, как он по этому же пути ездил к Клеопатре Петровне - к живой, пылкой, со страстью и нежностью его ожидающей, а теперь - что сталось с нею - страшно и подумать! Как бы дорого теперь дал герой мой, чтобы сразу у него все вышло из головы - и прошедшее и настоящее!
- Последний уж раз я еду по этой дорожке, - проговорила вдруг Катишь, залившись горькими слезами.
Вихров взглянул на нее - и тоже не утерпел и заплакал.
- Ну, будет, пощадите меня, - сказал он, взяв и сжимая ее руку.
- Я очень рада, что хоть вы одни понимаете, как можно было любить эту женщину, - бормотала Катишь, продолжая плакать.
Она в самом деле любила Клеопатру Петровну больше всех подруг своих. После той размолвки с нею, о которой когда-то Катишь писала Вихрову, она сама, первая, пришла к ней и попросила у ней прощения. В Горохове их ожидала уже вырытая могила; опустили туда гроб, священники отслужили панихиду - и Вихров с Катишь поехали назад домой. Всю дорогу они, исполненные своих собственных мыслей, молчали, и только при самом конце их пути Катишь заговорила:
- Кергель сказывал, что меня непременно определят в сестры милосердия; ну, я покажу, как русская дама может быть стойка и храбра, - заключила она и молодцевато махнула головою.
Вихров всю почти ночь после того не спал и все ходил взад и вперед по кабинету.
- Я, решительно я убил эту женщину! Женись я на ней, она была бы счастлива и здорова, - говорил он.
И это почти была правда. После окончательной разлуки с ним Клеопатра Петровна явно не стала уже заботиться ни о добром имени своем, ни о здоровье, - ей все сделалось равно.
Тяжелое душевное состояние с Вихровым еще продолжалось; он рад даже был, что Мари, согласно своему обещанию, не приезжала еще в их края. У нее был болен сын ее, и она никак не могла выехать из Петербурга. Вихров понимал, что приезд ее будет тяжел для Груши, а он не хотел уже видеть жертв около себя - и готов был лучше бог знает от какого блаженства отказаться, чтобы только не мучить тем других. Переписка, впрочем, между им и Мари шла постоянная; Мари, между прочим, с величайшим восторгом уведомила его, что повесть его из крестьянского быта, за которую его когда-то сослали, теперь напечаталась и производит страшный фурор и что даже в самых модных салонах, где и по-русски почти говорить не умеют, читаются его сказания про мужиков и баб, и отовсюду слышатся восклицания: "C'est charmant! Comme c'est vrai! Comme c'est poetique!"[170]
"Ты себе представить не можешь, - заключала Мари, - как изменилось здесь общественное мнение: над солдатчиной и шагистикой смеются, о мужиках русских выражаются почти с благоговением. Что крепостное право будет уничтожено - это уже решено; но, говорят многие, коренные преобразования будут в судах и в финансах. Дай-то бог, авось мы доживем до того, что нам будет возможно не боясь честно говорить и не стыдясь честно жить". По газетам Вихров тоже видел, что всюду курили фимиам похвал его произведению. Встреть моего писателя такой успех в пору его более молодую, он бы сильно его порадовал; но теперь, после стольких лет почти беспрерывных душевных страданий, он как бы отупел ко всему - и удовольствие свое выразил только тем, что принялся сейчас же за свой вновь начатый роман и стал его писать с необыкновенной быстротой; а чтобы освежаться от умственной работы, он придумал ходить за охотой - и это на него благотворно действовало: после каждой такой прогулки он возвращался домой здоровый, покойный и почти счастливый. Вместо Живина, который все время продолжал сидеть с женой и амурничать, Вихров стал брать с собой Ивана. Этот Санчо Панса его юности вел себя последнее время прекрасно: был постоянно трудолюбив, трезв и даже опрятен и почти что умен. Стрелял он тоже порядочно - и выучился этому от нечего делать, когда барином сослан был в деревню.
Каждый почти день Вихров с ружьем за плечами и в сопровождении Ивана, тоже вооруженного, отправлялся за рябчиками в довольно мрачный лес, который как-то больше гармонировал с душевным настроением героя моего, чем подозерные луга. Вихров почти наизусть выучил всю эту дорогу: вот пройдет мимо гумен Воздвиженского и по ровной глинистой дороге начнет подниматься на небольшой взлобок, с которого ненадолго бывает видно необыкновенно красивую колокольню села Богоявления; потом путь идет под гору к небольшому мостику, от которого невдалеке растут две очень ветвистые березы; затем опять надо идти в гору. Вихров всегда задыхался при этом; но вот, наконец, и воротца в лес. Иван, когда они подходили к ним, уходил немного вперед и отворял воротца, под которыми постоянно была лужа грязи. Пройдя их, сейчас же можно было поворачивать в лес. Идя в чаще елок, на вершины которых Иван внимательнейшим образом глядел, чтобы увидеть на них рябчика или тетерева, Вихров невольно помышлял о том, что вот там идет слава его произведения, там происходит война, смерть, кровь, сколько оскорбленных самолюбий, сколько горьких слез матерей, супруг, а он себе, хоть и грустный, но спокойный, гуляет в лесу. На одну из ближайших ко входу в лес колод Вихров обыкновенно садился отдыхать, а Иван в почтительной позе устанавливался невдалеке от него - и Вихров всякий раз, хоть и не совсем ласковым голосом, говорил ему:
- Садись, что ж ты стоишь!
И Иван садился, но все-таки продолжал держать себя в несколько трусливой позе. Наконец, Вихрову этот подобострастный вид его стал наскучать - и он решился ободрить его, хоть и предчувствовал, что Иван после того сейчас же нос подымет и, пожалуй, опять пьянствовать начнет; но, как бы то ни было, он раз сказал ему:
- Иван, что ж ты не женишься?
- На ком же жениться-то! - отвечал Иван, потупляясь немного.
Барин в этом случае попал в самую заветную его мечту.
- Хорошие-то невесты за меня не пойдут, а на худой-то что жениться.
- Да ведь невесты все одинаково хороши!
- Нет-с, разница большая, - отвечал Иван, ухмыляясь. - За меня было, вон, поповна даже шла-с.
- Ну так что же?
- Да говорит: "Есть у тебя сто рублей денег, так пойду за тебя", - а у меня какие ж деньги!
И в голосе Ивана Вихров явно почувствовал укор себе, зачем он ему не приготовил этих ста рублей.
- Что ж, она хороша лицом?
- Нет, из лица она не так чтобы очень красива, - отвечал Иван.
Поповна была просто дурна и глупа очень.
- Так чем же она тебе нравится?
- Да тем, что попочетнее, все не мужичка простая.
- И ты бы на ней с большим удовольствием женился?
- Да-с, - отвечал Иван, опять ухмыляясь.
- Ну, хорошо, сватайся! Я тебе дам сто рублей.
Иван что-то молчал.
- Когда же ты будешь свататься? - спросил Вихров, думая, что не налгал ли все это Иван.
- Да вот-с тут как-нибудь, - отвечал Иван опять как-то нерешительно; у него мгновенно уже все перевернулось в голове. "Зачем жениться теперь, лучше бы барин просто дал сто рублей", - думал он.
- Ну, женись, женись! - повторил с усмешкою Вихров.
- Слушаю-с! - отвечал Иван и, будучи все-таки очень доволен милостями барина, решился в мыслях еще усерднее служить ему, и когда они возвратились домой, Вихров, по обыкновению, сел в кабинете писать свой роман, а Иван уселся в лакейской и старательнейшим образом принялся приводить в порядок разные охотничьи принадлежности: протер и прочистил ружья, зарядил их, стал потом починивать патронташ.
К нему вошла Груша.
- А что, барину к ужину есть дичь? - сказала она.
- Есть надо быть-с! - отвечал Иван, сейчас же вскакивая на ноги: он все время был чрезвычайно почтителен к Груше и относился к ней, совершенно как бы она барыня его была.
- Дай-ка, умею ли я стрелять, - сказала она, взяв одно ружье; ей скучно, изволите видеть, было: барин все занимался, и ей хоть бы с кем-нибудь хотелось поболтать.
- Так, что ли, стреляют? - спросила она, прикладывая ружье к половине груди и наклоняя потом к нему свою голову.
- Нет-с, не так-с, а вот как-с, - надо к щеке прикладывать, проговорил Иван и, схватив другое ружье, прицелился из него и, совершенно ошалелый оттого, что Груша заговорила с ним, прищелкнул языком, притопнул ногой и тронул язычок у ружья.
То сейчас же выстрелило; Груша страшно при этом вскрикнула.
- Что такое? - проговорил Иван, весь побледнев.
- То, что меня застрелил, - проговорила Груша, опускаясь на стоявший около нее стул.
Кровь текла у нее по всему платью.
- Что за выстрел? - воскликнул и Вихров, страшно перепуганный и одним прыжком, кажется, перескочивший из кабинета в лакейскую.
Там Иван по-прежнему стоял онемелый, а Груша сидела наклонившись.
- Что такое у вас? - повторил еще раз Вихров.
- Это я, батюшка, выстрелила, - поспешила отвечать Груша, - шалила да и выстрелила в себя; маленько, кажется, попала; за доктором, батюшка, поскорее пошлите...
- Доктора скорей, доктора! - кричал Вихров.
Мальчик Миша, тоже откуда-то появившийся, побежал за доктором.
- Но куда ты в себя выстрелила и как ты могла в себя выстрелить? говорил Вихров, подходя к Груше и разрывая на ней платье.
- Вот тут, кажется, в бок левый, - отвечала Груша.
- Но ты тут не могла сама себе выстрелить! - говорил Вихров, ощупывая дрожащею рукою ее рану. - Уж это не ты ли, злодей, сделал? - обратился он к стоявшему все еще на прежнем месте Ивану и не выпуская Груши из своих рук.
- Я-с это, виноват! - отвечал тот сдуру.
- А, так вот это кто и что!.. - заревел вдруг Вихров, оставляя Грушу и выходя на средину комнаты: ему пришло в голову, что Иван нарочно из мести и ревности выстрелил в Грушу. - Ну, так погоди же, постой, я и с тобой рассчитаюсь! - кричал Вихров и взял одно из ружей. - Стой вот тут у притолка, я тебя сейчас самого застрелю; пусть меня сошлют в Сибирь, но кровь за кровь, злодей ты этакий!
- Батюшка барин, не делайте этого, не делайте! - кричала Груша.
- Нет, никто меня теперь не остановит от этого! - кричал Вихров и стал прицеливаться в Ивана, который смиренно прижался к косяку и закрыл только глаза.
Напрасно Груша молила и стонала.
- Дай только в лоб нацелиться, чтобы верный был выстрел, - шипел Вихров и готов был спустить курок, но в это время вбежал Симонов - и сам бог, кажется, надоумил его догадаться, в чем тут дело и что ему надо было предпринять: он сразу же подбежал к Вихрову и что есть силы ударил его по руке; ружье у того выпало, но он снова было бросился за ним - Симонов, однако, схватил его сзади за руки.
- Черт ты этакой, убеги, спрячься скорей! - закричал он Ивану.
Тот действительно повернулся и побежал, и забежал в самую даль поля и сел там в рожь.
Симонов между тем продолжал бороться с Вихровым.
- Нет, я его поймаю и убью! - больше стонал тот по-звериному, чем говорил.
- Нет-с, не уйдете-с, не убьете-с! - стонал, в свою очередь, и Симонов.
Но Вихров, конечно, бы вырвался из его старческих рук, если бы в это время не вошел случайно приехавший Кергель.
- Батюшка, подсобите связать барина, - закричал ему Симонов, - а то он либо себя, либо Ивана убьет...
Кергель, и не понявший сначала, что случилось, бросился, однако, помогать Симонову. Оба они скрутили Вихрову руки назад и понесли его в спальню; белая пена клубом шла у него изо рта, глаза как бы окаменели и сделались неподвижными. Они бережно уложили его на постель. Вихров явно был в совершенном беспамятстве. Набежавшие между тем в горницу дворовые женщины стали хлопотать около Груши. Дивуясь и охая и приговаривая: "Матери мои, господи, отцы наши святые!" - они перенесли ее в ее комнату. Кергель прибежал тоже посмотреть Грушу и, к ужасу своему, увидел, что рана у ней была опасна, а потому сейчас же поспешил свезти ее в своем экипаже в больницу; но там ей мало помогли: к утру Груша умерла, дав от себя показание, что Иван выстрелил в нее совершенно нечаянно.
Симонов, опасаясь, что когда Вихров опомнится, так опять, пожалуй, спросит Ивана, попросил исправника, чтобы тот, пока дело пойдет, посадил Ивана в острог. Иван, впрочем, и сам желал того.
У Вихрова доктор признал воспаление в мозгу и весьма опасался за его жизнь, тем более, что тот все продолжал быть в беспамятстве. Его очень часто навещали, хотя почти и не видали его, Живин с женою и Кергель; но кто более всех доказал ему в этом случае дружбу свою, так это Катишь. Услыхав о несчастном убийстве Груши и о постигшей Вихрова болезни, она сейчас же явилась к нему уже в коричневом костюме сестер милосердия, в чепце и пелеринке и даже с крестом на груди. Сейчас же приняла весь дом под свою команду и ни одной душе не позволяла ходить за больным, а все - даже черные обязанности - исполняла для него сама. Через неделю, когда доктор очень уж стал опасаться за жизнь больного, она расспросила людей, кто у Павла Михайлыча ближайшие родственники, - и когда ей сказали, что у него всего только и есть сестра - генеральша Эйсмонд, а Симонов, всегда обыкновенно отвозивший письма на почту, сказал ей адрес Марьи Николаевны, Катишь не преминула сейчас же написать ей письмо и изложила его весьма ловко.
"Ваше превосходительство! - писала она своим бойким почерком. - Письмо это пишет к вам женщина, сидящая день и ночь у изголовья вашего умирающего родственника. Не буду описывать вам причину его болезни; скажу только, что он напуган был выстрелом, который сделал один злодей-лакей и убил этим выстрелом одну из горничных".
Катишь очень хорошо подозревала о некоторых отношениях Груши к Вихрову; но, имея привычку тщательнейшим образом скрывать подобные вещи, она, разумеется, ни одним звуком не хотела намекнуть о том в письме к Марье Николаевне. Темное, но гениальное чутье Катишь говорило ей, что между m-me Эйсмонд и m-r Вихровым вряд ли нет чего-нибудь, по крайней мере, некоторой нравственной привязанности; так зачем же было смущать эти отношения разным вздором? Себя она тоже по этому поводу как бы старалась несколько выгородить.
"Не заподозрите, бога ради, - писала она далее в своем письме, - чтобы любовь привела меня к одру вашего родственника; между нами существует одна только святая и чистая дружба, - очень сожалею, что я не имею портрета, чтобы послать его к вам, из которого вы увидали бы, как я безобразна и с каким ужасным носом, из чего вы можете убедиться, что все мужчины могут только ко мне пылать дружбою!"
Сделавшись сестрой милосердия, Катишь начала, нисколько не конфузясь и совершенно беспощадно, смеяться над своей наружностью. Она знала, что теперь уже блистала нравственным достоинством. К письму вышеизложенному она подписалась.
"Сестра милосердия, Екатерина Прыхина".
Было часов шесть вечера. По главной улице уездного городка шибко ехала на четверке почтовых лошадей небольшая, но красивая дорожная карета. Рядом с кучером, на широких козлах, помещался благообразный лакей в военной форме. Он, как только еще въехали в город, обернулся и спросил ямщика:
- Что ж, мне сбегать к смотрителю и попросить, чтобы вы же и довезли нас до Воздвиженского?
- Я же и довезу, - отвечал ямщик, - всего версты две: генеральшу важно докачу; на водку бы только дала!
- Дадут-с, - отвечал лакей и, как только подъехали к почтовой станции, сейчас же соскочил с козел, сбегал в дом и, возвратясь оттуда и снова вскакивая на козлы, крикнул: - Позволили, пошел!
Ямщик тронул.
- Ну, слава богу, что не задержали! - послышался тихий голос в карете.
Это ехала, или, лучше сказать, скакала день и ночь из Петербурга в Воздвиженское Мари. С ней ехал и сынок ее, только что еще выздоровевший, мальчик лет десяти.
Когда экипаж начал, наконец, взбираться в гору, Мари не утерпела и, выглянув в окно кареты, спросила:
- Это Воздвиженское?
- Оно самое-с! - отвечал ямщик и что есть духу понесся.
- Господи, как-то я его застану! - говорила Мари нерешительным голосом и вся побледнев при этой мысли.
В Воздвиженском в это время Вихров, пришедши уже в себя и будучи только страшно слаб, лежал, опустив голову на подушки; худ и бледен он был, как мертвец, и видно было, что мысли, одна другой мрачнее, проходили постоянно в его голове. Он не спрашивал ни о том, что такое с ним было, ни о том - жива ли Груша. Он, кажется, все это сам уж очень хорошо знал и только не хотел расспросами еще более растравлять своих душевных ран; ходившей за ним безусыпно Катишь он ласково по временам улыбался, пожимал у нее иногда руку; но как она сделает для него, что нужно, он сейчас и попросит ее не беспокоиться и уходить: ему вообще, кажется, тяжело было видеть людей. Катишь, немножко уже начинавшая и обижаться таким молчаливым обращением ее клиента, по обыкновению, чтобы развлечь себя, выходила и садилась на балкон и принималась любоваться окрестными видами; на этот раз тоже, сидя на балконе и завидев въезжавшую во двор карету, она прищурила глаза, повела несколько своим носом и затем, поправив на себе торопливо белую пелеринку и крест, поспешно вышла на крыльцо, чтобы встретить приехавшую особу.
- Это я знаю, кто приехал! - говорила она не без лукавства, идя в переднюю.
Мари входила уже на лестницу дома, держа сына за руку; она заметно была сильно встревожена. Катишь, дожидавшаяся ее на верхней ступени, модно присела перед ней.
- Я, кажется, имею удовольствие видеть ее превосходительство госпожу Эйсмонд? - проговорила она, по обыкновению, в нос.
- Да, - отвечала Мари. - Но скажите, что же больной наш? - прибавила она дрожащим голосом.
- Опасность миновалась: слаб еще, но не опасен, - отвечала с важностью Катишь. - Прошу вас в гостиную, - заключила она, показывая Мари на гостиную.
Та вошла туда как-то не совсем охотно.
- А могу я его видеть? - прибавила она тем же беспокойным голосом.
- О нет, нет! - воскликнула Катишь совсем уж в нос. - Такая нечаянность может его встревожить.
Никак не ожидая, что Мари сама приедет, Катишь и не говорила даже Вихрову о том, что писала к ней.
- А вы вот посидите тут, - продолжала она простодушным и очень развязным тоном, - отдохните немножко, выкушайте с дороги чайку, а я схожу да приготовлю его на свидание с вами. Это ваш сынок, конечно? - заключила Катишь, показывая на мальчика.
- Да, сын мой, - отвечала Мари.
- Прелестный мальчик! - одобрила m-lle Катишь. - Теперь вот еще извольте мне приказать: как вам угодно почивать - одним или с вашим малюткой?
Какую цель Катишь имела сделать подобный вопрос - неизвестно, но Мари он почему-то сконфузил.
- Это все равно, он может спать и со мной, а если в отдельной комнате, так я просила бы только, чтобы не так далеко от меня.
- Так вот как мы сделаем, - отвечала ей Катишь, - я вам велю поставить кровать в комнате покойной Александры Григорьевны, - так генеральша генеральшино место и займет, - а малютку вашего положим, где спал, бывало, Сергей Григорьич - губернатор уж теперь, слышали вы?
- Да, слышала.
- Я вот по милости его и ношу этот почетный орден! - прибавила Катишь и указала на крест свой. - Сейчас вам чаю подадут! - заключила она и ушла.
Мари, оставшись одна, распустила ленты у дорожного чепца, расстегнула даже у горла платье, и на глазах ее показались слезы; видно было, что рыдания душили ее в эти минуты; сынок ее, усевшийся против нее, смотрел на нее как бы с некоторым удивлением.
Катишь между тем, как кошка, хитрой и лукавой походкой вошла в кабинет к Вихрову. Он, при ее входе, приподнял несколько свою опущенную голову.
- Вы покрепче, кажется, сегодня, - произнесла она как бы и обыкновенным голосом и только потирая немного руки.
- Кажется, - отвечал Вихров довольно мрачно.
- Пора, пора! Что это, молодой человек, все валяетесь! - говорила Катишь, покачивая головой. - Вот другие бы и дамы к вам приехали, - но нельзя, неприлично, все в халате лежите.
- Что же, это Живина, что ли, хотела приехать? - спросил Вихров.
- Ах, сделайте милость, о madame Живиной извольте отложить попечение: она теперь в восторге от своего мужа, а прежде точно, что была в вас влюблена; но, впрочем, найдутся, может быть, и другие, которые не менее вас любят, по крайней мере, родственной любовью.
- Кто же это: вы, что ли?
- Я что... я буду вас любить - как только вы прикажете, - произнесла Катишь. - Есть и поинтереснее меня.
- Я не знаю, что вы такое говорите! - произнес Вихров с некоторой уж досадой.
- А то, что шутки в сторону, в самом деле оденьтесь... Петербургская одна дама приехала к вам.
- Кто такая? Мари, что ли? - произнес Вихров, приподнимая голову с подушки.
- Разумеется, Марья Николаевна, кому же больше! - сказала Катишь.
- Господи! Да где же она, просите ее! - сказал Вихров каким-то уже ребяческим голосом.
- Нельзя ей сейчас сюда! - возразила Катишь урезонивающим тоном. Во-первых, она сама с дороги переодевается и отдыхает; а потом, вы и себя-то приведите хоть сколько-нибудь в порядок, - смотрите, какой у вас хаос! продолжала Катишь и начала прибирать на столе, складывать в одно место раскиданное платье; наконец, взяла гребенку и подала ее Вихрову, непременно требуя, чтобы он причесался.
- Мари приехала, Мари! - повторял между тем тот как бы про себя и заметно обрадованный и оживленный этим известием; но потом вдруг, как бы вспомнив что-то, снова нахмурился и сказал Катишь: - А Груни нет, конечно, в живых?
- Нет, померла, - отвечала та торопливо.
Вихров при этом поднял только глаза на небо.
- Тут все, кажется, теперь прилично, - проговорила Катишь, обведя глазами всю комнату, и затем пошла к Мари.
- Пожалуйте, просит вас теперь к себе, - сказала она той.
Мари пошла; замешательство ее все более и более увеличивалось.
- А мне, maman, можно к дяде? - спросил ее сын.
- Нет, нельзя, - отвечала ему почти с досадой Мари.
- Ты после, душенька, к дяденьке пойдешь, - объяснила ему наставническим голосом Катишь.
Мари вошла проворно в кабинет Вихрова.
- Боже мой, как ты похудел! - сказала она сильно испуганным голосом.
- Да, порядочно! - отвечал ей Вихров, взяв и целуя ее руку.
- Были бы кости, а мясо наведем! - подхватила шедшая тоже за Мари Катишь; потом она подвинула Мари кресло, и та села на него.
- Но скажи, что такое с тобой случилось, простудился, что ли, ты? Неужели тебя этот несчастный выстрел так испугал? - говорила Мари.
- Тут много было причин; я и до того еще себя не так хорошо чувствовал... А что супруг ваш? - прибавил Вихров, желая, кажется, прекратить разговор о самом себе.
- Он в Севастополе.
- В Севастополе? - воскликнула радостным голосом Катишь. - Где и я скоро буду!.. - заключила она, подняв с гордостью нос.
- Да, - продолжала Мари, - и пишет, что они живут решительно в жерле огненном; целые дни на них сыплется град пуль и ядер - ужасно!.. Я к тебе с сыном приехала, - присовокупила она.
- С Женичкой? Ах, покажите мне его.
- Я сейчас его приведу, - сказала Катишь и пошла, но не сейчас привела мальчика, а медлила - и медлила с умыслом.
У Катишь, как мы знаем, была страсть покровительствовать тому, что она полагала - непременно должно было произойти между Вихровым и Мари.
Те, оставшись вдвоем, заметно конфузились один другого: письмами они уже сказали о взаимных чувствах, но как было начать об этом разговор на словах? Вихров, очень еще слабый и больной, только с любовью и нежностью смотрел на Мари, а та сидела перед ним, потупя глаза в землю, - и видно было, что если бы она всю жизнь просидела тут, то сама первая никогда бы не начала говорить о том. Катишь, решившая в своих мыслях, что довольно уже долгое время медлила, ввела, наконец, ребенка.
- Ну, поди сюда, мой милый! - сказал ему Вихров, и когда Женичка подошел к нему, он поцеловал его, и ему невольно при этом припомнился покойный Еспер Иваныч и сам он в детстве своем. Мальчик конфузливо сел около кровати на стул, который тоже подвинула ему Катишь.
Разговор мало как-то клеился.
- Я, когда сюда ехала, - начала, наконец, Мари, - так, разумеется, расспрашивала обо всех здешних, и мне на последней станции сказали, что Клеопатра Петровна в нынешнем году умерла.
- Да, умерла! - отвечал, нахмуриваясь, Вихров.
- Покончила свои страдальческие дни! - подхватила Катишь.
- А вы, кажется, были ее приятельницей? - спросила ее Мари кротким голосом.
- Я была ее друг! - подхватила Катишь каким-то строгим басом.
Она за что-то считала Мари не совсем правой против Клеопатры Петровны.
Разговор на этом месте опять приостановился.
- Вы, надеюсь, - заговорил уже Вихров, видимо, мучимый какой-то мыслью, - надеюсь, что ко мне приехали не на короткий срок?
- На месяц, на два, если ты не соскучишься, - отвечала, покраснев, Мари.
- Я-то соскучусь, господи! - произнес Вихров, и голос его при этом как-то особенно прозвучал. - Но как же мы, однако, будем проводить наше время? - продолжал он. - Мы, конечно, будем с вами в карты играть, как в Петербурге собирались.
- В карты играть, - говорила Мари; смущение в ней продолжалось сильное.
- Но чем же молодца этого занять? - сказал Вихров, показывая на мальчика.
- Пусть себе гуляет, ему физические упражнения предписаны: беганье, верховая езда, купанье, - отвечала Мари.
- А, в таком случае мы должны сделать некоторое особое распоряжение. Я тебя, мой друг, поручу одному старику, который тебе все это устроит. Потрудитесь послать ко мне Симонова! - прибавил Вихров, обращаясь к Катишь.
Та вышла и сейчас же привела Симонова.
- Вот это, братец, сын одного заслуженного генерала, который теперь в Севастополе. Про Севастополь слышал?
- Наслышан, ваше высокоблагородие; война сильная, говорят, там идет.
- Ну, так ты вот этого мальчика займи: давай ему смирную лошадь кататься, покажи, где у нас купанье - неглубокое, вели ему сделать городки, свайку; пусть играет с деревенскими мальчиками.
- Merci, дядя! - воскликнул вдруг мальчик, крайне, кажется, обрадованный всеми распоряжениями.
- Слушаю, ваше высокоблагородие, все будет сделано, - проговорил и Симонов очень тоже довольным голосом. - А когда вам что понадобится, то извольте кликнуть старика Симонова, - прибавил он, почти с каким-то благоговением обращаясь к мальчику.
- Ну, ты можешь теперь уходить, - сказала ему Катишь.
Симонов тотчас же ушел.
- Вы, кажется, распорядились и достаточно устали, - обратилась она к Вихрову, - да и вам, я думаю, пора чаю накушаться и поужинать.
- Поужинайте, кузина! - сказал ей Вихров.
- Хорошо, - отвечала та и вместе с сыном ушла.
В зале они увидели параднейшим образом накрытый стол с чаем и легким ужином. Это все устроила та же Катишь: она велела ключнице вынуть серебро, лучший чайный сервиз, прийти прислуживать генеральше всей, какая только была в Воздвиженском, комнатной прислуге.
Вскоре после того гости и хозяева спали уже мертвым сном. На другой день Катишь почему-то очень рано проснулась, все копошилась у себя в комнате и вообще была какая-то встревоженная, и потом, когда Мари вышла в гостиную, она явилась к ней. Глаза Катишь были полнехоньки при этом слез.
- Марья Николаевна, - начала она взволнованным голосом, - я теперь вручаю вам моего больного, а мне уж позвольте отправиться в Севастополь.
- Но зачем же так поспешно? - возразила было Мари.
- Невозможно мне долее оставаться, - отвечала каким-то даже жалобным голосом Катишь, - я уж два предписания получила, не говорила только никому, - присовокупила она, как-то лукаво поднимая брови.
Катишь в самом деле получила два требующие ее предписания, но она все-таки хотела прежде походить за своим близким ей больным, а потом уже ехать на службу.
- Если так, то конечно, - отвечала Мари. - Я только буду просить вас найти там моего мужа и поклониться ему от меня.
- Сочту это за приятнейшую и непременнейшую для себя обязанность, отвечала Катишь, модно раскланиваясь перед Мари, и затем с тем же несколько торжественным видом пошла и к Вихрову.
- Ну, Павел Михайлыч, - начала она с вновь выступившими на глазах слезами, - теперь есть кому за вами присмотреть, а меня уж пустите в Севастополь мой.
- Очень жаль, - отвечал он. - Только позвольте!.. - прибавил он и, торопливо встав с постели, торопливо надев на себя халат и туфли, подошел к столу и вынул оттуда триста рублей.
- Позвольте мне, по крайней мере, презентовать вам на дорогу.
- Ни за что, ни за что, - воскликнула было Катишь.
- В таком случае вы меня обидите, я рассержусь и опять занемогу.
- Но ведь и вы меня обижаете... и вы обижаете! - говорила Катишь.
- Ей-богу, рассержусь, - повторил еще раз Вихров в самом деле сердитым голосом, подавая Катишь деньги.
- Повинуюсь вам, хоть и с неудовольствием! - сказала, наконец, она, принимая деньги, и затем поцеловала Вихрова в губы, перекрестила его и, войдя снова к Мари, попросила еще раз не оставлять больного; простилась потом с горничными девушками и при этом раздала им по крайней мере рублей двадцать. Катишь была до глупости щедра, когда у нее появлялись хоть какие-нибудь деньги. Собрав, наконец, свой скарб, она ушла пешком в город, не велев себе даже заложить экипажа. В последних главах мы с умыслом говорили несколько подробнее о сей милой девице для того, чтобы раскрыть полнее ее добрую душу, скрывавшуюся под столь некрасивой наружностью.
Приезд Мари благодетельно подействовал на Вихрова: в неделю он почти совсем поправился, начал гораздо больше есть, лучше спать и только поседел весь на висках. Хозяин и гостья целые дни проводили вместе: Мари первое время читала ему вслух, потом просматривала его новый роман, но чем самое большое наслаждение доставляла Вихрову - так это игрой на фортепьяно. Мари постоянно занималась музыкой и последнее время несравненно стала лучше играть, чем играла в девушках. По целым вечерам Вихров, полулежа в зале на канапе, слушал игру Мари и смотрел на нее. Мари была уже лет тридцати пяти; собой была она довольно худощава; прежняя миловидность перешла у нее в какую-то приятную осмысленность. Мари очень стала походить на англичанку, и при этом какая-то тихая грусть (выражение, несколько свойственное Есперу Иванычу) как бы отражалась во всей ее фигуре. Из посторонних посетителей в Воздвиженское приезжали только Живины, но и те всего один раз; Юлия, услыхав о приезде Мари к Вихрову, воспылала нетерпением взглянуть на нее и поэтому подговорила мужа, в одно утро, ехать в Воздвиженское как бы затем, чтобы навестить больного, у которого они давно уже не были.
Приезд их несколько сконфузил Вихрова. Познакомив обеих дам между собою и потом воспользовавшись тем, что Мари начала говорить с Живиным, он поспешил отозвать Юлию Ардальоновну немножко в сторону.
- Я надеюсь, что вы не рассказали вашему мужу о том, что я вам когда-то говорил о Мари, - сказал он.
Юлия посмотрела на него как бы с удивлением.
- Почему ж вы думаете, что я так откровенна с мужем; у вас у самих моя тайна - гораздо поважнее той, - проговорила она.
- Да, пожалуйста, не говорите ему... тем более, что все, что я вам тогда говорил... все это вздор.
Юлия при этом вспыхнула.
- Зачем же вы этот вздор мне говорили, - чтобы от меня только спастись? - проговорила она насмешливым и обиженным голосом.
- Нет, не потому, а потому что тогда, может быть, и так это было; но теперь этого нет, - говорил совершенно растерявшийся Вихров.
Юлия пожала при этом плечами.
- Не понимаю я вас! - сказала она.
- После как-нибудь я вам все объясню, - говорил Вихров.
- Хорошо! - отвечала Юлия опять с усмешкою и затем подошла и села около m-me Эйсмонд, чтобы повнимательнее ее рассмотреть; наружность Мари ей совершенно не понравилась; но она хотела испытать ее умственно - и для этой цели заговорила с ней об литературе (Юлия единственным мерилом ума и образования женщины считала то, что говорит ли она о русских журналах и как говорит).
- Как ожила нынче литература, узнать нельзя, - начала она прямо.
Мари, кажется, удивилась такому предмету разговора - и ничего с своей стороны не отвечала.
- Это такой идет протест против всех и всего, и все кресчендо и кресчендо!.. - продолжала Юлия.
Мари и на это ничего не говорила.
- Введение этого политического интереса в литературу так подняло ее умственный уровень! - отзванивала Юлия.
Вышедши замуж, она день ото дня все больше и больше начинала говорить о разных отвлеченных и даже научных предметах, и все более и более отборными фразами, и приводила тем в несказанный восторг своего добрейшего супруга.
- Я не нахожу, чтобы этот умственный уровень так уж очень поднялся, возразила, наконец, Мари.
- Вы не находите? - спросила Юлия, немного даже вспыхнув.
- Он, кажется, совершенно такой же, как и был.
- Но где ж он лучше? Он и в европейских литературах, я думаю, не лучше и не выше.
Мари при этом слегка улыбнулась.
- Все-таки он там, я думаю, поопытней и поискусней, - возразила она.
- Я не знаю, - продолжала Юлия, все более и более краснея в лице, - за иностранными литературами я не слежу; но мне в нынешней нашей литературе по преимуществу дорого то, что в ней все эти насущные вопросы, которые душили и давили русскую жизнь, поднимаются и разрабатываются.
- Что поднимаются - это правда, но чтоб разрабатывались - этого не видать; скорее же это делается в правительственных сферах, - проговорила Мари.
- Ха-ха-ха! - захохотала Юлия. - Хороша разработка может быть между чиновниками!.. Нет уж, madame Эйсмонд, позвольте вам сказать: у меня у самой отец был чиновник и два брата теперь чиновниками - и я знаю, что это за господа, и вот вышла за моего мужа, потому что он хоть и служит, но он не чиновник, а человек!
- Каковы, я думаю, чиновники в стране, таковы и литераторы, - уж нарочно, кажется, поддразнивала Юлию Мари.
- Павел Михайлович! - воскликнула та, обращаясь к Вихрову. Поблагодарите вашу кузину за сравнение; она говорит, что вы, литератор, и какой-нибудь плутишка-чиновник - одно и то же!
- Я не говорю о дарованиях и писателях; дарования во всех родах могут быть прекрасные и замечательные, но, собственно, масса и толпа литературная, я думаю, совершенно такая же, как и чиновничья.
Юлия понять не могла, что такое говорит Мари; в своей провинциальной простоте она всех писателей и издателей и редакторов уважала безразлично.
- Прежде, когда вот он только что вступал еще в литературу, продолжала Мари, указывая глазами на Вихрова, - когда заниматься ею было не только что не очень выгодно, но даже не совсем безопасно, - тогда действительно являлись в литературе люди, которые имели истинное к ней призвание и которым было что сказать; но теперь, когда это дело начинает становиться почти спекуляцией, за него, конечно, взялось много господ неблаговидного свойства.
- Но, madame Эйсмонд! - воскликнула Юлия. - Наша литература так еще молода, что она не могла предъявить таких грязных явлений, как это есть, может быть, на Западе.
- То-то и есть, что и у нас начинает быть похуже еще западного! отвечала Мари: ее, по преимуществу, возмущал пошлый и бездарный тон тогдашних петербургских газет.
Вихров слушал обеих дам с полуулыбкою, но Живин, напротив, весь был внимание: ему нравилось и то, что говорила жена, и то, что говорила Эйсмонд; но дамы, напротив, сильно не понравились друг другу, и Юлия даже по этому случаю имела маленькую ссору с мужем.
- Что это за госпожа?.. - сказала она, пожимая плечами, когда они сели в экипаж, чтобы ехать домой.
- Что за госпожа!.. Женщина, как видно, умная! - отвечал Живин.
- Чем?.. Чем?.. - спросила резко Юлия. - Чтобы быть названной умною женщиной, надобно сказать что-нибудь умное.
- Она неглупо и говорила, - возразил ей опять кротко муж.
- Она мало что говорила неумно, но она подло говорила: для нее становой пристав и писатель - одно и то же. Эта госпожа, должно быть, страшная консерваторша; но, впрочем, что же и ожидать от жены какого-нибудь господина генерала; но главное - Вихров, Вихров тут меня удивляет, что он в ней нашел! - воскликнула Юлия, забыв от волнения даже сохранить поверенную тайну.
Мари, в свою очередь, тоже не совсем благосклонно отзывалась об Живиной; сначала она, разумеется, ни слова не говорила, но когда Вихров с улыбкой спросил ее:
- А как вам понравилась супруга моего приятеля?
Он бы в настоящую минуту ни за что не признался Мари, что это была та самая девушка, о которой он когда-то писал, потому что Юлия показалась ему самому на этот раз просто противною.
- Она, должно быть, ужасная провинциалка: у нее какой-то резкий тон, грубые манеры! - отвечала та.
- И какую чепуху все высокопарную несет! - произнес Вихров.
- Ну, да это-то уж бог с ней: все мы, женщины, обыкновенно мыслями страдаем; по крайней мере держала бы себя несколько поскромнее.
Покуда шла таким образом жизнь в Воздвиженском, больше всех ею, как и надобно было ожидать, наслаждался Женичка. Он целые дни путешествовал с Симоновым по полям и по лугам. В Петербурге для укрепления мускулов его учили гимнастике, и он вздумал упражняться этой же гимнастикой и в деревне; нарисовал Симонову столб, на который лазят, лестницу, по которой всходят; Симонов сейчас же все это и устроил ему, и мало того: сам даже стал лазить с ним, но ноги у него были старческие, и потому он обрывался и падал. Особенно Женичку забавляло то, когда Симонов, подражая ему, лез на гладкий столб - и только заберется до половины, а там не удержится и начнет спускаться вниз. Женичка покатывался при этом со смеху; одно только маленькому шалуну не нравилось, что бочажок[108], куда он ходил купаться, был очень уж мелок.
- Симонушко, пойдем на озеро и там покупаемся! - сказал он ему однажды.
- Нет, что там купаться - грязно да и тинисто очень, - возразил ему Симонов. - А вот лучше что!.. - продолжал старый запотройщик. - Ужо вечером выпроситесь у маменьки и у дяденьки на озеро - на лодке с острогой рыбу половить.
- Ах, это отлично! Я сейчас же и попрошусь! - воскликнул Женичка и с разгоревшимися уже глазами побежал в горницу.
- Дядя, мамаша! - кричал он. - Отпустите меня сегодня вечером с острогой рыбу ловить.
- Что такое, с какой острогой? - спросила Мари, совершенно не поняв его просьбы.
- Мы, мамаша, рыбы вам наловим, - толковал ей мальчик.
Мари все-таки не понимала.
- Это действительно довольно приятная охота, - принялся объяснять ей Вихров. - Едут по озеру в лодке, у которой на носу горит смола и освещает таким образом внутренность воды, в которой и видно, где стоит рыба в ней и спит; ее и бьют острогой.
- Отпусти, мамаша! - приставал между тем к Мари ребенок.
- Нет, одного тебя пустить неудобно, - возразил ему Вихров, - потому что все-таки будешь ночью один на воде.
- Но я, дядя, с Симоновым поеду.
- Все это я знаю; но вот что, Мари, не поехать ли и нам тоже с ними? проговорил Вихров; ему очень улыбалась мысль проехать с ней по озеру в темную ночь.
- Хорошо, - отвечала она.
- Ну, поди же и позови сюда Симонова, - сказал Вихров Женичке.
Тот благим матом побежал и привел с собой за руку старого воина.
- Вот видишь что... - обратился к тому Вихров, - пойди и найми ты нам лодку большую, широкую: мы хотим сегодня поохотиться с острогой.
- Теперь отличное время-с, самое настоящее! - подхватил с удовольствием Симонов.
- Ну, так ступай!
- Слушаю-с! - отвечал Симонов и проворно ушел.
Женичка выпросился вместе с ним на озеро и побежал за ним.
Вихров и Мари снова остались вдвоем.
Героя моего последнее время сжигало нестерпимое желание сказать Мари о своих чувствах; в настоящую минуту, например, он сидел против нее - и с каким бы восторгом бросился перед ней, обнял бы ее колени, а между тем он принужден был сидеть в скромнейшей и приличнейшей позе и вести холодный, родственный разговор, - все это начинало уж казаться ему просто глупым: "Хоть пьяну бы, что ли, напиться, - думал он, - чтобы посмелее быть!"
Женичка, впрочем, вскоре возвратился и объявил, что все было нанято, и только оставалось желать, чтобы это несносное солнце поскорее садилось; но вот и оно село. У крыльца стояла уже коляска парою; в нее сели Женичка, Вихров и Мари, а Симонов поместился на козлах. Сей почтенный воин выбрал самое сухое место, чтобы господам выйти и сесть в лодку, которая оказалась широчайшею, длиннейшею и даже крашеною. Лодочник стоял на носу. Вихров сел управлять рулем. Мари очень боялась, когда она вошла в лодку - и та закачалась.
- Да садитесь около меня, рядом со мной, - сказал ей Вихров.
Мари села. Лавочка была не совсем длинная и просторная, так что Мари совсем прижалась к Вихрову, но все-таки боялась.
- Погодите, я стану вас поддерживать, - сказал он и взял ее легонько за талию.
Однако Мари все еще боялась.
- Ну, дайте и руку вашу.
Мари подала и руку.
Женичка, как только вскочил в лодку, сейчас же убежал к лодочнику и стал с любопытством смотреть, как тот разводил на носу огонь. Симонов, обернувшись спиной к Вихрову и Мари, сел грести. Лодка тронулась.
Мрак уже совершенно наполнил воздух; на носу лодки горело довольно большое пламя смолы.
- Мамаша, в воде все видно! - кричал Женичка, смотря в воду. - Вот, мамаша, трава какая большая! А это, мамаша, рак, должно быть?
- Это рак, - подтвердил лодочник. - Тише, барин, не кричите, - прибавил он вполголоса, - это щука, надо быть, стоит!.. Какая матерая - черт!
- Мне ее и колотить? - спросил мальчик шепотом.
- Нет, уж я лучше, а то она у вас увернется, - проговорил лодочник и мгновенно опустил острогу вниз.
Щука сейчас же очутилась после того на поверхности воды; Симонов поймал ее руками; Женичка вырвал ее у него и, едва удерживая в своих ручонках скользкую рыбу, побежал к матери.
- Мамаша, смотрите, какая щука! - кричал он.
- Хорошо! - отвечала ему мать почему-то сильно сконфуженным голосом.
Женичка опять ушел на нос. Ночь все больше и больше воцарялась: небо хоть было и чисто, но темно, и только звезды блистали местами.
Мари находилась почти что в объятиях Вихрова.
- Ангел мой, вы мне ни разу еще не повторили того, о чем писали, шептал он ей.
- Я?.. - говорила Мари, отворачиваясь от него.
- Да!.. Но теперь, по крайней мере, скажите, что любите меня! продолжал Вихров.
- А что же? Неужели ты не видишь этого? - отвечала Мари и сама трепетала всем телом.
Вихров крепко прижал ее к себе. Он только и видел пред собою ее белое лицо, окаймленное черным кружевным вуалем.
- Мамаша! Еще щука! - кричал ребенок с носа. - Дай, эту я ударю, выпросил он у лодочника острогу, ударил ею и не попал.
- Вот, барин, и не попали, - сказал ему лодочник.
- Ну, больше уж я не буду бить, ты бей! - сказал Женя и опять принялся глядеть внимательно в воду.
Симонов стал веслом направлять лодку к другому месту. На корме между тем происходило неумолкаемое шептание.
- Ты будешь меня любить вечно, всегда? - говорила Мари.
- Я никого, кроме тебя, и не любил никогда, - отвечал Вихров.
- Ну, смотри же; я на страшно тяжелый шаг для тебя решилась, ты, может быть, и не воображаешь, как для меня это трудно и мучительно...
- Но неужели же, Мари, душить в себе всякое чувство - лучше? - шептал Вихров.
- Почти что лучше! - отвечала она.
Вихрову, наконец, все еще слабому после болезни, от озерной сырости сделалось немного и холодновато.
- Однако не пора ли и домой, - я начинаю чувствовать дрожь, проговорил он.
- Хорошо! - отвечала Мари.
Она, кажется, не помнила, где она и что с ней происходит.
- Домой! - крикнул Вихров Симонову.
- Мало что-то нынче рыбы! - произнес тот.
- Мало, - подтвердил и лодочник.
- А сколько камушков в воде, - сказал Женичка, еще раз заглянув в воду, и вскоре затем все вышли на берег и, прежним порядком усевшись в экипаж, возвратились домой.
Там их в зале ожидал самовар. Мари поспешила сесть около него. Она была бледна, как полотно. Вихров сел около нее. Женя принялся болтать и с жадностью есть с чаем сухари, а потом зазевал.
- Я, мамаша, спать хочу, - попросил он уже сам.
- Хорошо, - отвечала Мари с каким-то трепетом в голосе. - Пойдем, я велю тебя уложить, - прибавила она и пошла за ребенком.
- Мари, вы еще вернетесь?.. Я спать не хочу! - крикнул ей Вихров.
- Пожалуй... вернусь... - говорила, как бы не торопясь и раздумывая, Мари.
- Я в кабинете буду вас ожидать, - продолжал Вихров.
- Хорошо, - отвечала опять неторопливо Мари и через несколько времени какой-то робкой походкой прошла в кабинет.
Точно по огню для Вихрова пробежали эти два-три месяца, которые он провел потом в Воздвиженском с Мари: он с восторгом смотрел на нее, когда они поутру сходились чай пить; с восторгом видел, как она, точно настоящая хозяйка, за обедом разливала горячее; с восторгом и подолгу взглядывал на нее, играя с ней по вечерам в карты. Самое лицо ее казалось ему окруженным каким-то блестящим ореолом. Мари, в свою очередь, кажется, точно то же самое чувствовала в отношении его. Как величайшую тягость, они оба вспоминали, что им еще надо съездить к Живиным и отплатить им визит, потому что Юлия Ардальоновна, бывши в Воздвиженском, прямо объяснила, что насколько она была у Вихрова, настолько и у m-me Эйсмонд.
В одно утро, наконец, Вихров и Мари поехали к ним вдвоем в коляске. Герой мой и тут, глядя на Мари, утопал в восторге - и она с какой-то неудержимой любовью глядела на него.
Юлия Ардальоновна обрадовалась приезду m-me Эйсмонд, потому что он удовлетворил ее самолюбие. Что же касается до самого Живина, то он пришел в несказанный восторг, увидев у себя в доме Вихрова.
- Ты ведь у меня, у женатого, еще в первый раз, посмотри мое помещение, - сказал он и повел приятеля показывать ему довольно нарядно убранную половину их.
- Что ж, и отлично! Ты, значит, теперь у пристани.
- Да, слава богу, - отвечал Живин почти набожным тоном. - А ты у этой барыни - не у пристани? - прибавил он не совсем смело и с усмешкой.
- О, вздор какой! - произнес с неудовольствием Вихров и поспешил возвратиться в гостиную к дамам.
Ему уж и скучно стало без Мари и опять захотелось смотреть на нее. Мари тоже, хоть на мгновение, но беспрестанно взглядывала на ту дверь, в которую он ушел. Вихров, войдя в гостиную, будто случайно сел около Мари - и она сейчас же поблагодарила его за то взором, хоть и разговаривала в это время очень внимательно с Юлией. От той, конечно, не скрылись все эти переглядывания - и досада невольно закралась в ее душу; ее, главное, удивляло - что могло так пленить Вихрова в Мари. Она в ней только и видела одно достоинство, что та одевалась прекрасно; но это чисто зависело от модистки, а не от каких-нибудь личных достоинств женщины. Под влиянием этих почти невольных ощущений ей захотелось немножко посмеяться над Вихровым.
- Вы, Павел Михайлович, - отнеслась она к нему, - решительно не стареетесь: прежде вы были какой-то хандрющий, скучающий, а теперь, напротив, как будто бы одушевлены чем-то.
Вихров посмотрел на нее сердито: он думал, что она хочет выдать тайну его, и обозлился на нее.
- А вы так, наоборот, стареетесь очень, - проговорил он.
- Почему же вы это заключаете? - спросила Юлия, покраснев в лице.
- Потому что болтушкой становитесь, - сказал он.
- Ах, как это хорошо, какой милый комплимент я от вас получила! воскликнула, в свою очередь, обозлившаяся Юлия.
Гости потом еще весьма недолгое время просидели у Живиных; сначала Мари взглянула на Вихрова, тот понял ее - и они сейчас же поднялись. При прощании, когда Живин говорил Вихрову, что он на днях же будет в Воздвиженском, Юлия молчала как рыба.
- Я до того, кажется, теперь дошла, - начала Мари, когда они поехали, что решительно никого не могу видеть из посторонних.
- Да и я тоже, - подхватил Вихров, - и бог знает, когда любовь сильней властвует человеком: в лета ли его юности, или в возрасте, клонящемся уже к старости, - вряд ли не в последнем случае.
- Ты думаешь? - спросила Мари.
- Более чем думаю, уверен в том, - подхватил Вихров.
- Дай-то бог! - сказала Мари.
Дома мои влюбленные обыкновенно после ужина, когда весь дом укладывался спать, выходили сидеть на балкон. Ночи все это время были теплые до духоты. Вихров обыкновенно брал с собой сигару и усаживался на мягком диване, а Мари помещалась около него и, по большей частя, склоняла к нему на плечо свою голову. Разговоры в этих случаях происходили между ними самые задушевнейшие. Вихров откровенно рассказал Мари всю историю своей любви к Фатеевой, рассказал и об своих отношениях к Груше.
- Зачем же эти отношения существовали, если, по твоим словам, ты в это время любил другую женщину? - спросила Мари с некоторым укором.
- Но разве иначе могло быть?.. Могло быть иначе?.. - спрашивал, в свою очередь, Вихров.
- Да, но ты только сильно уж очень поражен был смертью этой девочки.
- Очень естественно: это не то, что обыкновенная смерть случилась, а вдруг как бы громом она меня поразила.
- А если бы этой смерти не последовало, и перед вами очутилось бы две женщины, - вам бы неловко было! - заметила не без лукавства Мари.
- Очень бы; но что ж делать? С сердцем не совладаешь!.. Нельзя же было чисто для чувственных отношений побороть в себе нравственную привязанность.
Мари на это с удовольствием улыбнулась ему.
- А что, скажи, кроме меня и мужа, ты никого не любила? - спросил ее однажды Вихров.
- Господи боже мой, - как тебе не грех и делать мне подобный вопрос? Если бы я кого-нибудь любила, я бы его и любила! - отвечала Мари несколько даже обиженным голосом.
- А мужа ты давно разлюбила? - продолжал Вихров.
- Разумеется, не со вчерашнего дня, - сказала с грустною усмешкою Мари.
- Мне, признаюсь, - как ты там ни объясняй, что он был кавказский герой, - всегда казалось и будет казаться непонятным, за что ты в него влюбилась.
- Очень просто, тогда военные были в моде; на меня - девочку - это и подействовало; кроме того, все говорили, что у него сердце прекрасное.
- Все это совершенно справедливо, но ведь он глуп ужасно.
- Нет, он не то, что глуп, но он не образован настоящим образом, - а этого до свадьбы я никак не могла заметить, потому что он держал себя всегда сдержанно, прекрасно танцевал, говорил по-французски; потом-то уж поняла, что этого мало - и у нас что вышло: то, что он любил и чему симпатизировал, это еще я понимала, но он уже мне никогда и ни в чем не сочувствовал, - и я не знаю, сколько я способов изобретала, чтобы помирить как-нибудь наши взгляды. Но, чтобы заставить его смотреть на вещи, как я смотрела, его просто надобно было учить; а чтобы я смотрела по его, мне нужно было... хвастливо даже сказать... поглупеть, опошлеть, разучиться всему, чему меня учили - и, видит бог, я тысячу раз проклинала это образование, которое дали мне... Зачем оно мне?.. Оно изломало только мою жизнь!
- А скажите, ангел мой, зачем вы тогда вдруг так неожиданно уехали из Москвы за границу? - спросил Вихров.
- От тебя бежала, - отвечала Мари, - и что я там вынесла - ужас! Ничто не занимает, все противно - и одна только мысль, что я тебя никогда больше не увижу, постоянно грызет; наконец не выдержала - и тоже в один день собралась и вернулась в Петербург и стала разыскивать тебя: посылала в адресный стол, писала, чтобы то же сделали и в Москве; только вдруг приезжает Абреев и рассказал о тебе: он каким-то ангелом-благовестником показался мне... Я сейчас же написала к тебе...
- А я к вам!..
- А ты ко мне, да еще и с сочинением своим, которое окончательно помутило мне голову.
- Однако вы на мое последнее и решительное письмо довольно долго не изволили отвечать.
- Легко ли мне было отвечать на него?.. Я недели две была как сумасшедшая; отказаться от этого счастья - не хватило у меня сил; идти же на него - надобно было забыть, что я жена живого мужа, мать детей. Женщинам, хоть сколько-нибудь понимающим свой долг, не легко на подобный поступок решиться!.. Нужно очень любить человека и очень ему верить, для кого это делаешь...
Вихров утопал в блаженстве, слушая последние слова Мари.
Но счастья вечного нет на земле: в сентябре месяце получено, наконец, было от генерала письмо, первое еще по приезде Мари в деревню.
"Милая Машурочка!
"Я три раза ранен - и вот причина моего молчания; но ныне, благодаря бога, я уже поправляюсь, и знакомая твоя девица, госпожа Прыхина, теперешняя наша сестра милосердия, ходит за мной, как дочь родная; недельки через три я думаю выехать в Петербург, куда и тебя, моя Машурочка, прошу прибыть и уврачевать раны старика. Севастополь наш сдан!.. Ни раны, ни увечья нас, оставшихся в живых, ни кости падших братии наших, ни одиннадцать месяцев осады, в продолжение которых в нас, как в земляную мишень, жарила почти вся Европа из всех своих пушек, - ничто не помогло, и все пошло к черту... Нашего милого капитана не то, что убили, а разорвали, кажется, на десять частей. Он являл чудеса храбрости: солдаты обыкновенно стаскивали его с батарей, потому что он до тех пор разговаривал с неприятелем пушкою, что портил даже орудие, - мир праху его! Это был истинный русак. Если я не доеду до Петербурга и умру, то скажи сыну, что отец его умер, как храбрый солдат".
Прочитав это письмо, Мари сначала побледнела, потом, опустив письмо на колени, начала вдруг истерически рыдать.
- Что такое с вами? - спросил Вихров и поспешил ей подать воды.
- Нет, не надо! - отвечала Мари, отстраняя от себя стакан. - Прочти вот лучше! - прибавила она и подала ему письмо мужа.
Вихров прочел; письмо и его тоже встревожило и несколько кольнуло.
- Что ж вас так особенно уж напугало? - произнес он не без едкости. Евгений Петрович пишет, что здоровье его поправилось.
- Ах, не это меня встревожило! - воскликнула Мари.
- Но что же такое, - я уж и не понимаю, - сказал Вихров.
- То, что я должна ехать и встретиться с ним, - произнесла Мари, наконец с тобой придется расстаться.
- Зачем же расставаться? Я поеду за вами же, - возразил Вихров.
- Нет, Поль, пощади меня! - воскликнула Мари. - Дай мне прежде уехать одной, выдержать эти первые ужасные минуты свидания, наконец - оглядеться, осмотреться, попривыкнуть к нашим новым отношениям... Я не могу вообразить себе, как я взгляну ему в лицо. Это ужасно! Это ужасно!.. - повторяла несколько раз Мари.
Эти слова ее очень огорчили Вихрова.
- Что же я тут буду делать один, - я с ума сойду! - проговорил он почти отчаянным голосом.
- Но это недолго, друг ты мой, может быть, какой-нибудь месяц, два, а потом я тебе и напишу, чтобы ты приезжал.
- Во всяком случае, - продолжал Вихров, - я один без тебя здесь не останусь, - уеду хоть к Абрееву, кстати, он звал меня даже на службу к себе.
- Уезжай к Абрееву! - подтвердила и Мари. - А на меня ты не сердишься, что я этим письмом так встревожилась? - прибавила она уже ласково.
- Нисколько... За что ж тут сердиться? - отвечал Вихров, но не совсем, по-видимому, искренно.
- Нет, я знаю очень хорошо, что ты немножко сердишься и тебе это неприятно, но честью тебя заверяю, что тут, кроме чувства совести, ничего другого нет.
- Очень верю и даже высоко ценю в тебе это чувство: оно показывает, что ты - в высшей степени женщина честная!
По расчету времени Мари можно было еще пробыть в Воздвиженском около недели; но напрасно мои влюбленные старались забыть все и предаться только счастью любви: мысль о предстоящей разлуке отравляла их каждую минуту, так что Мари однажды сказала:
- Нет, уж ты пусти меня лучше, я уеду!
- Уезжай! - подтвердил и Вихров.
В один из предпоследних дней отъезда Мари, к ней в комнату вошла с каким-то особенно таинственным видом ее горничная.
- Вас приказчик Симонов желает видеть, - проговорила она.
- Позови его сюда.
Симонов вошел; лицо его было неспокойно.
- Тут-с вот есть Иван, что горничную убил у нас, - начал он, показывая в сторону головой, - он в остроге содержался; теперь это дело решили, чтобы ничего ему, и выпустили... Он тоже воротиться сюда по глупости боится. "Что, говорит, мне идти опять под гнев барина!.. Лучше позволили бы мне - я в солдаты продамся, меня покупают".
- Пусть себе и продается - бог с ним! - отвечала Мари.
- Да ведь бумагу тоже насчет этого ему надобно дать; я не смею теперь и доложить о том барину, как бы не встревожить их тем.
- Хорошо, я, пожалуй, ему скажу, - проговорила Мари.
- Сделайте милость! Вы все ведь умнее нашего сумеете это сказать, подхватил радостным голосом Симонов.
- Сегодня же скажу, - отвечала Мари и в самом деле сейчас же пошла к Вихрову.
- Ивана этого выпустили; он найден невинным, - начала она, - но он сам желает наказать себя и продается в солдаты; позволь ему это!
- Бог с ним! - отвечал Вихров. - Пускай с собой делает, что хочет.
- Ну, так надобно позвать Симонова, - произнесла Мари, но Симонов дожидался уже у двери и держал даже бумагу в руках.
- Войди! - сказала Мари, увидев его.
Симонов вошел.
- Иван в солдаты желает уйти? - спросил его Вихров.
- Да-с, очень, слезно меня просил о том, - отвечал Симонов.
- Дай мне бумагу, я подпишу ему, - сказал Вихров.
Симонов подал. Вихров подписал.
- Так его на этой же неделе и ставить будут-с, - произнес Симонов.
- Хоть сегодня же! - разрешил Вихров.
Симонов ушел.
Дня через два на главной улице маленького уездного городка произошли два события: во-первых, четверней на почтовых пронеслась карета Мари; Мари сидела в ней, несмотря на присутствие горничной, вся заплаканная; Женя тоже был заплакан: ему грустней всего было расстаться с Симоновым; а второе - то, что к зданию присутственных мест два нарядные мужика подвели нарядного Ивана.
Он был заметно выпивши и с сильно перекошенным лицом. Они все трое прямо полезли было на лестницу, но солдат их остановил.
- Погодите, вызовут, не ваша еще череда.
Мужики и Иван остановились на крыльце; наконец, с лестницы сбежал голый человек. "Не приняли! Не приняли!" - кричал он, прихлопывая себя, и в таком виде хотел было даже выбежать на улицу, но тот же солдат его опять остановил.
- Дьявол этакой, оденься, прежде чем бежать-то! - сказал он.
Парень проворно надернул на себя штанишки, рубашку и, все-таки не надев кафтана и захватив его только в руки, побежал на улицу.
- Хлопкова! - раздался голос сверху.
Иван вздрогнул. Это была его фамилия, и его вызывали.
Нарядные мужики ввели его в сени и стали раздевать его. Иван дрожал всем телом. Когда его совсем раздели, то повели вверх по лестнице; Иван продолжал дрожать. Его ввели, наконец, и в присутствие. Председатель стал спрашивать; у Ивана стучали зубы, - он не в состоянии даже был отвечать на вопросы. Доктор осмотрел его всего, потрепал по спине, по животу.
- Этот малый славный! - сказал он.
Иван только дико посмотрел на него.
Его подвели под мерку.
- Четыре и три четверти! - дискантом произнес стоявший у меры солдат.
- Лоб! - крикнул председатель.
- Лоб! - крикнул за ним и солдат - и почти выпихнул Ивана в соседнюю комнату. Там дали ему надеть только рубашку и мгновенно остригли под гребенку.
- Желаем службы благополучной и здоровья! - сказал ему цирюльник, тоже солдат.
Иван продолжал дико смотреть на него; затем его снова выпустили в сени и там надели на него остальное платье; он вышел на улицу и сел на тумбу. К нему подошли его хозяева, за которых он шел в рекруты.
- Благодарим покорно-с! - говорили они, неуклюже протягивая к нему руки для пожатия.
- Ничего-с!.. - отвечал им что-то и Иван.
Страх отнял у него и последнее сознание; он, по-видимому, никак не ожидал, чтобы его забрили.
Часов в десять утра к тому же самому постоялому двору, к которому Вихров некогда подвезен был на фельдъегерской тележке, он в настоящее время подъехал в своей коляске четверней. Молодой лакей его Михайло, бывший некогда комнатный мальчик, а теперь малый лет восемнадцати, франтовато одетый, сидел рядом с ним. Полагая, что все злокачества Ивана произошли оттого, что он был крепостной, Вихров отпустил Михайлу на волю (он был родной брат Груши) и теперь держал его как нанятого.
Когда въехали на двор под ворота, Михайло проворно выскочил из экипажа, сбегал наверх, отыскал там номер и пригласил барина.
Вихров вошел; оказалось, что это был тот самый номер, в котором он в первый приезд свой останавливался.
Вихров послал в ту же самую цирюльню за цирюльником для себя, и тот же самый цирюльник пришел к нему (в провинции редко и нескоро меняются все публичные предметы). Вихров и на этот раз заговорил с цирюльником о губернаторе.
- Ну, а нынешний губернатор каков? - спросил он.
- Генерал обходительный, очень даже! - отвечал цирюльник (он против прежнего модней еще, кажется, стал говорить).
- А где же прежний?
- В Москве он жил.
- А дама его сердца?
- Попервоначалу она тоже с ним уехала; но, видно, без губернаторства-то денег у него немножко в умалении сделалось, она из-за него другого стала иметь. Это его очень тронуло, и один раз так, говорят, этим огорчился, что крикнул на нее за то, упал и мертв очутился; но и ей тоже не дал бог за то долгого веку: другой-то этот самый ее бросил, она - третьего, четвертого, и при таком пути своей жизни будет ли прок, - померла, говорят, тоже нынешней весной!
"Сколько из тех людей, - невольно подумалось Вихрову, - которых он за какие-нибудь три - четыре года знал молодыми, цветущими, здоровыми, теперь лежало в могилах!"
При этой мысли он взглянул и на себя в зеркало: голова его была седа, лицо испещрено морщинами; на лбу выступили желчные пятна, точно лет двадцать или тридцать прошло с тех пор, как он приехал в этот город, в первый раз еще в жизни столь сильно потрясенный.
- А где Захаревские? - спросил он в заключение цирюльника.
- Старший-то в Петербурге остался, - большое место там получил; а младший где-то около Варшавской железной дороги завод, что ли, какой-то завел!.. Сильно, говорят, богатеет - и в здешних-то местах сколько ведь он тоже денег наприобрел - ужасно много!
Вихров, по старому знакомству, дал цирюльнику на чай три рубля серебром, чем тот оставшись крайне доволен, самомоднейшим образом раскланялся с ним и ушел.
Герой мой оделся и поехал к губернатору.
Каждая улица, каждый переулок, каждая тумба, мимо которых он проезжал, были до гадости ему знакомы; но вот завиднелось вдали и крыльцо губернаторского дома, выкрашенное краской под шатер.
Сколько раз и с каким тяжелым чувством подъезжал Вихров к этому крыльцу, да и он ли один; я думаю, все чиновники и все обыватели то же самое чувствовали! Ему ужасно захотелось поскорей увидать, как себя Абреев держал на этом посту.
В передней, из которой шла парадная лестница, он не увидел ни жандарма, ни полицейского солдата, а его встретил благообразный швейцар; лестница вся уставлена была цветами.
- Сергей Григорьич принимает? - спросил Вихров.
- Принимает-с! Пожалуйте вверх, - отвечал каким-то необыкновенно ласковым голосом швейцар: ему вряд ли не приказано было как можно вежливей принимать посетителей.
Вихров пошел и в той зале, где некогда репетировался "Гамлет", он тоже не увидал ни адъютанта, ни чиновника, а только стояли два лакея в черных фраках, и на вопрос Вихрова: дома ли губернатор? - они указали ему на совершенно отворенный кабинет.
Вихров вошел и увидел, что Абреев (по-прежнему очень красивый из себя) разговаривал с сидевшей против него на стуле бедно одетой дамой-старушкой.
- А, Павел Михайлович! - воскликнул он, увидев Вихрова. - Как я рад вас видеть; но только две-три минуты терпенья, кончу вот с этой госпожой...
Вихров нарочно отошел в самый дальний угол.
- Ваше превосходительство, - говорила старушка. - мне никакого сладу с ним нет! Прямо без стыда требует: "Отдайте, говорит, маменька, мне состояние ваше!" - "Ну, я говорю, если ты промотаешь его?" - "А вам, говорит, что за дело? Состояние у всех должно быть общее!" Ну, дам ли я, батюшка, состояние мое, целым веком нажитое, - мотать!
Абреев усмехнулся на это.
- Что ж я для вас в этом случае могу сделать? - спросил он.
- Да вы, батюшка, вызовите его к себе, - продолжала старушка, - и пугните его хорошенько... "Я, мол, тебя в острог посажу за то, что ты матери не почитаешь!.."
- Никакого права не имею даже вызвать его к себе! Вам гораздо бы лучше было обратиться к какому-нибудь другу вашего дома или, наконец, к предводителю дворянства, которые бы внушили ему более честные правила, а никак уж не ко мне, представителю только полицейско-хозяйственной власти в губернии! - говорил Абреев; он, видимо, наследовал от матери сильную наклонность выражаться несколько свысока.
- Ваше превосходительство, в ком же нам и защиты искать! - возражала старушка. - Я вон тоже с покойным моим мужем неудовольствия имела (пил он очень и буен в этом виде был), сколько раз к Ивану Алексеичу обращалась; он его иногда по неделе, по две в частном доме держал.
Абреев опять пожал плечами.
- То было, сударыня, одно время, а теперь другое! - произнес он.
- Времена, ваше превосходительство, все одни и те же... Я, конечно что, как мать, не хотела было и говорить вам: он при мне, при сестрах своих кричит, что бога нет!
- И в этом случае вините себя: зачем вы его так воспитали.
- Что же я его воспитала: я его в гимназии держала до пятого класса, а тут сам же не захотел учиться; стал себя считать умней всех.
- Попросите теперь священника, духовника вашего, чтобы он направил его на более прямой путь.
- Послушает ли уж он священника, - возразила с горькою усмешкою старушка, - коли начальство настоящее ничего не хочет с ним делать, что же может сделать с ним священник?
Абреев и на это только усмехнулся и молчал; молчала также некоторое время и старушка, заметно недовольная им.
- Извините, что обеспокоила вас, - произнесла она, наконец, привставая.
- Извиняюсь и я, что ничем не в состоянии помочь вам, - отвечал ей Абреев, вежливо раскланиваясь.
Старушка ушла.
Сергей Григорьич сейчас же обратился к Вихрову.
- Я надеюсь, что вы приехали разделить со мной тяжелое бремя службы, сказал он.
- Нет, Сергей Григорьич, - возразил Вихров, - я просто приехал повидаться с вами и пожить здесь некоторое время.
- А, это еще любезнее с вашей стороны, - подхватил Абреев, крепко и дружески пожимая его руку.
В это время в кабинет вошел молодой человек и не очень, как видно, умный из лица, в пиджаке, с усами и бородой.
- Сергей Григорьич, - сказал он совершенно фамильярно Абрееву, - у вас тут осталось предписание министра?
- Нет, - отвечал Абреев.
- Да как же нет, оно у вас на столе должно быть, - продолжал молодой человек и начал без всякой церемонии рыться на губернаторском столе, однако бумаги он не нашел. - В канцелярии она, вероятно, - заключил он и ушел.
Вихров в эти минуты невольно припомнил свое служебное время и свои отношения к начальству, и в душе похвалил Абреева.
- Это, вероятно, ваш правитель канцелярии? - спросил он.
- Да, - отвечал тот, - когда меня назначили сюда, я не хотел брать какого-нибудь старого дельца, а именно хотел иметь около себя человека молодого, честного, симпатизирующего всем этим новым идеям, особенно ввиду освобождения крестьян.
- А уж есть об этом мысль?
- Больше, чем мысль; комиссия особая на днях об этом откроется!
- То-то мою повесть из крестьянского быта пропустили, - проговорил Вихров.
- Читал я ее; прекрасная вещь, прекрасная! - сказал Абреев.
На эти слова его один из лакеев вошел и доложил:
- Преосвященнейший владыко приехал!
- Проси в гостиную! - проговорил торопливо Абреев. - Pardon! обратился он к Вихрову и вслед за тем сейчас же прибавил: - Надеюсь, что вы сегодня приедете ко мне обедать?
- Очень рад! - отвечал Вихров.
Они расстались. Проходя зало, Вихров увидел входящего архиерея. Запах духов чувствительно раздался за ним.
Вихров уехал в свой номер.
Обеденное общество Абреева собралось часам к пяти и сидело в гостиной; черноглазая и чернобровая супруга его заметно пополнела и, кажется, немножко поумнела; она разговаривала с Вихровым.
- Вы из Петербурга теперь? - спрашивала она его своим мятым языком.
- Нет, из деревни, - отвечал Вихров.
- Что же, вы в деревне и живете?
- Да, жил.
- А теперь где же будете жить? - продолжала хозяйка.
- Теперь, вероятно, буду жить в Петербурге, - отвечал Вихров, решительно недоумевавший, зачем это ей так подробно нужно знать, а между тем он невольно прислушивался к довольно оживленному разговору, который происходил между Абреевым и его правителем канцелярии.
- Тут-с дело не в справедливости, - толковал с важностью молодой человек, - а в принципе.
Фигура Абреева выражала вся как бы недоумение.
- Каким же образом писать это в донесении, когда все факты говорят противное? - произнес он.
- Факты представляют временную, случайную справедливость, а принцип есть представитель вечной и высшей справедливости, - возражал ему правитель канцелярии.
Абреев все-таки, как видно, недоумевал.
- Поставьте вопрос так-с! - продолжал правитель канцелярии и затем начал уж что-то такое тише говорить, так что Вихров расслушать даже не мог, тем более, что из залы послышались ему как бы знакомые сильные шаги.
Вихров с любопытством взглянул на дверь, и это, в самом деле, входил Петр Петрович Кнопов, а за ним следовал самолюбивый Дмитрий Дмитрич, бывший совестный судья, а ныне председатель палаты.
Абреев нарочно пригласил их, как приятелей Вихрова.
- Знакомить, кажется, нечего! - сказал он всем с улыбкою.
- Знаем-с друг друга, знаем-с, - подхватил Кнопов, целуясь с Вихровым.
Председатель тоже с ним расцеловался.
- Что батюшка, друг мой милый, - продолжал Петр Петрович плачевным голосом, - нянюшка-то твоя умерла, застрелил, говорят, ее какой-то негодяй?
Вихрова эти слова рассердили.
- Такими вещами не шутят! - проговорил он.
- Не шучу, а плачу, уверяю тебя! - произнес Петр Петрович и обратился уже к губернаторше.
- Никак, ваше превосходительство, не могу я здесь найти этого прекрасного плода, который ел в детстве и который, кажется, называется кишмиш или мишмиш?
- Ах, это нам из Астрахани возили с шепталой, - подхватила с видимым удовольствием хозяйка.
- Ваше превосходительство, - отнесся Кнопов уже к самому Абрееву, - по случаю приезда моего друга Павла Михайловича Вихрова, который, вероятно, едет в Петербург, я привез три карикатуры, которые и попрошу его взять с собой и отпечатать там.
- Какие же это? - спросил Абреев, подходя к столу, около которого уселся Петр Петрович.
К тому же столу подошли председатель, Вихров и молодой правитель канцелярии. Кнопов вынул из кармана бережно сложенные три рисунка.
- Первая из них, - начал он всхлипывающим голосом и утирая кулаком будто бы слезы, - посвящена памяти моего благодетеля Ивана Алексеевича Мохова; вот нарисована его могила, а рядом с ней и могила madame Пиколовой. Петька Пиколов, супруг ее (он теперь, каналья, без просыпу день и ночь пьет), стоит над этими могилами пьяный, плачет и говорит к могиле жены: "Ты для меня трудилась на поле чести!.." - "А ты, - к могиле Ивана Алексеевича, - на поле труда и пота!"
- Я не понимаю этого, - сказала хозяйка, раскрывая на него свои большие черные глаза, - что такое на поле чести?
- Честно уж очень она трудилась для него и деньги выработывала, отвечал Кнопов.
- Не понимаю, - повторила хозяйка. - Ну, а это что же опять, на поле труда и пота? - продолжала она.
- Ведь трудно, знаете, в некоторые лета трудиться, - объяснил ей Кнопов.
- Не понимаю! - произнесла еще раз губернаторша.
- Ну, и не трудитесь все понимать, - перебил ее муж. - Вторая карикатура...
- Вторая карикатура на друга моего Митрия Митрича, - отвечал Кнопов, это вот он хватает за фалду пассажира и тащит его на пароход той компании, которой акции у него, а то так-то никто не ездит на их пароходах.
- Тебе хорошо смеяться! - произнес со вздохом председатель.
- Наконец, третья карикатура, собственно, на вас, ваше превосходительство! - воскликнул Кнопов.
- Покажите! - сказал Абреев, а сам, впрочем, немножко покраснел.
- Это вот, изволите видеть, вы!.. Похожи?
- Похож!
- А перед вами пьяный и растерзанный городовой; вы стоите от него отвернувшись и говорите: "Мой милый друг, застегнись, пожалуйста, а то мне, как начальнику, неловко тебя видеть в этом виде" - и все эти три карикатуры будут названы: свобода нравов.
- Такою карикатурою, какую вы нарисовали на Сергея Григорьича, вмешался в разговор правитель канцелярии, - каждый скорее может гордиться; это не то, что если бы представить кого-нибудь, что он бьет своего подчиненного.
- Да ведь это смотря по вкусу, - отвечал ему Петр Петрович, - кто любит сам бить, тот бы этим обиделся; а кто любит, чтобы его били, тот этим возгордится.
- Эх, mon cher, mon cher! - воскликнул со вздохом и ударив Кнопова по плечу губернатор. - На всех не угодишь! Пойдемте лучше обедать! - заключил он, и все за ним пошли.
Обед был прекрасно сервирован и прекрасно приготовлен. Несколько выпитых стаканов вина заметно одушевили хозяина. Когда встали из-за стола и все мужчины перешли в его кабинет пить кофе и курить, он разлегся красивым станом своим на диване.
- Удивительное дело! - начал он с заметною горечью. - Ума, кажется, достаточно у меня, чтобы занимать мою должность; взяток я не беру, любовницы у меня нет; а между тем я очень хорошо вижу, что в обществе образованном и необразованном меня не любят! Вон Петр Петрович, как умный человек, скорее попал на мою слабую сторону: я действительно слаб слишком, слишком мягок; а другим я все-таки кажусь тираном: я требую, чтобы вносили недоимки - я тиран! Чтобы не закрывали смертоубийств - я тиран! Я требую, чтобы хоть на главных-то улицах здешнего города было чисто - я тиран.
- Этим вы не за себя наказуетесь! В обществе ненависть к администраторам - историческая, за разных прежних воевод и наместников! сказал как бы в утешение Абрееву его юный правитель канцелярии.
- Не знаю, это так ли-с! - начал говорить Вихров (ему очень уж противна показалась эта битая и избитая фраза молодого правителя канцелярии, которую он, однако, произнес таким вещим голосом, как бы сам только вчера открыл это), - и вряд ли те воеводы и наместники были так дурны. Я, когда вышел из университета, то много занимался русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора - Москва без царя, неприятель и неприятель всякий, - поляки, украинцы и даже черкесы, - в самом центре государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, - отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
Речь эта Вихрова почему-то ужасно понравилась правителю канцелярии.
- Я с вами совершенно согласен, совершенно! - подхватил он.
- А я так ничего и не понял, что он говорил! - сказал Петр Петрович, осмотрев всех присутствующих насмешливым взглядом. - Ты, Митрий Митрич, понял? - спросил он председателя.
- Отчего же не понять! - отвечал тот, немного, впрочем, сконфузясь.
- Врешь, не понял, - подхватил Кнопов.
- Понять очень просто, что русский человек к порядку не склонен и не любит его, - пояснил Абреев.
- Нет-с, это не то, что нелюбовь к порядку, а скорей - стремление к децентрализации! - объявил ему опять его юный правитель.
Вихров между тем, утомленный с дороги, стал раскланиваться. Абреев упросил его непременно приехать вечером в театр; Петр Петрович тоже обещался туда прибыть, председатель тоже. Молодой правитель канцелярии пошел провожать Вихрова до передней.
- Я всегда был ваш читатель, - сказал он, пожимая ему руку, - и, конечно, во многом с вами не согласен, но все-таки не могу вам не передать моего уважения.
Герой мой около этого времени напечатал еще несколько своих новых вещей.
- И вот ваше мнение, которое вы сейчас высказали, показывает, что вы славянофил, - продолжал молодой человек.
- Может быть, и славянофил! - отвечал ему Вихров.
Он очень уж хорошо видел, что молодой человек принадлежал к разряду тех маленьких людишек, которые с ног до головы начинены разного рода журнальными и газетными фразами и сентенциями и которыми они необыкновенно спешат поделиться с каждым встречным и поперечным, дабы показать, что и они тоже умные и образованные люди.
- Это единственная из всех старых русских литературных партий, которую я уважаю! - заключил с важностью молодой человек.
"Очень нужно этим партиям твое уважение и неуважение!" - подумал Вихров и поспешил уехать.
Едучи в театр, Вихров вспомнил, что у него в этом городе еще есть приятель - Кергель, а потому, войдя в губернаторскую ложу, где застал Абреева и его супругу, он первое же слово спросил его:
- А что, скажите, где Кергель?
- А вот он, - отвечал Абреев, показывая головой на стоявшего в первом ряду кресел военного.
- Вы его в военного преобразили?.. - спросил Вихров.
- Да, непременно просил: "В полувоенной форме меня, говорит, подчиненные будут менее слушаться!" А главное, я думаю, чтобы больше нравиться женщинам.
- А он этим занимается до сих пор?
- Только этим и занимается, больше ничем - решительно Сердечкин. Теперь вот влюблен в эту молоденькую актрису и целые дни сидит у нее, пишет ей стихи! Вы хотите его видеть?
- Очень!
Абреев позвал лакея и велел тому пригласить к нему полицеймейстера. Услыхав зов губернатора, Кергель сейчас же побежал и молодецки влетел в ложу; но, увидев перед собою Вихрова, весь исполнился удивления.
- Какими судьбами! - воскликнул он и начал Вихрова целовать так громко, что губернаторша даже обернулась.
Кергель сейчас же отдал ей глубокий поклон. Он и за ней был бы не прочь приволокнуться, но боялся губернатора.
- А вы все пожираете глазами madame Соколову (фамилия актрисы)? спросил его Абреев.
- По обязанности службы я надо всем должен наблюдать, - отвечал Кергель.
- Вы скорее во вред вашей службе очень уж усердно наблюдаете за госпожою Соколовой.
- Нельзя же, она девушка молодая, одинокая, приехала в незнакомый город! Нельзя же не оберегать ее, - отшучивался Кергель.
Кергель, изъявивши еще раз свой восторг Вихрову, что встретился с ним, снова спешил уйти вниз, чтобы быть ближе к предмету страсти своей.
- Да посидите тут, - сказал было ему Абреев.
- Нет уж, позвольте мне туда, - сказал Кергель и мгновенно исчез.
- Попробовал бы с Иваном Алексеевичем полицеймейстер так пошутить!.. невольно вырвалось у Вихрова.
- Но и я скоро буду делать ему замечания; невозможно в такие лета так дурачиться, - произнес как бы и сердитым голосом Абреев.
На сцене между тем, по случаю приезда петербургского артиста, давали пьесу "Свои люди сочтемся!"[109]. Петербургский артист играл в этой пьесе главную роль Подхалюзина. Бездарнее и отвратительнее сыграть эту роль было невозможно, хотя артист и старался говорить некоторые характерные фразы громко, держал известным образом по-купечески большой палец на руке, ударял себя при патетических восклицаниях в грудь и прикладывал в чувствительных местах руку к виску; но все это выходило только кривляканьем, и кривляканьем самой грубой и неподвижной натуры, так что артист, видимо, родился таскать кули с мукою, но никак уж не на театре играть.
Вихров видеть его не мог.
- Как он ужасно играет! - говорил он, невольно отворачиваясь от сцены.
- Он мало что актер скверный, - сказал Абреев, - но как и человек, должно быть, наглый. На днях явился ко мне, привез мне кучу билетов на свой бенефис и требует, чтобы я раздавал их. Я отвечал ему, что не имею на это ни времени, ни желания. Тогда он, пользуясь слабостью Кергеля к mademoiselle Соколовой, навалил на него эти билеты, - ужасный господин.
Вихров между тем с грустью смотрел на сцену. Там каждый актер и каждая актриса только и хлопотали о том, чтобы как-нибудь сказать поестественнее, даже писать и есть они старались так же продолжительно, как продолжительно это делается в действительной жизни, - никому и в голову не приходило, что у сцены есть точно действительность, только своя, особенная, одной ей принадлежащая. Вместо прежнего разделения актеров на злодеев, на первых трагиков, первых комиков, разделения все-таки более серьезного, потому что оно основывалось на психической стороне человека, - вся труппа теперь составлялась так: я играю купцов, он мужиков, третий бар, а что добрые ли это люди, злые ли, дурные, никто об этом думушки не думал. Вихров очень хорошо видел в этом направлении, что скоро и очень скоро театр сделается одною пустою и даже не совсем веселою забавой и совершенно перестанет быть тем нравственным и умственным образователем, каким он был в святые времена Мочалова, Щепкина и даже Каратыгина, потому что те стремились выразить перед зрителем человека, а не сословие и не только что смешили, но и плакать заставляли зрителя!
Возвратившись из театра в свой неприглядный номер, герой мой предался самым грустным мыслям; между ним и Мари было условлено, что он первоначально спросит ее письмом, когда ему можно будет приехать в Петербург, и она ему ответит, и что еще ответит... так что в этой переписке, по крайней мере, с месяц пройдет; но чем же занять себя в это время? С теперешним обществом города он совершенно не был знаком. Из старых же знакомых Кнопов, со своим ничего не разбирающим зубоскальством, показался ему на этот раз противен, Кергель крайне пошл, а сам Абреев несколько скучноват; и седовласый герой мой, раздумав обо всем этом, невольно склонил голову на руки и начал потихоньку плакать. При таком душевном настроении он, разумеется, не спал всю ночь, и только было часам к девяти, страшно утомленный, он начал забываться, как вдруг услышал женский голос:
- Ничего, я подожду, посижу тут! - говорила какая-то дама его Михайлу.
Вихров, к ужасу своему, и сквозь сон еще сознал, что это был голос г-жи Огаркиной, супруги станового.
"Зачем это она пришла ко мне?" - думал он, желая в это время куда-нибудь провалиться. Первое его намерение было продолжать спать; но это оказалось совершенно невозможным, потому что становиха, усевшись в соседней комнате на диване, начала беспрестанно ворочаться, пыхтеть, кашлять, так что он, наконец, не вытерпел и, наскоро одевшись, вышел к ней из спальни; лицо у него было страшно сердитое, но становиха этим, кажется, нисколько не смутилась.
- Что, батюшка, больно долго спишь? - спросила она его самым фамильярным голосом.
- Ах, это вы! Что вам угодно от меня? - спросил ее, в свою очередь, сколько возможно сухо, Вихров.
- Что угодно? Повидаться с тобой пришла. Что, надолго ли сюда приехал?
- Завтра еду, - отвечал Вихров и дал себе клятву строжайшим образом приказать Михайле ни под каким видом не принимать г-жи Огаркиной.
- Ну, если завтра, так это еще ничего. Я бы и не знала, да сынишко у меня гимназист был в театре и говорит мне: "В театре, говорит, маменька, был сочинитель Вихров и в ложе сидел у губернатора!" Ах, думаю, сокол ясный, опять к нам прилетел, сегодня пошла да и отыскала.
Вихров на все это молчал.
- Губернатор-то, видно, знакомый тебе, приятель, что ли? - продолжала становая расспрашивать.
- Знакомый, - отвечал Вихров угрюмо.
- Ну, так вот что, он вытурил мужа моего вон. Попроси, чтобы он опять взял его на службу.
- Никакого права я не имею просить его ни о ком и ни о чем, - отвечал Вихров.
- Да полно! Что за пустяки, никакого права не имею! Что у тебя язык отломится от слова-то, что ли?.. Неужели и в самотко не попросишь?
- И в самом деле не попрошу.
- За это тебе бог самому счастья-то не даст в жизни; смотри-ка, какой старый-престарый стал.
Вихров молчал.
- Нам с мужем пить-есть нечего, - без шуток! - продолжала становая, думая этим его разжалобить.
Но Вихров продолжал молчать.
- Что он других-то становых терпит? Разве они лучше мужа-то моего? Попроси, сделай милость, душенька!
- Не стану я просить, отвяжитесь вы от меня! - крикнул, наконец, Вихров, окончательно выведенный из себя.
- Ну, паря, люди ныне стали, - продолжала становая, но уходить, кажется, все-таки не думала.
- Михайло, - крикнул Вихров, - дай мне шубу и палку, я сейчас пойду.
- Куда же это идешь? - спросила становая, несколько уже и сконфуженная таким оборотом дела.
- Куда нужно, - отвечал тот, проворно надевая шинель и уходя из своего номера.
- Так не скажешь губернатору? - крикнула ему вслед становиха.
- Нет, не скажу! - отвечал Вихров, садясь на первого попавшегося извозчика, и велел себя везти, куда только он хочет.
- Тьфу, окаянный человек! - проговорила становиха и пошла, как бы несолоно хлебав, по тротуару.
К вечеру, впрочем, в герое моем поутихла злоба против нее, так что он, приехав к Абрееву, рассказал тому в комическом виде всю эту сцену и даже прибавил:
- Действительно, я думаю, другие становые не лучше же его!
- Во-первых, все-таки получше, а во-вторых, супруг таких не имеют, так что они в стану вдвоем управляли и грабили!
Вихров ничего не нашелся возражать против этого. Абреев потом, как бы вспомнив что-то такое, прибавил:
- Ко мне сейчас почтмейстер заезжал и привез письмо на ваше имя, которое прислано до востребования; а потом ему писало из Петербурга начальство его, чтобы он вручил его вам тотчас, как вы явитесь в город.
Вихров догадался, что письмо это было от Мари; он дрожащими руками принял его от Абреева и поспешно распечатал его. Мари писала ему:
"Мой дорогой друг! Я выдержала первую сцену свидания с известным тебе лицом - ничего, выучилась притворяться и дольше быть и не видеть тебя не могу. Приезжай сейчас; а там, что будет, то будет.
Твоя Мари".
- Вероятно, приятное письмо? - спросил Абреев, видя, что лицо Вихрова заблистало восторгом.
- Очень! Завтра я еду в Петербург.
- Зачем же так скоро? Погостите еще у нас.
- Нет, мне нужно получить там довольно значительные деньги и сделать некоторые распоряжения по своему имению, - болтал что-то такое Вихров, почти обезумевший от радости.
Ему казалось, что все страдания его в жизни кончились и впереди предстояла только блаженная жизнь около Мари. Он нарочно просидел целый вечер у Абреева, чтобы хоть немного отвлечь себя от переживаемой им радости. Абреев, напротив, был если не грустен, то серьезен и чем-то недоволен.
- Завидую вам, что вы едете в Петербург, - проговорил он.
- Что же, надоела, видно, провинциальная жизнь? - спросил Вихров.
- Не то что жизнь провинциальная, но эта служба проклятая, - какое обстоятельство у меня вышло: этот вот мой правитель канцелярии, как сами вы, конечно, заметили, человек умный и образованный, но он писать совсем не умеет; пустой бумажонки написать не может.
- Он не привык еще, вероятно, к тому.
- Нет, не то что не привык, а просто у него голова мутна: напичкает в бумагу и того и сего, а что сказать надобно, того не скажет, и при этом самолюбия громаднейшего; не только уж из своих подчиненных ни с кем не советуется, но даже когда я ему начну говорить, что это не так, он отвечает мне на это грубостями.
- Что же вам с ним церемониться, перемените его.
- Не могу я этого сделать, - отвечал Абреев, - потому что я все-таки взял его из Петербурга и завез сюда, а потом кем я заменю его? Прежних взяточников я брать не хочу, а молодежь, - вот видели у меня старушку, которая жаловалась мне, что сын ее только что не бьет ее и требует у ней состояния, говоря, что все имения должны быть общие: все они в таком же роде; но сами согласитесь, что с такими господами делать какое-нибудь серьезное дело - невозможно!
Вихров грустно усмехнулся.
- Удивительное дело, какой у нас все безобразный характер принимает, проговорил он.
- Да, а в то же время, - подхватил Абреев, - мы имеем обыкновение повально обвинять во всем правительство; но что же это такое за абстрактное правительство, скажите, пожалуйста? Оно берет своих агентов из того общества, и если они являются в службе негодяями, лентяями, дураками, то они таковыми же были и в частной своей жизни, и поэтому обществу нечего кивать на Петра, надобно посмотреть на себя, каково оно! Я вот очень желаю иметь умного правителя канцелярии и распорядительного полицеймейстера, но где же я их возьму? В Петербурге нуждаются в людях, не то что в провинциях.
Вихров был почти согласен с Абреевым.
При прощании он просил его передать поклон Кнопову, председателю и Кергелю и извиниться перед ними, что он не успел у них быть.
- А желаете с женой проститься? - спросил его уже сам Абреев.
- О, непременно! - воскликнул Вихров, совершенно и забывший о существовании m-me Абреевой.
Абреев провел его на половину своей супруги.
- Что прикажете сказать от вас Петербургу? Не скучаете ли вы? - спросил Вихров губернаторшу, чтобы что-нибудь ей сказать.
- Нет, не скучаю! Кланяйтесь от меня Петербургу, - как-то простонала она.
- Она везде жить может! - подхватил Абреев, и горькая усмешка как бы невольно промелькнула на его красивом лице.
Вихров, по приезде своем в Петербург, сейчас же написал Мари письмо и спрашивал ее, когда он может быть у них. Мари на это отвечала, что она и муж ее очень рады его видеть и просят его приехать к ним в, тот же день часам к девяти вечера, тем более, что у них соберутся кое-кто из их знакомых, весьма интересующиеся с ним познакомиться. Из слов Мари, что она и муж ее очень рады будут его видеть, Вихров понял, что с этой стороны все обстояло благополучно; но какие это были знакомые их, которые интересовались с ним познакомиться, этой фразы он решительно не понял! Надобно сказать, что Эйсмонд так же, как некогда на Кавказе, заслужил и в Севастополе имя храбрейшего генерала; больной и израненный, он почти первый из севастопольских героев возвратился в Петербург. Общество приняло его с энтузиазмом: ему давали обеды, говорили спичи; назначен он был на покойное и почетное место, получил большую аренду. Все это сильно утешало генерала. Он нанял, как сам выражался, со своей Машурочкою, отличную квартиру на Английской набережной и установил у себя jours fixes[171]. Вечер, на который они приглашали Вихрова, был именно их установленным вечером. Когда тот приехал к ним, то застал у них несколько военных в мундирах и несколько штатских в черных фраках и в безукоризненном белье. Все они стояли кучками и, с явным уважением к дому, потихоньку разговаривали между собой. В гостиной Вихров, наконец, увидел небольшую, но довольно толстенькую фигуру самого генерала, который сидел на покойных, мягких креслах, в расстегнутом вицмундире, без всяких орденов, с одним только на шее Георгием за храбрость. Рукав на правой руке у него был разрезан и связан ленточками. Узнав Вихрова, Эйсмонд радостно воскликнул:
- А, мой милейший родственничек, здравствуйте!
Мари только последнее время довольно ясно объяснила ему, что Вихров им родственник, и даже очень близкий, - по Есперу Иванычу.
- Супруга моя целый месяц у вас прогостила! - продолжал генерал.
- Д-да! - протянул Вихров.
Мари прогостила у него два с половиною месяца; но генералу, видно, было сказано, что только месяц.
Вслед за тем вбежал Женичка и бросился обнимать Вихрова.
- Здоров ли, дядя, Симонов? - спросил он прежде всего.
- Здоров, - отвечал ему тот.
Мари, тоже вышедшая в это время из задних комнат, увидав Вихрова, вскрикнула даже немного, как бы вовсе не ожидая его встретить.
- Ах, Поль! Это ты! Здравствуй! - говорила она и, видимо, старалась, по своей прежней манере, относиться к нему, как к очень еще молодому человеку, почти что мальчику; но сама вместе с тем была пресконфуженная и пресмешная.
Вихров уселся около генерала, а Женичка встал около дяди и даже обнял было его, но Евгений Петрович почему-то не позволил ему тут оставаться.
- Нечего тебе здесь делать, ступай, ступай! - проговорил он ему.
- Но, папа, я хочу тут быть! - сказал ребенок капризно.
- После тут побудешь, ступай! - повторил отец уже строго.
Женичка нехотя отошел от них.
Евгений Петрович сейчас же обратился к Вихрову, и обратился с каким-то таинственным видом:
- Жена мне сказывала, что вы были тяжко больны!
- Очень! - отвечал тот, не догадываясь еще, к чему может клониться подобный разговор.
- И по лицу видно: ужасно похудели и постарели, - продолжал генерал с участием.
- Я и до сих пор еще нехорошо себя чувствую, - отвечал Вихров.
- Что мудреного, что мудреного, - произнес генерал и впал в какое-то раздумье.
- А вы сильно были ранены? - спросил его Вихров после некоторого молчания.
Генерал усмехнулся.
- Три раза, канальи, задевали, сначала в ногу, потом руку вот очень сильно раздробило, наконец, в животе пуля была; к тяжелораненым причислен, по первому разряду, и если бы не эта девица Прыхина, знакомая ваша, пожалуй бы, и жив не остался: день и ночь сторожила около меня!.. Дай ей бог царство небесное!.. Всегда буду поминать ее.
- А разве она померла?.. - воскликнул Вихров.
- Как же-с!.. Геройского духу была девица!.. И нас ведь, знаете, не столько огнем и мечом морили, сколько тифом; такое прекрасное было содержание и помещение... ну, и другие сестры милосердия не очень охотились в тифозные солдатские палатки; она первая вызвалась: "Буду, говорит, служить русскому солдату", - и в три дня, после того как пить дала, заразилась и жизнь покончила!..
Вихров слушал генерала, потупив голову.
- Жена мне еще сказывала, - продолжал между тем Евгений Петрович, опять уж таинственно и даже наклонясь к уху Вихрова, - что вас главным образом потрясло нечаянное убийство одной близкой вам женщины?
- Д-да! - протянул опять Вихров.
- И что же, вы привязаны к ней были серьезно или только, знаете, это была одна шалость? - продолжал расспрашивать Эйсмонд.
- Нет, это была очень серьезная привязанность, - отвечал Вихров, поняв, наконец, зачем обо всем этом было сообщено генералу и в каком духе надобно было отвечать ему.
- Маша мне так и говорила; но ведь у вас, мне сказывали, тоже кой-какие отношения были и с госпожой Фатеевой?
- Это уж давно кончилось, - сказал Вихров.
- Так это, значит, потом?
- Потом, - отвечал Вихров.
- Я воображаю, как эта смерть, да еще нечаянная, должна была вас поразить: эти раны, я так понимаю, потрудней залечиваются, чем вот этакие!
И генерал почти с презрением указал на свою раненую руку.
Вихров молчал; ему как-то уж сделалось совестно слушать простодушные и доверчивые речи воина.
В это время к ним подошла Мари с двумя молодыми людьми, из которых один был штатский, а другой военный.
- Вот monsieur Сивцов и monsieur Кругер желают с тобой познакомиться, говорила она Вихрову, не глядя на него и показывая на стоявших за ней молодых людей, а сама по-прежнему была пресмешная.
- Ваши произведения делают такой фурор, - начал штатский молодой человек, носящий, кажется, фамилию Кругера.
- Я всегда не могу оторваться, когда начну читать какую-нибудь вашу вещь, - подхватил и военный - Сивцов.
Вихров, по наружности, слушал эти похвалы довольно равнодушно, но, в самом деле, они очень ему льстили, и он вошел в довольно подробный разговор с молодыми людьми, из которого узнал, что оба они были сами сочинители; штатский писал статьи из политической экономии, а военный - очерки последней турецкой войны, в которой он участвовал; по некоторым мыслям и по некоторым выражениям молодых людей, Вихров уже не сомневался, что оба они были самые невинные писатели; Мари между тем обратилась к мужу.
- Ты будешь сегодня в карты играть? - спросила она.
- Буду! - отвечал он.
- Господа, хотите играть в карты? - отнеслась Мари к двум пожилым генералам, начинавшим уж и позевывать от скуки; те, разумеется, изъявили величайшую готовность. Мари же сейчас всех их усадила: она, кажется, делала это, чтобы иметь возможность поговорить посвободней с Вихровым, но это ей не совсем удалось, потому что в зало вошел еще новый гость, довольно высокий, белокурый, с проседью мужчина, и со звездой.
Вихрова точно кольнуло что-то неприятное в сердце - это был Плавин. Он гордо раскланялся с некоторыми молодыми людьми и прямо подошел к хозяину.
- Вашему превосходительству мой поклон! - произнес он ему каким-то почти обязательным тоном.
- Очень рад вас видеть, очень рад! - произнес, в свою очередь, радушно Евгений Петрович, привставая немного и пожимая Плавину руку, который вслед за тем сейчас же заметил и Вихрова.
- Боже мой, кого я вижу! - произнес он, но тоже покровительственным тоном. - Выпустили, наконец, вас, освободили?
- Освободили, - отвечал ему насмешливо Вихров.
- Но что вы, однако, там делали? - продолжал Плавин.
- Служил, работал по службе.
- Работали? - переспросил Плавин, поднимая как бы в удивлении вверх свои брови.
- Работал!.. Наград вот только и звезд, как вы, никаких не получал, отвечал Вихров.
- О, это очень естественно: мы люди земли, и нам нужны звезды земные, а вы, поэты, можете их срывать с неба! - произнес Плавин и затем, повернувшись на своих высоких каблуках, стал разговаривать с Мари.
- В пятницу-с я был в театре, прослушал божественную Бозио[110] и думал вас там встретить, - начал он.
- Я почти не бываю в опере, - отвечала ему Мари довольно сухо.
- Если не для оперы, то, по крайней мере, для ваших знакомых вам бы следовало это делать, чтобы им доставить удовольствие иногда встречаться с вами! - проговорил Плавин.
- Я не имею таких знакомых, - сказала Мари.
- Как знать, как знать!.. - произнес Плавин, ударяя себя шляпой по ноге.
Вихров очень хорошо видел, что бывший приятель его находился в каком-то чаду самодовольства, - но что ж могло ему внушить это? Неужели чин действительного статского советника и станиславская звезда?
- Чем этот господин так уж очень важничает? - не утерпел он и спросил Мари, когда они на несколько минут остались вдвоем.
- Ах, он теперь большой деятель по всем этим реформам, - отвечала она, - за самого передового человека считается; прямо министрам говорит: "Вы, ваше высокопревосходительство, я настолько вас уважаю, не позволите себе этого сделать!"
Вихров усмехнулся.
- Но он все-таки холоп в душе, - я ему никак не поверю в том!.. воскликнул он. - Потому что двадцать лет канцелярской службы не могут пройти для человека безнаказанно: они непременно приучат его мелко думать и не совсем благородно чувствовать.
- Еще бы! - подхватила и Мари. - Он просто, как умный человек, понял, что пришло время либеральничать, и либеральничает; не он тут один, а целая фаланга их: точно флюгера повертываются и становятся под ветер - гадко даже смотреть!
За ужином Плавин повел себя еще страннее: два пожилые генерала начали с Евгением Петровичем разговаривать о Севастополе. Плавин некоторое время прислушивался к ним.
- А что, ваше превосходительство, Кошка[111] этот - очень храбрый матрос? - спросил он Эйсмонда как бы из любопытства, а в самом деле с явно насмешливою целью.
Евгений Петрович ничего этого, разумеется, не понял.
- Тут не один был Кошка, - отвечал он простодушно, - их, может быть, были сотни, тысячи!.. Что такое наши солдатики выделывали. - уму невообразимо; иду я раз около траншеи и вижу, взвод идет с этим покойным моим капитаном с вылазки, слышу - кричит он: "Где Петров?.. Убит Петров?" Никто не знает; только вдруг минут через пять, как из-под земли, является Петров. "Где был?" - "Да я, говорит, ваше высокородие, на место вылазки бегал, трубку там обронил и забыл". А, как это вам покажется?
Старые генералы при этом только с удовольствием качнули друг другу головами и приятно улыбнулись.
- Храбрость, конечно, качество весьма почтенное! - опять вмешался в разговор Плавин. - Но почему же так уж и трусливость презирать; она так свойственна всем людям благоразумным и не сумасшедшим...
- Трусов за то презирают-с, - отвечал Эйсмонд с ударением, - что трус думает и заботится только об себе, а храбрый - о государе своем и об отечестве.
- Но неужели же, ваше превосходительство, вам самому никогда не случалось струсить? - возразил ему Плавин.
- Что вы называете трусить? - возразил ему, в свою очередь, Эйсмонд. Если то, чтобы я избегал каких-нибудь опасных поручений, из страха не выполнял приказаний начальства, отступал, когда можно еще было держаться против неприятеля, - в этом, видит бог и моя совесть, я никогда не был повинен; но что неприятно всегда бывало, особенно в этой проклятой севастопольской жарне: бомбы нижут вверх, словно ракеты на фейерверке, тут видишь кровь, там мозг человеческий, там стонут, - так не то что уж сам, а лошадь под тобой дрожит и прядает ушами, видевши и, может быть, понимая, что тут происходит.
- Ну, а что это, - начал опять Плавин, - за песня была в Севастополе сложена: "Как четвертого числа нас нелегкая несла горы занимать!"[112]
Эйсмонд этими словами его уже и обиделся.
- Песни можно сочинять всякие-с!.. - отвечал он ему с ударением. - А надобно самому тут быть и понюхать, чем пахнет. Бывало, в нас жарят, как в стадо баранов, загнанное в загородь, а нам и отвечать нечем, потому что у нас пороху зерна нет; тут не то что уж от картечи, а от одной злости умрешь.
Во всем этом разговоре Плавин казался Вихрову противен и омерзителен. "Только в век самых извращенных понятий, - думал почти с бешенством герой мой, - этот министерский выводок, этот фигляр новых идей смеет и может насмехаться над человеком, действительно послужившим своему отечеству". Когда Эйсмонд кончил говорить, он не вытерпел и произнес на весь стол громким голосом:
- Севастополь такое событие, какого мир еще не представлял: выдержать одиннадцать месяцев осады против нынешних орудий - это посерьезней будет, чем защита Сарагоссы[113], а между тем та мировой славой пользуется, и только тупое и желчное понимание вещей может кому-нибудь позволить об защитниках Севастополя отзываться не с благоговением.
Плавин, несмотря на все старания совладать с собой, вспыхнул при этих словах Вихрова.
- Вероятно, об них никто иначе и не отзывается! - произнес он.
- Я только того и желаю-с! - отвечал ему Вихров. - Потому что, как бы эти люди там ни действовали, - умно ли, глупо ли, но они действовали (никто у них не смеет отнять этого!)... действовали храбро и своими головами спасли наши потроха, а потому, когда они возвратились к нам, еще пахнувшие порохом и с незасохшей кровью ран, в Москве прекрасно это поняли; там поклонялись им в ноги, а здесь, кажется, это не так!
- Точно так же и здесь! - сказал Плавин, придавая себе такой вид, что как будто бы он и не понимает, из-за чего Вихров так горячится.
- Очень рад, если так! - сказал тот, отворачиваясь от него.
- Не знаю-с! - вмешался в их разговор Евгений Петрович, благоговейно поднимая вверх свои глаза, уже наполнившиеся слезами. - Кланяться ли нам надо или даже ругнуть нас следует, но знаю только одно, что никто из нас, там бывших, ни жив остаться, ни домой вернуться не думал, - а потому никто никакой награды в жизни сей не ожидал, а если и чаял ее, так в будущей!..
В остальную часть ужина Плавин продолжал нагло и смело себя держать; но все-таки видно было, что слова Вихрова сильно его осадили. Очутившись с героем моим, когда встали из-за стола, несколько в отдалении от прочих, он не утерпел и сказал ему насмешливо:
- Вас провинция решительно перевоспитала; вы сделались каким-то патриотом.
- Я всегда им и был и не имею обыкновения по господствующим модам менять моих шкур, - отвечал ему грубо Вихров.
- А! А я вас совсем иным разумел! - протянул Плавин и потом, помолчав, прибавил: - Я надеюсь, что вы меня посетите?
- Если позволите, - отвечал Вихров, потупляя глаза; мысленно, в душе, он решился не быть у Плавина.
- Прошу вас! - повторил тот и, распростившись с хозяевами, сейчас же уехал.
Прочим всем гостям Плавин мотнул только головой.
Вихров и Мари, заметившие это, невольно пересмехнулись между собою. Они на этот раз остались только вдвоем в зале.
- Но когда мы, однако, увидимся с вами? - проговорил Вихров.
- В четверг... муж будет в совете и потом в клубе обедать... я буду целый день одна... - говорила Мари, как бы и не глядя на Вихрова и как бы говоря самую обыкновенную вещь.
Вслед за тем ее позвал муж. Она пошла к нему. Вихров стал прощаться с ними.
- Извольте к нам чаще ездить, - вот что-с! - сказал ему генерал и взял при этом руку жены и стал ее целовать.
Мари и Вихров оба вспыхнули, и герой мой в первый еще раз в жизни почувствовал, или даже понял возможность чувства ревности любимой женщины к мужу. Он поспешил уехать, но в воображении его ему невольно стали представляться сцены, возмущающие его до глубины души и унижающие женщину бог знает до чего, а между тем весьма возможные и почти неотклонимые для бедной жертвы!
Время шло быстро: известность героя моего, как писателя, с каждым днем росла все более и более, а вместе с тем увеличивалось к нему и внимание Плавина, с которым он иногда встречался у Эйсмондов; наконец однажды он отвел его даже в сторону.
- Послушайте, Вихров, что вы, сердитесь, что ли, на меня за что-нибудь? - спросил он его почти огорченным голосом.
- За что мне на вас сердиться? - возразил тот, конфузясь в свою очередь.
- Да как же, вы глаз не хотите ко мне показать, - приезжайте, пожалуйста, ко мне в четверг вечером; у меня соберется несколько весьма интересных личностей.
- Хорошо!.. - протянул Вихров. Впрочем, по поводу этого посещения все-таки посоветовался прежде с Мари.
- Поезжай, - сказала она ему, - он очень участвовал, когда мы хлопотали о твоем освобождении.
- Но я там, вероятно, найду все чиновников, - что мне с ними делать? О чем беседовать?
- Может быть, найдешь кого-нибудь и знакомого, - один вечер куда ни шел!
- И то дело! - согласился Вихров и в назначенный ему день поехал.
Плавин жил в казенной квартире, с мраморной лестницей и с казенным, благообразным швейцаром; самая квартира, как можно было судить по первым комнатам, была огромная, превосходно меблированная... Маленькое общество хозяина сидело в его библиотеке, и первый, кого увидал там Вихров, - был Замин; несмотря на столько лет разлуки, он сейчас же его узнал. Замин был такой же неуклюжий, как и прежде, только больше еще растолстел, оброс огромной бородищей и был уже в не совершенно изорванном пальто.
- Какими судьбами вы здесь? - воскликнул Вихров.
Замин дружески и сильно пожал ему руку.
- Вот тут по крестьянскому делу меня пригласили, - отвечал он.
- По крестьянскому? - спросил с удовольствием Вихров.
- Да, у нас ведь, что на луне делается, лучше знают, чем нашего-то мужичка, - проговорил негромко Замин и захохотал.
- Здравствуйте, Вихров! - встретил и Плавин совершенно просто и дружески Вихрова. (Он сам, как и все его гости, был в простом, широком пальто, так что Вихрову сделалось даже неловко оттого, что он приехал во фраке).
- Гражданин Пенин! - отрекомендовал ему потом Плавин какого-то молодого человека. - А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза! - заключил он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом; пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.
Все общество сидело за большим зеленым столом. Вихров постарался поместиться рядом с Заминым. До его прихода беседой, видимо, владел художник Рагуза. Малоросс ли он был, или поляк, - Вихров еще недоумевал, но только сразу же в акценте его речи и в тоне его голоса ему послышалось что-то неприятное и противное.
- Я написал теперь картину: "Избиение польских патриотов под Прагой", а ее мне - помилуйте! - не позволяют поставить на выставку! - кричал Рагуза на весь дом.
- Это почему? - спросил его как бы с удивлением Плавин.
- Говорят - это оскорбление национального чувства России; да помилуйте, говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова! - кричал Рагуза.
- Но вы, конечно, тут представляете, - заметил ему тонко Плавин, - не торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.
- Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! вопил Рагуза.
- Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.
При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.
- А что этот господин, - спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, - в самом деле живописец, или только мошенник?
- Только мошенник, надо быть! - отвечал спокойнейшим голосом Замин.
- А картина у него действительно нарисована?
- Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.
- Искусство наше, - закричал между тем снова Рагуза, - должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.
- В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину? - возразил ему Замин. - В том, что наш Суворов - злодей, а поляки мученики?
- Оно должно состоять, - кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, - когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.
- Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.
- Потому что, - кричал Рагуза, - в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема - живопись стояла около религии...
- Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, возразил ему резко Замин.
- Живопись всегда стояла около великой идеи религии, - этого только в России не знают!
- Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, возразил ему насмешливо Замин.
- Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, - кричал Рагуза, - и писал святых угодников.
- Да, как же угодников: портреты с пап - хороши угодники, - возражал ему низкой октавой Замин.
Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.
- Вы были за границей, видели религиозные картины? - допрашивал его Рагуза.
- Нет, не был, да и не поеду - какого мне черта там не видать! пробасил Замин.
- Видать есть многое, многое! - вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.
- Этот господин, - начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, завзятый в душе поляк.
- Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, - возразил ему Вихров.
- Нет, отчего же, и он рисует! - сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее). - Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, - прибавил он.
- И хорошо бы сделали, - сказал Вихров, - потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.
- Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, - проговорил Плавин. - Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с Мануилом Моисеичем! - прибавил он, показывая на смотревшего на них с чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.
Вихров еще раз с тем раскланялся.
- Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть композитором, - говорил Плавин.
- Monsieur Вихров, сами согласитесь, - начал почти каким-то жалобным голосом Кольберт, - быть только тапером, исполнителем...
- Званье незавидное, - поддержал и Вихров.
- И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не знаю, какую.
При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а Вихров, в свою очередь, недоумевал - зачем и для чего он словно бы на что-то вызывает его.
- Господин Кольберт, - начал объяснять за него Плавин, - собственно, хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для оперы.
- Господи помилуй! - воскликнул Вихров. - Я думаю, всякий музыкант прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь совершенно второстепенная.
- Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского - вы не знакомы?
- Нет, - отвечал Вихров.
- У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен; но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами посоветоваться.
- Сделайте одолжение, - сказал Вихров.
- Вот я записал, например, - продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, - русскую песню это пели настоящие мужики и бабы.
"Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг", - прочитал Кольберт, нетвердо выговаривая даже слова.
- Ну, первое слово я знаю, "душа", а "душенька" - это имя?
- Как имя? - воскликнули в один голос Плавин и Вихров.
- У Богдановича есть сочинение - "Душенька".
- Нет, тут просто уменьшительное от слова "душа" и есть повторение того же слова, только в ласкательной форме, - объяснил Вихров.
- А, monsieur! Понимаю, - поблагодарил Кольберт. - Теперь "мил", отчего же не "милый"?
- Для стиха, сокращенное прилагательное, - объяснил еще раз Вихров.
- Да, вот что, - согласился и Кольберт.
- Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?
- Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.
- А Глинка-то наш! - возразил Вихров.
- Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на этом драм нельзя строить.
- Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет - это еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть высочайшее и народнейшее произведение.
- Вы думаете? - спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.
- Думаю! - отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру Кольберта, он не утерпел и прибавил: - Но что вам за охота оперу писать?.. Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.
- Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, - отвечал тот робко, но настойчиво.
В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало, и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.
- Что, наговорились? - спросил его тот.
- Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с другом, - прокричал Рагуза.
- А что это за музыкант? - спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем, что Кольберт отошел от них.
- Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей музыкальной дряни, - отвечал тот.
- Вихров! - крикнул в это время Плавин Вихрову.
Тот обернулся к нему.
- Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего Замина? - проговорил Плавин. - И я вас хочу угостить тем же: вот господин Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека, вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте, милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: "Долго нас помещики душили!"[114] Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт - тоже; Рагуза, вряд ли только не нарочно, громко повторял: "О!.. Как это верно, как справедливо!" Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.
- Канкан, Пенин, представьте, канкан! - разрешил ему тот.
И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша, по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое. Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.
- Ведь хорошо? - спросил тот его, показывая глазами на молодого человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще представить.
- Нет, напротив, очень нехорошо! - отвечал ему тот откровенно.
Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин обратился было к нему:
- А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел...
- Нет, будет уж сегодня, довольно, - обрезал его Плавин и вслед за тем, нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: - Adieu, господа! Я поустал уже, а завтра мне рано вставать.
Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.
Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.
- Что это за сборища он у себя делает? - спрашивал первый.
- Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, - отвечал почти озлобленным голосом Замин.
- Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?
- Поэтому, - отвечал Замин.
- А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не понимают того, что говорят!
- Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. - объяснил Замин.
Герой мой обыкновенно каждый день, поработав утром дома, часу во втором отправлялся к Эйсмондам. Генерала в это время никогда почти не было дома; он, по его словам, гулял все по Невскому, хоть на Невском его никто никогда не встречал. Обедал Вихров тоже по большей части у Эйсмондов: Мари очень благоразумно говорила, что зачем же ему одному держать хозяйство или ходить обедать по отелям, тогда как у них прекрасный повар и они ему очень рады будут. Генерал, с своей стороны, тоже находил эту мысль совершенно справедливою.
После обеда Евгений Петрович обыкновенно спал часа по три. Женичка дома не жил: мать отдала его в один из лучших пансионов и сама к нему очень часто ездила, но к себе не брала; таким образом Вихров и Мари все почти время проводили вдвоем - и только вечером, когда генерал просыпался, Вихров садился с ним играть в пикет; но и тут Мари или сидела около них с работой, или просто смотрела им в карты. Такая жизнь влюбленных могла бы, кажется, почесться совершенно счастливою, но, на самом деле, это было далеко не так: лицо моего героя было постоянно мрачно. Он (и это особенно стало проявляться в нем в последнее время) как-то сухо начал встречаться с Мари, односложно отвечал на ее вопросы; сидя с ней рядом, он глядел все больше в сторону и явно делал вид, что занят чем-то другим, но никак уж не ею. Мари, в свою очередь, с каждым днем все больше и больше худела - и в отношении Вихрова обнаруживала если не страх, то какую-то конфузливость, а иногда и равнодушие к нему. Причина всему этому заключалась в том, что с самого приезда Вихрова в Петербург между им и Мари происходили и недоразумения и неудовольствия: он в первый раз еще любил женщину в присутствии мужа и поэтому страшно, мучительно ее ревновал - ревновал физически, ревновал и нравственно, но всего этого высказывать прямо никогда не решался; ему казалось, что этим чувством он унижает и себя и Мари, и он ограничивался тем, что каждодневно страдал, капризничал, говорил Мари колкости, осыпал старика генерала (в его, разумеется, отсутствии) насмешками... Мари все это очень хорошо видела и понимала, что происходит в душе нежно любимого ею человека, но решительно недоумевала, как и чем было помочь тому; к мужу она была действительно почти нежна, потому что считала это долгом для себя, своей неотклонимой обязанностью, чтобы хоть сколько-нибудь заслужить перед ним свой проступок. Физическую ревность Вихрова она, конечно, могла бы успокоить одним словом; но как было заговорить о том, когда он сам не начинал!..
Однажды после обеда Вихров уселся перед камином, а Мари зачем-то вышла в задние комнаты. Вихров сидел довольно долгое время, потом стал понемногу кусать себе губы: явно, что терпение его начинало истощаться; наконец он встал, прошелся каким-то большим шагом по комнате и взялся за шляпу с целью уйти; но Мари в это мгновение возвратилась, и Вихров остался на своем месте, точно прикованный, шляпы своей, однако, не выпускал еще из рук. Взглянув ему в лицо, Мари на этот раз испугалась даже не на шутку - до того оно было ожесточенное и сердитое.
- Разве ты уж уходишь? - спросила она, потупляясь перед ним.
Под влиянием ее голоса Вихров как бы невольно опустился на прежнее место перед камином. Мари же отошла и села на свое обычное место перед рабочим столиком, - она уже ожидала, что ей придется выслушать несколько, как она выражалась, проклятий. Вихров в последнее время действительно в присутствии ее беспрестанно проклинал и себя, и свою жизнь, и свою злосчастную судьбу.
- Где это вы все были? - спросил он ее на этот раз каким-то глухим голосом и не обращая своего лица к ней.
- У Евгения Петровича в комнате, - он что-то нехорошо себя чувствует, отвечала Мари: лгать в этом случае она считала постыдным для себя.
- Но за обедом он кушал как вол, - проговорил Вихров.
Мари при этом немного вспыхнула от досады.
- Нет, он очень немного ел, - возразила она.
Вихров снова начал кусать себе губы и подрягивать досадливо ногой.
- Вы свое внимание к нему до того простираете, что, когда он и здоровешенек, вам все представляется, что он болен; вы чересчур себя-то уж попусту волнуете, вам самим это может быть вредно! - проговорил ядовито Вихров.
- Ах, вредно мне, только не то! - негромко воскликнула Мари.
- Что же такое вам вредно? - спросил насмешливо Вихров.
- Вредно, что очень уж глупо и безрассудно люблю тебя.
- Что же вам мешает обратиться к вашему благоразумию и начать полную тихого семейного счастья жизнь? Уж, конечно, не я!.. - проговорил Вихров, и в голосе его явно послышались рыдания.
Мари видела, что он любит ее в эти минуты до безумия, до сумасшествия; она сама пылала к нему не меньшею страстью и готова была броситься к нему на шею и задушить его в своих объятиях; но по свойству ли русской женщины или по личной врожденной стыдливости своей, ничего этого не сделала и устремила только горящий нежностью взор на Вихрова и проговорила:
- А для тебя разве не тяжело это будет?
- Нет, даже легко!.. Легко даже! - воскликнул Вихров и, встав снова со стула, начал ходить по комнате. - Переносить долее то, что я переносил до сих пор, я не могу!.. Одна глупость моего положения может каждого свести с ума!.. Я, как сумасшедший какой, бегу сюда каждый день - и зачем? Чтобы видеть вашу счастливую семейную жизнь и мешать только ей.
- Но что же делать со всем этим? Как помочь тому? - спросила Мари.
- Помочь одним можно: оставьте вашего мужа и уедемте за границу, а то двум богам молиться невозможно, да и не совсем хорошо.
При этих словах Вихрова (он в первый еще раз высказал такое желание) Мари побледнела.
- Это значит положить вечный позор на свою голову!.. - проговорила она.
- Какой же тут позор особенный, - очень уж вы, видно, дорожите настоящим вашим положением.
- О, нисколько! - воскликнула Мари. - Если бы дело было только во мне, то я готова была бы рабой твоей назваться, а не только что женщиной, любящей тебя, - но от этого зависит спокойствие и честь других людей...
Вихров при этом вопросительно взглянул на Мари.
- Спокойствие и честь моего сына и мужа, - заключила Мари.
- Если вы спокойствие этих людей ставите выше моего спокойствия, то тут, разумеется, и разговаривать нечего, - проговорил Вихров.
- Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно права, - и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь мой мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и понимать сердце человеческое.
- Да-с, все это прекрасно, но делиться вашим чувством с кем бы то ни было - мне слишком тяжело; я более двух лет приучаю себя к тому и не могу привыкнуть.
- Я чувством моим ни с кем и не делюсь; оно всецело принадлежит тебе.
- Всецело?.. Нет, Мари! - воскликнул Вихров, и потом, заметно сделав над собой большое усилие, он начал негромко: - Я без самого тяжелого, самого уязвляющего, оскорбляющего меня чувства, не могу себе вообразить минуты, когда вы принадлежите кому-нибудь другому, кроме меня!
Мари покраснела.
- Такой минуты нет и не существует, - проговорила она.
- Есть, Мари, есть!.. - воскликнул Вихров. - И тем ужаснее, что вы, как и все, я думаю, женщины, не сознаете, до какой степени в этом случае вы унижаете себя.
Мари еще более покраснела.
- Я сказала тебе и повторяю еще раз, - продолжала она спокойным, впрочем, голосом, - что такой минуты нет!
Вихров вопросительно посмотрел на Мари.
- Каким же образом это могло так устроиться? - сказал он.
- А таким, - отвечала она, - вам, мужчинам, бог дал много ума, а нам, женщинам, - хитрости.
- Интересно это знать - скажите!
- Ни за что! Больше того, что я тебе сказала, ты не услышишь от меня.
- Ну, в таком случае я вам не верю.
- Можете верить и не верить! И неужели ты думаешь, что если бы существовало что-нибудь подобное, так я осталась бы в теперешнем моем положении?
- Но что же бы вы сделали такое?
- А то, что прямо бы сказала, что люблю другого, и потому - хочет он для нашего сына скрыть это, пусть скрывает, а не хочет, то тогда я уеду от него.
- Но теперь подобной надобности не предстоит, значит?
- Нисколько!
- Ну, пожалуйте ко мне за то! - проговорил Вихров, протягивая к ней руки.
Мари подошла к нему, он обнял ее и стал целовать ее в грудь.
- Человек решительно тот же зверь! Поверишь ли, что я теперь спокойнее, счастливее стал! - говорил Вихров.
Мари на это только улыбнулась и покачала головой.
- Но я все-таки тебе не совсем еще верю! - прибавил он.
- Не знаю, как мне тебя уж и уверить, - отвечала Мари, пожимая плечами.
- Но, кроме того, друг мой, - продолжал Вихров, снова обнимая Мари, мне скучно иногда бывает до бешенства, до отчаяния!.. Душа простору просит, хочется развернуться, сказать всему: черт возьми!
- Развернись, если так тебе этого хочется, - проговорила Мари несколько уже и обиженным голосом.
- Да не одному, Мари, а с тобой, с одной тобой в мире! Съездим сегодня хоть в оперу вдвоем; не все же забавляться картами.
- Пожалуй, только все-таки надобно сказать мужу и предуведомить его, чтобы не показалось ему это странным.
- Опять мужу! - воскликнул Вихров. - Делайте вы все это, но не говорите, по крайней мере, о том мне!
- Хорошо, не буду говорить, - отвечала Мари с улыбкою.
Вскоре после того послышался кашель генерала. Мари пошла к нему.
- А я с Полем еду в театр, - сказала она довольно решительным голосом.
- А! - произнес генерал почти с удовольствием. - И я бы, знаете, с вами поехал охотно!
Мари внутренне обмерла.
- Как же тебе ехать! Сейчас чувствовал озноб, и выезжать на воздух это сумасшествие! - воскликнула она.
- Ну, ну, не поеду! - согласился генерал.
Через полчаса Мари с Вихровым отправились в наемной карете в оперу. Давали "Норму"[115]. Вихров всегда восхищался этой оперой. Мари тоже. С первого удара смычка они оба погрузились в полное упоение.
- Это единственная, кажется, опера, которой сюжет превосходен, говорил Вихров, когда кончился первый акт и опустился занавес.
- Он очень естествен и правдоподобен, - подхватила Мари.
- Мало того-с! - возразил Вихров. - Он именно остановился на той границе, которой требует музыка, потому что не ушел, как это бывает в большей части опер, в небо, то есть в бессмыслицу, и не представляет чересчур уж близкой нам действительности. Мы с этой реализацией в искусстве, - продолжал он, - черт знает до чего можем дойти. При мне у Плавина один господин доказывал, что современная живопись должна принять только один обличительный, сатирический характер; а другой - музыкант - с чужого, разумеется, голоса говорил, будто бы опера Глинки испорчена тем, что ее всю проникает пассивная страсть, а не активная.
- Это что такое, я уж и не понимаю? - спросила Мари.
- А то, что в ней выведена любовь к царю, а не эгоистическая какая-нибудь страсть: любовь, ревность, ненависть.
- Ну, а все революционные оперы, - они тоже основаны на пассивной страсти, на любви к отечеству, - подхватила Мари.
- Совершенно справедливо! - воскликнул Вихров. - И, кроме того, я вполне убежден, что из жизни, например, первобытных христиан, действовавших чисто уж из пассивной страсти, могут быть написаны и превосходные оперы и превосходные драмы.
- Мне в "Норме", - продолжала Мари после второго уже акта, - по преимуществу, нравится она сама; я как-то ужасно ей сочувствую и понимаю ее.
- Потому что вы сами на нее похожи, - сказал Вихров.
- Я? - спросила Мари, уставляя на него свои большие голубые глаза.
- Да, вы! Чем Норма привлекательна? Это сочетанием в себе света и тьмы: она чиста, свята и недоступна для всех, и один только в мире человек знает, что она грешна!
- А, вот что! - произнесла Мари и покраснела уж немного. - Это, однако, значит быть добродетельной по наружности - качество не весьма похвальное.
- Вы не то что добродетельны по наружности, а вы очень уж приличны; но как бы то ни было, поедемте отсюда к Донону ужинать.
Мари опять уставила на него свои большие глаза.
- Что же это: душа простору хочет? - сказала она.
- Душа простору хочет, - отвечал Вихров.
- Хорошо, поедем! - согласилась Мари, и после спектакля они, в самом деле, отправились к Донону, где Вихров заказал хороший ужин, потребовал шампанского, заставил Мари выпить его целые два стакана; сам выпил бутылки две.
Разговор между ними стал делаться все более и более одушевленным и откровенным.
- Ты, пожалуй, когда так будешь кутить, так и другого рода развлечения захочешь, - проговорила Мари.
- Какого же?
- Развлечения полюбить другую женщину.
- Очень может быть, - отвечал Вихров откровенно.
- Но в таком случае, пожалуйста, меня не обманывай, а скажи лучше прямо.
- Никак не скажу, потому что если бы этого рода и случилось развлечение, то оно будет чисто временное; опять к вам же вернусь.
- Ну, это бог знает, ты сам еще не знаешь того.
- Совершенно знаю, потому что совершенно убежден, что больше всех женщин люблю вас.
- Но за что же именно?
- Вот уж этого никак не могу объяснить: за то, вероятно, что это была первая любовь, которой мы вряд ли не остаемся верными всю жизнь.
- А я думала, что немножко и за другое, - произнесла Мари.
- А именно?
- За согласие во взглядах и убеждениях...
- Может быть, и то! - подхватил Вихров.
Когда они сели в карету, он велел кучеру ехать не на Литейную, где жил генерал, а к себе на квартиру.
- И это тоже душа простора просит? - спросила его еще раз Мари.
- И это тоже! - отвечал Вихров.
Мари возвратилась домой часу во втором. Генерал собирался уже совсем лечь спать.
- Где это ты так долго была? - спросил он ее с некоторым беспокойством.
- К Донону ужинать с Полем заезжали, - отвечала она, проходя мимо его комнаты, но не заходя к нему.
- А, это хорошо! Что ж вы ужинали? - спросил ее генерал.
- Да я и не знаю, все очень вкусные вещи.
- Там славно кормят, славно; надобно и мне туда с Эммой съездить! произнес генерал вполголоса и затем задул свечу, отвернулся к стене и заснул мирным сном.
Перед масленицей Эйсмонд и Вихров одновременно получили от Плавина печатные пригласительные билеты, которыми он просил их посетить его 11-го числа февраля, в 10 часов вечера.
- Это, надо быть, именины его будут, - сказал генерал.
- Вероятно, - отвечал Вихров.
- А что, вы поедете?
- Не думаю!
- Ну, нет, - что там, поедемте, он человек почтенный; я одиннадцатого числа заеду к вам и непременно утащу вас.
Последнее время генерал заметно заискивал в Вихрове и как бы даже старался снискать его интимную дружбу. 11-го числа часов в 9 вечера он действительно заехал к нему завитой и напомаженный, в полном генеральском мундире, в ленте и звезде.
- Пора, пора! - говорил он, как-то семеня ногами и имея в одно и то же время какой-то ветреный и сконфуженный вид.
Вихров ушел к себе в спальню одеваться.
- Пожалуй, надобно будет белый галстук надеть? - спросил он оттуда.
- Непременно-с! - отвечал генерал, охорашиваясь перед зеркалом и заметно оставаясь доволен своею физиономиею. - У него все будет знать, прибавил он.
- Знать? - переспросил Вихров.
- Да-с! Сенаторы и министры считают за честь у него быть.
- Вот как! - произнес герой мой, и (здесь я не могу скрыть) в душе его пошевелилось невольное чувство зависти к прежнему своему сверстнику. "За что же, за что воздают почести этому человеку?" - думал он сам с собой.
В карете генерал, когда они поехали, тоже все как-то поеживался, откашливался; хотел, как видно, что-то такое сказать и не находился; впрочем, и пространство, которое им надобно было проехать до квартиры Плавина, было слишком небольшое, а лошади несли их быстро, так что через какие-нибудь минуты они очутились уже у подъезда знакомого нам казенного дома.
Генерал довольно легко выскочил из кареты; в сенях перед зеркалом он еще раз поправил маленьким гребешком свой хохолок и стал взбираться на лестницу. Вихров следовал за ним. Когда они потом отворили двери в квартиру к Плавину, то Вихрова обдало какой-то совсем не той атмосферой, которую он чувствовал, в первый раз бывши у Плавина. В зале он увидел, что по трем ее стенам стояли, а где и сидели господа во фраках, в белых галстуках и все почти в звездах, а около четвертой, задней стены ее шел буфет с фруктами, оршадом, лимонадом, шампанским; около этого буфета, так же, как и у всех дверей, стояли ливрейные лакеи в чулках и башмаках.
"Что такое, где мы это?" - подумал Вихров.
Самого Плавина он увидел стоявшим в дверях гостиной, высоко и гордо поднявшим свою красивую белокурую голову, и тоже в звезде и в белом галстуке.
Когда Вихров подошел к нему поклониться, Плавин дружески, но заметно свысока и очень недолго пожал ему руку. Генералу же он пожал руку гораздо попродолжительнее и даже сказал при этом что-то такое смешное, так что старик махнул только рукою и пошел далее в гостиную. Между гостями Плавина было очень много статс-секретарей, несколько свитских генералов и даже два-три генерал-адъютанта и один товарищ министра. Вихров начал уже чувствовать, что он обмирает в этом обществе: с кем заговорить, что с собой делать - он решительно не находился... Вдруг вдали, в углу гостиной, он увидел и узнал, к величайшему восторгу своему, еще памятное ему лицо Марьеновского. Как к якорю спасения своего бросился он к нему и, даже не совсем соблюдая приличие, во весь голос закричал ему:
- Марьеновский, здравствуйте! Узнаёте ли вы меня?
Сам Марьеновский был уже совсем седой и несколько даже сгорбленный старик, но тоже со звездой и в белом галстуке. Видно было, что служебные труды и петербургский климат много, если не совсем, разбили его здоровье. Всмотревшись в лицо героя моего, он тоже воскликнул:
- Боже мой! Кажется, господин Вихров!
- Точно так, - отвечал тот, и оба приятеля, не стесняясь тем, что были на модном рауте, расцеловались между собой.
- Я давно слышал, что вы здесь, но решительно не знал - где вас найти, - говорил Марьеновский.
- А я так и не знал, что вы здесь, - говорил Вихров, - но вы, конечно, служите здесь?
- Да, я тоже вместе с другими занимаюсь по устройству новых судебных учреждений.
- И слава богу, что вас выбрали! - воскликнул Вихров. - Человека более достойного для этого трудно было и найти; но сядемте, однако; здесь можно, надеюсь, сидеть?
- Можно! - отвечал Марьеновский, и оба приятеля уселись несколько в стороне.
- Прежде всего объясните вы мне, - начал Вихров, - как вы знакомы с здешним хозяином?
- Кто ж с ним не знаком в мире служебном и деловом! - отвечал с усмешкою Марьеновский. - Но скажите лучше, как вы с ним знакомы?
- Очень просто: он товарищ мне по гимназии; я вместе с ним жил...
- Вот что!.. - произнес Марьеновский. - Он, впрочем, и без этого любит быть знакомым с артистами и писателями.
- Но неужели же он в самом деле государственный человек?
- Еще какой! На петербургский лад, разумеется.
- То есть умеет подделываться к начальству.
- О, господи! Про какие вы ветхие времена говорите!.. Ныне не то-с! Надобно являть в себе человека, сочувствующего всем предстоящим переменам, понимающего их, но в то же время не выпускающего из виду и другие государственные цели, - каков и есть господин Плавин.
- Но в сущности, однако, что же он?
- В сущности ничего! Господин, кажется, очень любящий комфорт и удобства жизни и вызнавший способ показывать в себе человека весьма способного.
- Но в чем же именно эти способности его состоят? - продолжал расспрашивать Вихров.
- Главное, я думаю, в том, что все эти новые предположения, которые одних пугают и смущают, а другими не совсем сразу понимаются, он так их сумеет понизить и объяснить, что их сейчас же уразумевают и перестают пугаться. Он в этом отношении очень полезен, потому что многое бы не прошло, что проходит через посредство его.
- Но зато и вреден тем, что оно проходит так, как он понимает.
- Да, по большей части далеко не так, как было вначале, и удивительное дело: он, кажется, кандидат здешнего университета?
- Кандидат! - подхватил Вихров.
Марьеновский пожал плечами.
- Учили, что ли, их очень плохо, но, верьте, он ничего не знает: все, что говорит, - это больше выслушанное или накануне только вычитанное; а иногда так проврется, что от него пахнет необразованием.
- Именно необразованием, - подхватил Вихров.
- Пахнет необразованием, - повторил еще раз и как-то досадливо Марьеновский.
- А скажите, нет ли у вас в товариществе Захаревского - правоведа?
- Нет, но он служит в другом месте и занимает очень видную должность.
- Он очень честный человек... и юрист, должно быть, хороший.
- Да, только внешний отчасти, неглубокий.
- И вы видаетесь иногда с ним?
- Очень часто даже!
- Не передадите ли вы ему, что я здесь и очень желал бы с ним повидаться, а потому он или сам бы побывал у меня, или я бы приехал к нему, а вот и адрес мой!
- Непременно скажу и, я думаю, даже вместе с ним и приеду к вам.
- Пожалуйста! - воскликнул Вихров, крепко пожимая его руку.
Марьеновский после того встал.
- Ну, я и домой, мне еще работать надо, - сказал он и потихоньку вышел из гостиной.
По уходе его Вихров опять очутился в совершенном одиночестве. Под влиянием всего того, что слышал от Марьеновского, он уставил почти озлобленный взгляд на хозяина, по-прежнему гордо стоявшего и разговаривавшего с двумя - тремя самыми важными его гостями.
"Неужели же никогда этот господин не обличится, - думал он, - и общество не поймет, что он вовсе не высоко-даровитая личность, а только нахал и человек энергический?" Воздавай оно все эти почести Марьеновскому, Вихров, кроме удовольствия, ничего бы не чувствовал; но тут ему было завидно и досадно.
Посреди такого размышления к нему подошел Эйсмонд.
- А что, не пора ли нам и по домам? - шепнул он ему.
- С великою радостью, - отвечал Вихров, и оба они тоже потихоньку выбрались из комнат и отправились.
- Поедемте к Донону ужинать, - вот где вы с женой ужинали! - сказал как-то особенно развязно генерал.
- Хорошо! - согласился Вихров.
Генерал бойко и потирая с удовольствием руки вошел в отель.
- Водки, братец, нам поскорее, водки! - говорил он, садясь перед одним столиком. - Садитесь и вы, пожалуйста, - прибавил он Вихрову.
Тот уселся против него.
- Ну-с, что же нам съесть? Жена очень хвалила, вы тогда ужинали салат из ершей. Сделай нам салат из ершей.
- Слушаю-с, - отвечал ему лакей.
- Потом котлеты, что ли, паровые.
- Не прикажете ли бараньи котлеты?.. Есть настоящая кушелевская баранина.
- Давай, давай; в клубе едал кушелевскую баранину, хороша очень!
Затем они начали ужинать; генерал спросил шампанского, и когда уже порядочно было съедено и выпито, он начал как бы заискивающим голосом:
- Я вот, Павел Михайлович, давно хотел с вами поговорить об одной вещи, - вы вот и родственник моей жене и дружны с ней очень, не знаете ли, что за причина, что она по временам бывает очень печальна?
- Совершенно не знаю и даже не замечал, чтобы она была особенно печальна, - отвечал Вихров, немного уже и сконфуженный этим вопросом.
- Есть это, есть! Дело в том, что вы и сами в отношении там одной своей привязанности были со мной откровенны, и потому я хочу говорить с вами прямо: у меня есть там на стороне одна госпожа, и я все думаю, что не это ли жену огорчает...
- Зачем же у вас это есть? - спросил Вихров полушутя, полусерьезно.
- Есть, потому что это необходимо должно быть!..
И затем генерал наклонился к Вихрову и шепнул ему что-то такое совсем уж на ухо.
- Ну, и что же? - спросил тот, в свою очередь, каким-то захлебывающимся голосом.
- А то, что я человек, по пословице: "Не тут, так там!" Ну, и она знает теперь, что это существует.
- И, вероятно, совершенно вас прощает?
- То-то мне кажется, что нет; знаете, как женщины по-своему понимают: если, дескать, нельзя, так и нигде нельзя. Повыведайте у ней как-нибудь об этом издалека и скажите мне.
- Хорошо! - отвечал Вихров.
Более приятного открытия, какое в настоящую минуту сделал ему генерал, для него не существовало на свете.
- И что ж, хорошенькая у вас эта особа? - спросил он его.
- Хорошенькая-прехорошенькая! - воскликнул Евгений Петрович с загоревшимся уже взором. - Заедемте теперь к ней, - прибавил он: выпитое для большей откровенности вино заметно его охмелило.
- Но теперь поздно! - возразил Вихров.
Ему, впрочем, самому хотелось взглянуть на эту особу.
- Ничего, может быть, еще пустит; люди знакомые, поедемте! - говорил самодовольно генерал.
Они поехали. На Мещанской они взобрались на самый верхний этаж, и в одну дверь генерал позвонил. Никто не ответил. Генерал позвонил еще раз, уже посильней; послышались, наконец, шаги.
- Wer ist da?[172] - послышался женский голос.
- Это я, отпирайте, - говорил генерал не совсем уж смелым голосом.
- Спят уже давно; нельзя! - отвечал опять тот же голос.
- Да отворите, прошу вас, - упрашивал генерал.
Шаги куда-то удалились, потом снова возвратились, и затем началось неторопливое отпирание дверей. Наконец, наши гости были впущены. Вихров увидел, что им отворила дверь некрасивая горничная; в маленьком зальце уже горели две свечи. Генерал вошел развязно, как человек, привыкший к этим местам.
- А к Эмме Николаевне можно? - спросил он в то же время робко горничную.
- Можно, чай, - отвечала та сердито.
Генерал на цыпочках прошел в следующую комнату и, как слышно, просил Эмму Николаевну выйти в залу. Та, наконец, проговорила:
- Ну, ступайте, приду! - И вскоре за тем вышла, с сильно растрепанной головой. Она была довольно молода и недурна собой. - Ну, что вам еще надо? спросила она генерала.
- А вот - позволь тебе представить моего приятеля! - проговорил старик, показывая на Вихрова.
- Ну, что же, только и есть? - спросила Эмма насмешливо генерала.
- Только вот желал познакомить его с тобой.
- О, глупости какие! Поезжайте, пожалуйста, домой, ей-богу, спать хочется! - проговорила Эмма, зевая во весь рот.
- Поедемте, в самом деле, - подхватил Вихров, - она спать хочет.
- Никогда не ездит по вечерам, а тут вдруг ночью приехал, - проговорила Эмма, зевая снова.
- Хорошо, уедем; прощай, прощай, дай ручку поцеловать! - говорил старикашка.
- Ну, на! - сказала Эмма, протягивая ему руку.
Генерал с чувством поцеловал ее.
Наконец, они снова выбрались с Вихровым на свежий воздух; им надобно было ехать в разные стороны.
- Что, недурна? - спросил с удовольствием генерал.
- Очень, - подхватил Вихров.
- Характерна только, - прибавил генерал.
- Характерна? - переспросил Вихров.
- У, не приведи бог! - отвечал старик, садясь в карету.
Однажды Вихров, идя по Невскому, увидел, что навстречу ему идут какие-то две не совсем обычные для Петербурга фигуры, мужчина в фуражке с кокардой и в черном, нескладном, чиновничьем, с светлыми пуговицами, пальто, и женщина в сером и тоже нескладном бурнусе, в маленькой пастушечьей соломенной шляпе и с короткими волосами. Сойдясь с этими лицами, Вихров обрадовался и удивился: это были Живин и супруга его Юлия Ардальоновна, которая очень растолстела и была с каким-то кислым и неприятным выражением в лице, по которому, пожалуй, можно было заключить, что она страдала; но только вряд ли эти страдания возбудили бы в ком-нибудь участие, потому что Юлия Ардальоновна до того подурнела, что сделалась совершенно такою же, какою некогда была ее маменька, то есть похожею на огромную нескладную тумбу. Сам Живин тоже сильно постарел, обрюзг и, как видно, немало перенес горя.
- Давно ли ты здесь и ради каких дел? - спросил его Вихров и почти старался не видеть m-me Живину - такое тяжелое и неприятное впечатление произвела она на него.
- Да вот приехал, - отвечал Живин, - ищу места по новым судебным учреждениям.
- И, конечно, получишь его; ты так этого заслуживаешь... А вы в первый раз еще в Петербурге? - спросил Вихров Юлию Ардальоновну, чувствуя, что он должен же был о чем-нибудь заговорить с ней.
- Нет, я уж не в первый раз, - отвечала она. Встреча с Вихровым, кажется, не произвела на нее никакого впечатления, и как будто бы даже она за что-то сердилась на него или даже презирала его. - Теперь я только проездом здесь и еду за границу, - прибавила она.
Живин при этих словах жены потупился.
- За границу! - повторил Вихров. - Что ж, вы там будете лечиться? спросил он не без внутреннего смеха, глядя на ее массивную фигуру.
- Мне не от чего лечиться, - отвечала Юлия Ардальоновна, поняв, по-видимому, соль его вопроса, - я еду так, надоело уж все смотреть на русскую гадость и мерзость.
"Ну, из этой гадости, конечно, уж ты сама - первая!" - подумал про себя Вихров, и как ни мало он был щепетилен, но ему все-таки сделалось не совсем ловко стоять среди белого дня на Невском с этими чересчур уж провинциальными людьми, которые, видимо, обращали на себя внимание проходящих, и особенно m-me Живина, мимо которой самые скромные мужчины, проходя, невольно делали удивленные физиономии и потупляли глаза.
- Что ж мы, однако, тут стоим на дороге! - сказал он, желая куда-нибудь отойти не в столь многолюдное место.
- Да зайдем ко мне; я недалеко тут живу... - сказал как-то робко Живин.
Вообще видно было, что он очень обрадовался встрече с приятелем и в то же время как-то конфузился и робел перед ним.
- С большим удовольствием, - поспешил ему ответить Вихров.
- А ты тоже домой пойдешь? - спросил Живин жену.
- Домой! - сказала она и вместе с тем гордо и с презрением ответила взглядом проходившему мимо ее гвардейскому улану, явно уже сделавшему ей гримасу.
Живины жили, как оказалось, в Перинной линии, в гостинице; по грязной лестнице они вошли с своим гостем в грязный коридор и затем в довольно маленький, темный номер. Здесь, между разными, довольно ветхими дорожными принадлежностями и раскиданным платьем, Вихров увидал на обычном диване перед столом овчинный женский тулуп. Юлия Ардальоновна, скинув с себя бурнус и свою пастушескую шляпку, с пылающим и багровым от ходьбы лицом, села на этот именно диван и только немножко поотодвинула от себя вонючий тулуп. Вихрову показалось, что в ней пропало даже столь свойственное всем женщинам чувство брезгливости.
- Скажи, пожалуйста, - обратился он снова к Живину (с Юлией он решительно не в состоянии был говорить), - где живет Иларион Ардальонович Захаревский, и видишься ли ты с ним?
- Как же, вот он и хлопочет для меня о месте.
- Я просил одного господина передать ему, что я здесь и что очень бы желал повидаться с ним.
- И он мне тоже говорил; но занят ужасно, почти никуда, кроме службы, и не выезжает.
- Но я сам бы к нему приехал, боюсь только, чтобы не помешать ему.
- А вот видишь что! - отвечал Живин, соображая. - В пятницу в Петербург возвратится Виссарион, и они уже непременно целый вечер будут дома... Хочешь, я заеду за тобой и поедем!
- Очень рад; но откуда же Виссарион возвращается?
- С юга, подряды там берет - миллионер ведь теперь.
- Слышал это я; службу, значит, он оставил?
- Давно!.. "Стоит, говорит, руки в грошах марать, да еще попреки получать; хватать так хватать миллиончики!"
- А Иларион Ардальонович богат?
- У того ничего нет; зато тайный советник, с анненской звездой.
Во всем этом разговоре о братьях Юлия Ардальоновна не приняла никакого участия, как будто бы говорилось о совершенно постороннем и нисколько не занимающем ее предмете. Вихров опять почувствовал необходимость хоть о чем-нибудь поговорить с ней.
- Что ж вы намерены делать за границей и куда именно едете? - спросил он ее, делая над собой почти усилие.
- Делать за границей многое можно, - отвечала ему с усмешкой Юлия Ардальоновна, - я поселюсь, вероятно, в Лондоне или Швейцарии, потому что там все-таки посвободней человеку дышится.
- Но долго ли же вы намерены пробыть за границей?
- Не знаю!
Вихров очень ясно видел, что у Живина с женой что-то нехорошее происходило, и ему тяжело стало долее оставаться у них. Он взялся за шляпу.
Юлия очень холодно в знак прощания мотнула ему головой; сам же Живин пошел провожать его до лестницы.
- Так ты в пятницу заедешь ко мне? - говорил ему Вихров.
- Непременно! - отвечал Живин. - И я заеду к тебе пораньше; мне об многом надобно поговорить и посоветоваться с тобой...
В пятницу он действительно явился, не запоздав.
- Где же живет Иларион Ардальонович? - спросил его Вихров.
- Вместе с Виссарионом: у того свой дом, дворцу другому не уступит.
- Ну, а как твои денежные делишки? - сказал Вихров, чтобы как-нибудь склонить разговор на семейную жизнь Живина.
- А такие, - отвечал Живин, - что если не дадут службы, то хоть топись.
- Но каким же это образом?.. Ты за женой, кажется, взял порядочное состояние, - потом служил все.
- Из жениного состояния я ничего не взял; оно все цело и при ней; а мое, что было, все с ней прожил.
- Что же она... не хозяйка, что ли?
На это Живин махнул только рукой и вздохнул.
- И говорить мне об этом грустно! - произнес он.
- Мне она самому показалась на этот раз какою-то странною, - продолжал Вихров.
Живин грустно усмехнулся.
- А все благодаря русской литературе и вам, господам русским писателям, - проговорил он почти озлобленным тоном.
- Да что же тут русская литература и русские писатели - чем виноваты? спросил Вихров, догадываясь уже, впрочем, на что намекает Живин.
- А тем, - отвечал тот прежним же озлобленным и огорченным тоном, - что она теперь не женщина стала, а какое-то чудовище: в бога не верует, брака не признает, собственности тоже, Россию ненавидит.
- Что за глупости такие! - воскликнул Вихров, в первый еще раз видевший на опыте, до какой степени модные идеи Петербурга проникли уже и в провинцию.
- Нет, не глупости! - воскликнул, в свою очередь, Живин. - Прежде, когда вот ты, а потом и я, женившись, держали ее на пушкинском идеале, она была женщина совсем хорошая; а тут, как ваши петербургские поэты стали воспевать только что не публичных женщин, а критика - ругать всю Россию наповал, она и спятила, сбилась с панталыку: сначала объявила мне, что любит другого; ну, ты знаешь, как я всегда смотрел на эти вещи. "Очень жаль, говорю, но, во всяком случае, ни стеснять, ни мешать вам не буду!"
- Кого ж это она полюбила?
- Полячишку тут одного, и я действительно плюнул на все и даже, чтоб ее же не закидали грязью в обществе, не расходился с нею и покрывал все своим именем! Но она этим не ограничилась. Нынешней весной заявила мне, что совсем уезжает за границу.
- Совсем? - воскликнул Вихров.
- Да, эмигрировать хочет, и, разумеется, каналья этот всему этому ее научает, чтобы обобрать и бросить потом.
- Очень не мудрено!..
- Непременно так, потому что сам ты рассуди: он - малый еще молодой, а она ведь уж немолода и собой некрасива.
При этих словах приятеля Вихров потупился. "Она не то что некрасива, она ужасна!" - подумал он про себя.
- А между тем этот господин притворяется, что страстно влюблен в нее, и все это потому, что у ней есть двадцать пять тысяч серебром своих денег, которые были в оборотах у Виссариона и за которые тот ни много ни мало платил нам по двадцать процентов, - где найдешь такое помещение денег? Вдруг она, не говоря ни слова, пишет обоим братьям, что наши семейные отношения стали таковы, что ей тяжело жить не только что в одном доме со мной, но даже в одной стране, а потому она хочет взять свой капитал и уехать с ним за границу. Иларион написал ей на это очень дружеское письмо, в котором упрашивал и умолял ее рассудить и одуматься, а Виссарион прямо ей отвечал, что какие бы там у нее со мной ни были отношения - это не его дело; но что денег он для ее же будущего спокойствия не даст ей... Она на это взбесилась, командировала своего возлюбленного в Петербург, дала ему полную доверенность, а тот с большого-то ума и подал векселей ко взысканию, да еще и с представлением кормовых денег. Виссарион ничего не знает, вдруг к нему является полиция: "Пожалуйте деньги, а то не угодно ли в тюрьму!.." Тот, разумеется, ужасно этим обиделся, вышвырнул эти деньги, и теперь вот, как мы приехали сюда, ни тот, ни другой брат ее и не принимают.
- Печальная история!
- Да, невеселая! И у нас по губернии-то не то что с одной моей супругой это случилось, а, может быть, десятка два - три женщин свертелось таким образом с кругу - и все-таки, опять повторяю, нынешняя скверная литература тому причиной.
- Это и прежде бывало без всякой литературы, что ты! - воскликнул Вихров.
- Бывало, да все как-то поскромней! - возразил Живин. - Стыдились как-то этого; а теперь делают с каким-то нахальством, как будто бы даже гордятся этим; но поедем, однако, - пора!
- Пора! - подтвердил и Вихров.
Оба брата Захаревских занимали одну квартиру, но с двумя совершенно отдельными половинами, и сходились только или обедать в общую столовую, или по вечерам - в общую, богато убранную гостиную, где и нашли их наши гости. Оба они очень обрадовались Вихрову. Иларион Захаревский еще больше похудел и был какой-то мрачный; служебное честолюбие, как видно, не переставало его грызть и вряд ли в то ж время вполне удовлетворялось; а Виссарион сделался как-то еще яснее, определеннее и законченное. Между Вихровым и Иларионом Захаревским сейчас же затеялся дружественный разговор; они вспомнили старое время, ругнули его и похвалили настоящее.
- Да, - говорил Иларион, - много воды утекло с тех пор, как мы с вами не видались, да не меньше того, пожалуй, и перемен в России наделалось: уничтожилось крепостное право, установилось земство, открываются новые судебные учреждения, делаются железные дороги.
При этом перечне Виссарион только слегка усмехнулся: против уничтожения крепостного права он ничего обыкновенно не возражал. "Черт с ним, с этим правом, - говорил он, - которое, в сущности, никогда и не было никаким правом, а разводило только пьяную, ленивую дворовую челядь"; про земство он тоже ничего не говорил и про себя считал его за совершеннейший вздор; но новых судебных учреждений он решительно не мог переваривать.
- У здешних мировых судей, - обратился он к Вихрову, - такое заведено правило, что если вы генерал или вообще какой-нибудь порядочный человек, то при всяком разбирательстве вы виноваты; но если же вы пьяный лакей или, еще больше того, какой-нибудь пьяный пейзан, то, что бы вы ни наделали, вы правы!.. Такого правосудия, я думаю, и при Шемяке не бывало!
Виссариона самого, по случаю его столкновений с рабочими, несколько раз уж судили - и надобно сказать, что не совсем справедливо обвиняли.
- Это временное заблуждение, которое потом пройдет, - возразил ему Вихров.
- Нет-с, не пройдет, потому что все так уж к тому и подстроено; скажите на милость, где это видано: какому-то господину в его единственном лице вдруг предоставлено право судить меня и присудить, если он только пожелает того, ни много ни мало, как на три месяца в тюрьму.
- Во-первых, это везде есть, - начал ему возражать серьезным и даже несколько строгим голосом Иларион Захаревский, - во-вторых, тебя судит не какой-то господин, а лицо, которое общество само себе выбрало в судьи; а в-третьих, если лицо это будет к тебе почему-либо несправедливо, ты можешь дело твое перенести на мировой съезд...
- А на мировом-то съезде кто же судит? - возразил насмешливо Виссарион. - Те же судья: сегодня, например, Петр рассматривает решение Гаврилы, а завтра Гаврила - решение Петра; обоюдная порука - так на кой им черт отменять решение друг друга?
- Но вы забываете, что все это делается публично, - возразил ему Вихров, - а на глазах публики кривить душой не совсем удобно.
- Кривят же, однако, нисколько не стесняются этим!.. Или теперь вот их прокурорский надзор, - продолжал Виссарион, показывая уже прямо на брата, я решительно этого не понимаю, каким образом какой-нибудь кабинетный господин может следить за преступлениями в обществе, тогда как он носу из своей камеры никуда не показывает, - и выходит так, что полиция что хочет им дать - дает, а чего не хочет - скроет.
- Но как же, по-вашему, надо было сделать? Или оставить так, как прежде было? - спросил не без иронии Вихров.
- Я не знаю, как это надо было сделать, - возразил Виссарион, - я не специалист в этом, но говорю, что так, как сделано, - это бессмыслица!
Все суждение брата Иларион слушал с немного насмешливой улыбкой, но при этих словах рассердился на него.
- У вас-то, по вашему железнодорожному делу, я думаю, больше смысла, проговорил он.
- Я нисколько и не говорю про то; я тут не чиновник, не распорядитель, не благоустроитель России, - я купец, и для меня оно имеет смысл, потому что очень мне выгодно.
- Хорошо отношение к стране своей! - сказал Вихров.
- А я вот, как наживусь, так и поблагодарю мою страну: устрою в ней какое-нибудь учебное или богоугодное заведение, а мне за это дадут чин действительного статского советника! - подхватил Виссарион и захохотал.
Иларион в это время обратился к Живину.
- Твое назначение завтра, я думаю, состоится, - и тебя даже здесь, в Петербурге, оставляют.
- В Петербурге! - воскликнул Живин. - Ну, вот за это merci! - прибавил он даже по-французски и далее затем, не зная, чем выразить свою благодарность, подошел почти со слезами на глазах и поцеловал Илариона в плечо.
Тот сам поспешил поцеловать его в голову.
- А что, супруга отправилась уже за границу? - спросил его Виссарион.
- Отправилась вчерашний день, - отвечал Живин.
- И господин Клоповский тоже?
- Тоже!
Виссариону, кажется, очень хотелось поговорить об этом деле с Вихровым, но он на этот раз удержался, может быть, потому, что Иларион при самом начале этого разговора взглянул на него недовольным взглядом.
Побеседовав еще некоторое время, Вихров и Живин отправились, наконец, домой; последний, кажется, земли под собой не чувствовал по случаю своего назначения на службу - да еще и в Петербурге.
- Я много в жизни вынес неудач и несчастий, - толковал он Вихрову, идя с ним, - но теперь почти за все вознагражден; ты рассуди: я не умен очень, я не бог знает какой юрист, у меня нет связей особенных, а меня назначили!.. За что же? За то, что я всегда был честен во всю мою службу.
- За то только! - подтвердил ему и Вихров.
- А ведь, брат, ежели есть в стране это явление, так спокойней и отрадней становится жить! Одна только, господи, помилуй, - продолжал Живин как бы со смехом, - супруга моя не оценила во мне ничего; а еще говорила, что она честность в мужчине предпочитает всему.
Вихров при этом усмехнулся.
- Она, кажется, и сама не знает, что предпочитает и что презирает, проговорил он.
- Именно так! - согласился и Живин.
В одно утро Вихров прошел к Мари и застал у ней, сверх всякого ожидания, Абреева. Евгения Петровича, по обыкновению, дома не было: шаловливый старик окончательно проводил все время у своей капризной Эммы.
- Давно ли и надолго ли? - говорил Вихров, дружески пожимая руку Абреева.
- Приехал весьма недавно, - отвечал тот, - но надолго ли - это определить весьма трудно; всего вероятнее, навсегда!
- А службу, что же, оставили?
- Оставил, - отвечал Абреев с улыбкою и потупляя свои красивые глаза.
- Не вытерпели, видно?
- Отчасти я не вытерпел, а отчасти и меня не вытерпели, - продолжал он с прежней улыбкой.
- Вас? - спросил не без удивления Вихров. - За послабление, вероятно?
Абреев пожал плечами.
- Ей-богу, затрудняюсь, как вам ответить. Может быть, за послабление, а вместе с тем и за строгость. Знаете что, - продолжал он уже серьезнее, можно иметь какую угодно систему - самую строгую, тираническую, потом самую гуманную, широкую, - всегда найдутся люди весьма честные, которые часто из своих убеждений будут выполнять ту или другую; но когда вам сегодня говорят: "Крути!", завтра: "Послабляй!", послезавтра опять: "Крути!"...
- Как же, так прямо и пишут: "крути" и "послабляй"? - вмешалась в разговор Мари.
- О нет! - произнес Абреев. - Но это вы сейчас чувствуете по тону получаемых бумаг, бумаг, над которыми, ей-богу, иногда приходилось целые дни просиживать, чтобы понять, что в них сказано!.. На каждой строчке: но, впрочем, хотя... а что именно - этого-то и не договорено, и из всего этого вы могли вывести одно только заключение, что вы должны были иметь железную руку, но мягкую перчатку.
- Это что такое? - спросила Мари с некоторым уже удивлением.
- А то, - отвечал Абреев с усмешкой, - чтобы вы управляли строго, твердо, но чтобы общество не чувствовало этого.
- Но как же оно не будет этого чувствовать? - опять спросила Мари.
- Отчасти можно было этого достигнуть, - отвечал Абреев с гримасой и пожимая плечами, - если бы в одном деле нажать, а в другом слегка уступить, словом, наполеоновская система, или, - как прекрасно это прозвали здесь, в Петербурге, - вилянье в службе; но так как я никогда не был партизаном подобной системы и искренность всегда считал лучшим украшением всякого служебного действия, а потому, вероятно, и не угождал во многих случаях.
Проговоря это, Абреев замолчал; молчали и его слушатели.
- Когда я принимал губернаторство, - снова начал он, уже гордо поднимая свою голову, - вы знаете - это было в самый момент перелома систем, и тогда действительно на это поприще вступило весьма много просвещенных людей; но сонм их, скажу прямо, в настоящее время все больше и больше начинает редеть.
- Губернаторам теперь, я думаю, делать нечего, потому что у них все отнимают, - заговорил, наконец, и Вихров.
- Напротив, более, чем когда-либо, - возразил ему Абреев, - потому что одно отнимают, а другое дают, и, главное, при этой перетасовке господствует во всем решительно какой-то первобытный хаос, который был, вероятно, при создании вселенной и который, может быть, и у нас потому существует, что совершается образование новых государственных форм. Губернатор решительно не знает, с кого и что спросить, кому и что приказать, и, кроме того, его сношения с земством и с новыми судебными учреждениями... везде он должен не превысить власти и в то же время не уронить достоинства администрации.
Витиеватые и изысканные фразы Абреева - и фразы не совсем умного тона неприятно резали ухо Вихрова.
- А что ваш правитель канцелярии? - спросил он его, чтобы свести разговор с государственных предметов на более низменную почву.
При этом вопросе Абреев весь даже вспыхнул.
- Здесь, в Петербурге, литераторствует! - говорил он, потрясая своей красивой ногой.
- Литераторствует? - спросил Вихров.
- Очень много даже - и все исключительно про меня.
- Как про вас! - воскликнул Вихров.
Мари тоже уставила на Абреева удивленные глаза.
- Единственно про меня - и что дурно, так в этом случае он мстить мне, кажется, желает.
- А вы, верно, отказали ему от места?
- Да, - продолжал Абреев, - но я вынужден был это сделать: он до того в делах моих зафантазировался, что я сам мог из-за него подпасть серьезной ответственности, а потому я позвал его к себе и говорю: "Николай Васильич, мы на стольких пунктах расходимся в наших убеждениях, что я решительно нахожу невозможным продолжать нашу совместную службу!" - "И я, говорит, тоже!" - "Но, - я говорю, - так как я сдвинул вас из Петербурга, с вашего пепелища, где бы вы, вероятно, в это время нашли более приличное вашим способностям занятие, а потому позвольте вам окупить ваш обратный путь в Петербург и предложить вам получать лично от меня то содержание, которое получали вы на службе, до тех пор, пока вы не найдете себе нового места!" Он поблагодарил меня за это, взял жалованье за два года даже вперед и уехал... Кажется, расстались дружелюбно!.. Но вдруг в одной петербургской газетке вижу, что я описан в самом карикатурном виде, со всеми моими привычками, с моим семейством, с моими кучерами, лакеями!.. Что писал это тот господин сомневаться было нечего, потому что тут говорилось о таких вещах, о которых он только один знал. Я сначала рассмеялся этому, думая, что всякому человеку может выпасть на долю столкнуться с негодяем; но потом, когда я увидел, что этот пасквиль с восторгом читается в том обществе, для которого я служил, трудился, что те же самые люди, которых я ласкал, в нуждах и огорчениях которых всегда участвовал, которых, наконец, кормил так, как они никогда не едали, у меня перед глазами передают друг другу эту газетку, - это меня взорвало и огорчило!.. Я тут же сказал сам себе: "Я всю жизнь буду служить моему государю и ни одной минуты русскому обществу!" - что и исполнил теперь.
- Очень уж вы, господа, щекотливы, - произнес Вихров, - посмотрите на английских лордов, - на них пишут и пасквили и карикатуры, а они себе стоят, как дубы, и продолжают свое дело делать.
- Прекрасно-с! - возразил Абреев. - Но английские лорды, встречая насмешки и порицания, находят в то же время защиту и поддержку в своей партии; мы же в ком ее найдем?.. В непосредственном начальстве нашем, что ли? - заключил он с насмешкою и хотел, кажется, еще что-то такое пояснить, но в это время раздались шаги в зале.
Все обернулись - это входил Плавин.
- Вас ищу-с, вас! - говорил он, торопливо поздоровавшись с хозяйкою дома и с Вихровым и прямо обращаясь к Абрееву.
- К вашим услугам! - отвечал тот с обычной своей вежливостью.
Плавин сел прямо против Абреева.
- Правда, что вы вышли в отставку? - спросил он его.
- Совершенная правда! - отвечал тот.
Плавин пожал плечами.
- Но, mon cher, как хотите, - воскликнул он, - при всем моем уважении к вам, я должен сказать, что это просто детский каприз с вашей стороны.
- Вы полагаете? - спросил Абреев несколько уже и обиженным голосом.
- Более чем полагаю, уверен в том! - отвечал настойчиво Плавин.
- Значит, вы не знаете всех причин, побудивших меня подать в отставку, - произнес Абреев, грустно пожимая плечами.
- По крайней мере, те, о которых мне говорили, именно показывают, что это чистейший каприз, - оставить службу из-за того, что там кто-то такой что-то написал или нарисовал... - говорил Плавин.
- Да-с, это только одно! - возразил Абреев. - Но тут есть еще другое, гораздо поважней; вы знаете, что я всегда был с вами человек одномыслящий.
- Знаю! - подтвердил Плавин одобрительно.
- Знаете, что от эмансипации я по своим имениям ничего не проиграл, но, напротив, выиграл.
- Знаю, - повторил еще раз Плавин.
- Значит, никакой мой личный интерес не был тут затронут; но когда я в отчете должен был написать о состоянии вверенной мне губернии, то я прямо объявил, что после эмансипации помещики до крайности обеднели, мужики все переделились и спились, и хлебопашество упало.
Плавин захохотал.
- Вы не имели права этого написать, никакого права не имели на то! воскликнул он.
- Как я не имел права, когда я видел это собственными глазами?.. проговорил Абреев.
- Ну и что ж из того, что вы видели собственными глазами?.. Все-таки в этом случае вы передаете ваши личные впечатления, никак не более! - возразил Плавин. - Тогда как для этого вы должны были бы собрать статистические данные и по ним уже делать заключение.
- Какие же это статистические данные? - спросил Абреев, удивленный и как бы несколько опешенный этою мыслью, которая, как видно, не приходила ему в голову.
- А такие-с! - отвечал с докторальною важностью Плавин. - Как богаты были помещики до эмансипации и насколько они стали бедней после нее? Сколько народ выпивал до освобождения и сколько - теперь, и как велика была средняя цифра урожая до шестьдесят первого года, и какая - в настоящее время? И на все это именно по этим статистическим данным я и могу вам отвечать, что помещики нисколько не разорились, а только состояния их ликвидировались и уяснились, и они лишились возможности, посредством пинков и колотков, делать разные переборы; а если народ и выпил вина больше, чем прежде выпивал, так это слава богу! В этом его единственное удовольствие в жизни состоит!
- Странное удовольствие! - заметил Абреев.
- Точно такое же, как и наше, - объедаться за обедом и держать француженок на содержании, - заметил не без колкости Плавин.
- Но народ это делает без всякой меры; иногда целая деревня валяется пьяная по канавам или идет на четвереньках пить в другую деревню, проговорил Абреев.
- Да вам-то что за дело до этого! - прикрикнул уж на него Плавин. Если вам кажется некрасиво это, то не глядите и отворачивайтесь, и почем вы знаете, что народу также, может быть, противно и ненавистно видеть, как вы ездите в ваших колясках; однако он пока не мешает вам этого делать.
- Я тут говорю не про собственное чувство, - сказал Абреев, - а то, что это вредно в санитарном отношении и для самого народа.
- А разве объедаться обедами и услаждаться после оных француженками менее вредно в санитарном отношении? - спросил насмешливо Плавин.
Абреев усмехнулся.
- Это делает такое небольшое число людей, что все равно, что бы они ни делали, - сказал он.
- Как все равно? Напротив, эти люди должны являть собою пример воздержания, трудолюбия, ума, образования, - перечислял насмешливо Плавин.
Абреев на это ничего уже не возражал.
- Что же касается до хлебопашества, - продолжал Плавин, - то, извините меня, это чистейший вздор; по тем же именно статистическим данным и видно, что оно увеличилось, потому что вывоз за границу хлеба стал больше, чем был прежде.
- Но каким же образом это могло случиться? - возразил Абреев, пожимая плечами. - Все помещики хозяйства свои или уничтожили, или сократили наполовину; крестьяне между тем весьма мало увеличили свои запашки.
- Это все-таки вы говорите ваши личные впечатления, - опять вам повторяю, - сказал Плавин.
- Нет, это никак не личные впечатления, - продолжал Абреев, краснея даже в лице, - это самым строгим логическим путем можно доказать из примера Англии, которая ясно показала, что хлебопашество, как и всякое торговое предприятие, может совершенствоваться только знанием и капиталом. Но где же наш крестьянин возьмет все это? Землю он знает пахать, как пахал ее, я думаю, еще Адам; капитала у него нет для покупки машин.
- У него нет, но у общины он есть, - возразил Плавин.
Абреев при этом окончательно вспыхнул.
- Об общине я равнодушно слышать не могу, - заговорил он прерывающимся от волнения голосом и, видимо, употребляя над собой все усилия, чтобы не сказать чего-нибудь резкого, - эту общину выдумали в Петербурге и навязали ее народу; он ее не любит, тяготится ею, потому что, очень естественно, всякий человек желает иметь прочную собственность и отвечать только за себя!
- Общину выдумали, во-первых, не в Петербурге, - начал ему отвечать в явно насмешливом тоне Плавин, - а скорей в Москве; но и там ее не выдумали, потому что она долгое время существовала у нашего народа, была им любима и охраняема; а то, что вы говорите, как он не любит ее теперь, то это опять только один ваш личный взгляд!
- Видит же бог! - воскликнул Абреев, сделавшийся из пунцового уже бледным. - То, что я вам говорю, это скажет вам в любой деревне каждый мужик, каждая женщина, каждый ребенок!
Плавин на это только пожал плечами и придал такое выражение лицу, которым явно хотел показать, что с человеком, который свои доказательства основывает на божбе, спорить нечего.
- Меня тут-то больше всего ажитирует, - продолжал Абреев, обращаясь уже более к Мари, - что из какой-то модной идеи вам не хотят верить, вас не хотят слушать, когда вы говорите самые святые, самые непреложные истины.
- Я тоже думаю, что община и круговая порука не совсем любимы народом, - проговорила та.
- Ненавидимы, madame, ненавидимы! - воскликнул Абреев. - Вот вы, Павел Михайлыч, - продолжал он, относясь уже к Вихрову, - русский литератор и, как кажется, знаете русский народ, - скажите, правду ли я говорю?
- Ей-богу, не знаю-с! После шестидесятого года почти не видал народа, отвечал тот уклончиво.
- А я видел-с его!.. Я эти последние три года почти жил с народом! горячился Абреев, и потом, как бы вспомнив свой обычный светский тон, он вдруг приостановился на некоторое время и прибавил гораздо уже более мягким тоном Мари:
- Pardon, madame!.. Мы, я думаю, наскучили вам нашим спором.
- Напротив, - возразила та.
- Но, во всяком случае, позвольте уже вам пожелать доброго утра, продолжал он, вставая перед Мари.
Та приветливо с ним раскланялась.
Вихрову Абреев пожал дружески руку и протянул ее также и Плавину.
- А мы с вами все-таки будем спорить всюду и везде! - произнес тот с небольшим оттенком насмешливости.
- Будем-с спорить! - отвечал ему Абреев и уехал.
Плавин некоторое время после того как бы усмехался про себя.
- Отличный господин! - заговорил он, явно разумея под именем господина Абреева. - Но вот приехал сюда и сразу попал в партию крупных землевладельцев.
- Я решительно не знаю, неужели существует такая партия и с какой целью? - спросила Мари.
- Очень сильная даже, - отвечал почти таинственно Плавин и затем, посидев еще некоторое время и сказав будто к слову, что на днях он получил аренду тысяч в восемьдесят, раскланялся и отправился на Невский походить до обеда.
- Отчего ты Абрееву не ответил на его вопрос? - спросила Мари тотчас же, как остались они вдвоем с Вихровым.
- Ну, что тут им отвечать, бог с ними! - произнес он с улыбкою.
- Это два полюса, - продолжала Мари, - один - аристократ, а другой демократ!
- Не то что аристократ и демократ, - начал Вихров, - а один - военный и с состоянием, а потому консерватор; а другой - штатский и еще добивающийся состояния, а потому радикал.
- Но, во всяком случае, мне Абреев как человек гораздо более нравится, чем Плавин, - проговорила Мари.
- Как это судить! - сказал Вихров. - Если брать удобство и приятность сношений, то, конечно, Абреев - человек добрый, благородный, деликатный; Плавин же дерзок, нахал, как все выскочки; лично я его терпеть не могу, но все-таки должен сказать, что он, хоть и внешняя, может быть, но сила!.. Я даже уверен, что он никаких своих убеждений не имеет, но зато, раз усвоив что-нибудь чужое, он уже будет работать, как вол, и ни перед чем не остановится. Он еще мальчишкой раз в гимназии захотел играть на театре: сегодня задумал, завтра начал приводить в исполнение, а через неделю мы уж играли на театре... Абреев же, по-моему, олицетворенное бессилие. Он, помяни мое слово, будет брать двадцать еще служб на себя, везде будет очень благороден, очень обидчив, но вряд ли где-нибудь и какое-нибудь дело подвинет вперед - и все господа этого рода таковы; необразованны, что ли, они очень, или очень уж выродились, но это решительно какой-то неумелый народ.
- Умеют и они одно дело делать, - перебила Мари.
- Какое? - спросил Вихров.
- Интриговать друг против друга - это, я тебе скажу, такое вечное и беспрерывное подшибанье один другого, такая скачка вперегонку за крестами и чинами, что, ей-богу, они мне кажутся иногда сумасшедшими.
- Ну, в России это вовсе не сумасшедшие, - возразил Вихров, - потому что, как в государстве, все еще немножко азиатском, это имеет еще огромное значение.
- Пожалуй, что это так!.. - согласилась Мари. - И, знаешь, этого рода чинолюбцев и крестолюбцев очень много ездит к мужу - и, прислушиваясь к ним, я решительно недоумеваю, что же такое наша матушка Россия: в самом ли деле она страна демократическая, как понимают ее нынче, или военная держава, как разумели ее прежде, и в чем состоит вкус и гений нашего народа?
Вихров усмехнулся.
- Гений нашего народа, - начал он отвечать, - пока выразился только в необыкновенно здравом уме - и вследствие этого в сильной устойчивости; в нас нет ни французской галантерейности, ни глубокомыслия немецкого, ни предприимчивости английской, но мы очень благоразумны и рассудительны: нас ничем нельзя очень порадовать, но зато ничем и не запугаешь. Мы строим наше государство медленно, но из хорошего материала; удерживаем только настоящее, и все ложное и фальшивое выкидываем. Что наш аристократизм и демократизм совершенно миражные все явления, в этом сомневаться нечего; сколько вот я ни ездил по России и ни прислушивался к коренным и любимым понятиям народа, по моему мнению, в ней не должно быть никакого деления на сословия - и она должна быть, если можно так выразиться, по преимуществу, государством хоровым, где каждый пел бы во весь свой полный, естественный голос, и в совокупности выходило бы все это согласно... Этому свойству русского народа мы видим беспрестанное подтверждение в жизни: у нас есть хоровые песни, хоровые пляски, хоровые гулянья... У нас нет, например, единичных хороших голосов, но зато у нас хор русской оперы, я думаю, первый в мире. У нас превосходная придворная капелла; у каждого архиерея - отличный хор певчих.
- Ты и на государственное устройство переносишь это свойство? спросила Мари.
- Непременно так! - воскликнул Вихров. - Ты смотри: через всю нашу историю у нас не только что нет резко и долго стоявших на виду личностей, но даже партии долго властвующей; как которая заберет очень уж силу и начнет самовластвовать, так народ и отвернется от нее, потому что всякий пой в свой голос и других не перекрикивай!
- Как нет личностей! - воскликнула Мари. - А Владимир, а Грозный, а Петр...
- То - цари, это другое дело, - возразил ей Вихров. - Народ наш так понимает, что царь может быть и тиран и ангел доброты, все приемлется с благодарностью в силу той идеи, что он посланник и помазанник божий. Хорош он - это милость божья, худ - наказанье от него!
- Это у всех, я думаю, молодых народов так! - заметила Мари.
- Может быть, - продолжал Вихров, - но все-таки наш идеал царя мне кажется лучше, чем был он на Западе: там, во всех их старых легендах, их кёниг - непременно храбрейший витязь, который всех сильней, больше всех может выпить, съесть; у нас же, напротив, наш любимый князь - князь ласковый, к которому потому и сошлись все богатыри земли русской, - князь в совете мудрый, на суде правый.
Мари хотела что-то такое на это сказать, но приехал Евгений Петрович, и продолжать при нем далее разговор о таких отвлеченных предметах было совершенно невозможно, потому что он на первых же словах обрезал бы и сказал, что все это глупости.
В конце мая Эйсмонды переселились в Парголово, или, лучше сказать, одна Мари переехала туда. Генерал же под разными предлогами беспрестанно оставался в Петербурге. Вихров тоже поселился через два - три дома от них. Собственно, он и уговорил Мари взять дачу в Парголове, потому что там же жил и Марьеновский. Герой мой день ото дня исполнялся все более и более уважением к сему достойному человеку. Такой эрудиции, такого трудолюбия и вместе с тем такой скромности Вихров еще и не встречал ни в ком. Он просто заискивал в Марьеновском за его высокие душевные качества. Тот, в свою очередь, тоже, кажется, начинал любить его: почти каждый вечер сходились они в Парголовском саду и гуляли там, предаваясь бесконечным разговорам. В одну из таких прогулок они разговорились о том, что вот оба они стареются и им приходит время уступить свое место другим, молодым деятелям.
- Удивительное дело, - сказал Вихров, - каким образом это так случилось, что приятели мои, с которыми я сближался в юности, все явились потом более или менее общественными людьми, не говоря уж, например, об вас, об Плавине, но даже какой-нибудь Замин - и тот играет роль, как глашатай народных нужд и желаний. Захаревский, вот вы сами говорите, серьезнейший человек из всех своих товарищей... Абреева я сам наблюдал, какой он добрый и благонамеренный администратор был, - словом, всех есть за что помянуть добрым словом!
- Зачем же вы себя-то исключаете из этого числа? - заметил ему с улыбкою Марьеновский.
- Я не исключаю, - отвечал Вихров, сконфузившись. - И знаете что, продолжал он потом торопливо, - мне иногда приходит в голову нестерпимое желание, чтобы всем нам, сверстникам, собраться и отпраздновать наше общее душевное настроение. Общество, бог знает, будет ли еще вспоминать нас, будет ли благодарно нам; по крайней мере, мы сами похвалим и поблагодарим друг друга.
- Мысль недурная! - сказал Марьеновский.
- Значит, вы будете участвовать в такой пирушке, если она затеется? спросил Вихров с разгоревшимися уже от одушевления глазами.
- Всенепременно! - отвечал Марьеновский.
- В таком случае, я на днях же поеду собирать и других господ, говорил Вихров, совершенно увлеченный этою новою мыслию.
Вечером в тот день он зашел к Мари и рассказал ей о затеваемом вечере.
- Но кто же именно у вас будет участвовать на нем и в честь чего он будет устроен? - спросила та.
- А в честь того, - отвечал Вихров, - что наше время, как, может быть, небезызвестно вам, знаменательно прогрессом. Мы в последние пять лет, говоря высокопарным слогом, шагнули гигантски вперед: у нас уничтожено крепостное право, устроен на новых порядках суд, умерен произвол администрации, строятся всюду железные дороги - и для всех этих преуспеяний мы будем иметь в нашем маленьком собрании по представителю: у нас будет и новый судья Марьеновский, и новый высоко приличный администратор Абреев, и представитель народа Замин, и прокурорский надзор в особе любезнейшего Захаревского, и даже предприниматель по железнодорожному делу, друг мой Виссарион Захаревский.
- Складно! - подхватила Мари. - А ты, разумеется, будешь участвовать как писатель.
- Я как писатель, но, кроме того, я желал бы, чтоб в этом обеде участвовал и Евгений Петрович.
- Но ему-то с какой стати? - возразила Мари.
- Как представителю севастопольских героев. Эти люди, я полагаю, должны быть чествуемы на всех русских общественных празднествах.
- Не знаю, согласится ли он, - проговорила Мари и как-то особенно протянула эти слова.
На другой день Вихров зашел к ним, чтобы пригласить самого генерала, но, к удивлению его, тот отказался наотрез.
- Но отчего же вы не хотите участвовать? - спросил его Вихров.
- А оттого-с, - отвечал Евгений Петрович, - что я человек старый, может быть, даже отсталый, вы там будете все народ ученый, высокоумный; у вас будет своя беседа, свои разговоры, - что ж я тут буду как пятое колесо в колеснице.
- Напротив!.. - возразил было Вихров.
- Нет, пожалуйста, оставьте меня в покое! - перебил его резко Евгений Петрович.
Его отговаривала в этом случае Мари: она все утро перед тем толковала ему, что так как он никогда особенно не сочувствовал всем этим реформам, то ему и быть на обеде, устраиваемом в честь их, не совсем даже честно... Тронуть же Евгения Петровича за эту струну - значило прямо поднять его на дыбы. Он лучше желал прослыть вандалом, стародумом, но не человеком двуличным. Мари, в свою очередь, отговаривала его из боязни, чтоб он, по своему простодушию, не проговорился как-нибудь на этом обеде и не смутил бы тем всего общества; но признаться в этом Вихрову ей было совестно.
Прочие лица, приглашенные Вихровым к празднованию обеда, все сейчас же и с полною готовностью согласились - и больше всех в этом случае изъявил удовольствие Виссарион Захаревский.
- Где ж мы будем обедать? - спросил он.
- Да, пожалуй, хоть у Донона можно, - сказал Вихров.
- У Донона так у Донона!.. - подхватил Виссарион. - Но кто ж, собственно, будет распоряжаться этим обедом?
- Я не знаю, если никто не возьмется, так мне, пожалуй, придется, отвечал, подумав, Вихров.
- Я возьму на себя, если только мне это позволите! - произнес скороговоркою Виссарион. - Я в этом тоже кой-что знаю, хорошего мало в жизни сделал, а едал порядочно.
- Сделайте милость, вам все будут очень благодарны! - воскликнул Вихров.
- С большим удовольствием сделаю эту милость; но сколько же вы, однако, предполагаете, чтоб сошло с лица на этот обед? - присовокупил Виссарион, любивший в каждом деле решать прежде всего денежный вопрос.
- Я полагаю, чтобы не по очень высокой цене, потому что между нами будут люди весьма недостаточные: Замин, ваш Живин, Марьеновский даже.
- По пяти рублей с вином с лица не много? - спросил с улыбкою Виссарион.
- Очень даже!.. Обед при этом, пожалуй, выйдет очень плох.
- Обед выйдет первый сорт - за это я уж ручаюсь; только Абрееву не говорите об нашем уговоре, а то он, пожалуй, испугается дешевизны и не приедет.
- Хорошо! - сказал Вихров.
Он почти догадывался, какого рода штуку хочет совершить Захаревский.
Дней через несколько к Донону собралось знакомое нам общество. Абреев был в полной мундирной форме; Плавин - в белом галстуке и звезде; прочие лица - в черных фраках и белых галстуках; Виссарион, с белой розеткой распорядителя, беспрестанно перебегал из занятого нашими посетителями салона в буфет и из буфета - в салон. Стол был уже накрыт, на хрустальных вазах возвышались фрукты, в числе которых, между прочим, виднелась целая гора ананасов.
Абреев сначала почти механически взял со стола карточку обеда и начал ее просматривать, но чем далее ее читал, тем более и более выражалось на лице его внимание.
- Обед, кажется, нам недурной предстоит, - сказал он, обращаясь к Плавину.
- Зачем же дурной? Захаревский мне говорил, что обед будет хороший, отвечал тот как-то рассеянно и затем, обращаясь как бы ко всему обществу, громко сказал: - А кто ж, господа, будет оратором нашего обеда?
- Мне уж позвольте речь держать, - подхватил Вихров, - так как некоторым образом я затеял этот обед, то и желаю на нем высказать несколько моих мыслей...
- Вихров и должен говорить, Вихров! - подхватили прочие.
Плавин ничего против этого не возразил; но по холодному выражению его лица можно было судить, что вряд ли не сам он приготовлялся говорить на этом обеде.
Когда сели за стол, Вихров тоже взглянул на карточку и потом сейчас же, обратясь к Виссариону Захаревскому, спросил его:
- А сколько вы своих за обед приплатили?
- Что, вздор!
- Нет, сколько, однако?
- Рублей по тридцать пять на человека.
Вихров покачал головой.
- Это гадко даже - проедать столько в один час, - проговорил он.
- Нет, ничего, приятно!
Видимо, что Плавин и Абреев с первого же блюда начали блаженствовать и только по временам переглядывались между собой и произносили немногосложные похвалы каждому почти блюду; Марьеновский ел совершенно равнодушно; Живин очень робко и даже некоторые кушанья не умел как взять и решительно, кажется, не знал - что такое он ест; зато Замин вкушал все с каким-то омерзением.
- Вот жеванины-то этой проклятой навалили, ешь да еще деньги плати за нее! - говорил он, кладя себе в рот божественный пудинг из протертого свиного мяса.
Герой мой заметно был беспокоен и, кажется, гораздо больше, чем обедом, был занят предстоящей ему минутою сказать речь. Наконец, перед жарким, когда разлито было шампанское, он поднялся на ноги и заговорил:
"Милостивые государи!
Все мы, здесь собравшиеся на наше скромное празднество, проходили в жизни совершенно разные пути - и все мы имеем одну только общую черту, что в большей или меньшей степени принадлежим к эпохе нынешних преобразований. Конечно, в этой громадной перестройке принимали участие сотни гораздо более сильнейших и замечательных деятелей; но и мы, смею думать, имеем право сопричислить себя к сонму их, потому что всегда, во все минуты нашей жизни, были искренними и бескорыстными хранителями того маленького огонька русской мысли, который в пору нашей молодости чуть-чуть, и то воровски, тлел, - того огонька, который в настоящее время разгорелся в великое пламя всеобщего государственного переустройства".
Негромкие "Хорошо!", "Браво!", "Очень хорошо!"
"Да, милостивые государи, эти реформы обдумывались и облюбились не в палатах тогдашних государственных мужей, а на вышках и в подвалах, в бедных студенческих квартирах и по скромным гостиным литераторов и ученых. Я помню, например, как наш почтенный Виктор Петрович Замин, сам бедняк и почти без пристанища, всей душой своей только и болел, что о русском крестьянине, как Николай Петрович Живин, служа стряпчим, ничего в мире не произносил с таким ожесточением, как известную фразу в студенческой песне: "Pereat justitia!", как Всеволод Никандрыч, компрометируя себя, вероятно, на своем служебном посту, ненавидел и возмущался крепостным правом!.. (При этом на лице Вихрова промелькнула как бы легкая улыбка. Сам же Плавин держал высоко и гордо свою голову и на лице своем не выражал ничего.) Не забыть мне, милостивые государи, и того, - продолжал Вихров, - как некогда блестящий и светский полковник обласкал и заступился за меня, бедного и гонимого литератора, как меня потом в целом городе только и оприветствовали именно за то, что я был гонимый литератор, - это два брата Захаревские: один из них был прокурор и бился до последних сил с деспотом-губернатором, а другой - инженер, который давно уже бросил мелкое поприще чиновника и даровито принялся за дело предпринимателя"... Сказать что-либо еще в пользу Виссариона Захаревского Вихров решительно не находился. "А вас каким словом оприветствовать, обратился он затем к Марьеновскому, - я уже и не знаю: вашей высокополезной, высокоскромной и честной деятельности мы можем только удивляться и завидовать в лучшем значении этого слова!.. Все эти черты, которые я перечислил из нашей прошедшей жизни, дают нам, кажется, право стать в число людей сороковых годов!.."
Проговоря это, Вихров поклонился и сел.
- Браво, прекрасно, прекрасно! - раздалось уже громко со всех сторон.
Вслед за тем сейчас же встал на ноги Абреев и, поднимая бокал, проговорил:
- Первый тост, господа, я предлагаю за здоровье государя императора!.. Он тоже - человек сороковых годов! - прибавил он уже вполголоса.
- Ура, ура! - раздалось со всех сторон.
- Ура! - кричал Вихров громче всех. - Такой искренний и знаменательный тост государь, я думаю, не часто получал: это мысль приветствует и благодарит своего осуществителя!
- Ура, ура!.. - раздалось снова.
- Теперь, господа, собственно, за людей сороковых годов! - продолжал Абреев.
- Ура, ура, ура!
- За здоровье, собственно нас, собравшихся!
- Ура! Ура!
- Хотел было я, господа, - начал Вихров, снова вставая на ноги, - чтоб в нашем обеде участвовал старый, израненный севастополец, но он не поехал. Все-таки мы воздадим честь севастопольским героям; они только своей нечеловеческой храбростью спасли наше отечество: там, начиная с матроса Кошки до Корнилова[116], все были Леониды при Фермопилах[117], - ура великим севастопольцам!
- Ура! Ура! - повторили за ним и прочие самым одушевленным образом.
По окончании тостов стали уже просто пить - кто шампанское, кто ликер, кто коньяк. Плавин, кажется, остался не совсем доволен тем, что происходило за обедом, потому что - не дождавшись даже, чтобы встали из-за стола, и похвалив только слегка Вихрову его речь - он раскланялся со всеми общим поклоном и уехал; вряд ли он не счел, что лично ему на этом обеде оказано мало было почести, тогда как он в сущности только себя да, пожалуй, еще Марьеновского и считал деятелями в преобразованиях. Живин тоже скучал или, по крайней мере, сильно конфузился виденного им общества: очень уж оно ему важным и чиновным казалось. Он все почти время старался быть или около Захаревских, или около Вихрова как людей более ему знакомых. Замин между тем, сильно подпивший, сцепился с Абреевым, который, по своему обыкновению, очень деликатно осмелился заступиться за дворянство, говоря, что эти люди служили престолу и отечеству.
- Ну да, как же, престолу и отечеству! Себе в карман! - возразил ему Замин.
- Однако в двенадцатом году они служили не себе в карман, - сказал ему, в свою очередь, Абреев, - они отдавали на службу детей своих, своих крестьян, сами жгли свое имущество.
- Да разве в двенадцатом году дворянство выгнало французов?! воскликнул в удивлении Вихров. - Мужики да бабы - вот кто их выгнал! присовокупил он.
- Однако под Смоленском и под Бородином не мужики же и бабы выдерживали сражения.
- Да уж и не дворяне, а солдаты.
- Но этих солдат приучили и руководили дворяне.
- Как же, дворяне!.. Солдаты дворян учили - это так!
Абреев против этого ничего уже не сказал, а пожал только плечами.
Замин обыкновенно, кроме мужиков, ни в каких других сословиях никаких достоинств не признавал: барин, по его словам, был глуп, чиновник - плут, а купец - кулак. Покончив с Абреевым, он принялся спорить с Иларионом Захаревским, доказывая, что наш народный самосуд есть высочайший и справедливейший суд.
- Но каким же образом - высочайший? - возражал ему Захаревский. - Народ не имеет очень многих юридических сведений, необходимых для судей.
- Все имеет, все! - кричал Замин с блистающими глазами и выпивая, по крайней мере, уже десятую рюмку коньяку.
Виссарион Захаревский в это время, окончив хлопоты с обедом и видя, что Марьеновский сидит один-одинешенек смиренно в углу, счел не лишним занять его: он его, по преимуществу, уважал за чин тайного советника.
- Какого это севастопольца Вихров хотел привезти на обед? - спросил он, чтобы о чем-нибудь только заговорить с ним и подсаживаясь к нему.
- Эйсмонда, вероятно, - отвечал с небольшою улыбкою Марьеновский.
- А!.. Да ведь у него с его женой есть что-то такое.
- Говорят! - отвечал с прежнею улыбкою Марьеновский.
- Я как-то его с ней встретил в Павловске. Это черт знает что такое она старуха совсем!
- Да, не молода уж!
- Но что ж ему за охота?
- Старая, вероятно, какая-нибудь привязанность, которую не хочет да, может быть, и не может нарушить: ведь он - романтик, а не практик, как вы! заключил немного ядовито Марьеновский.
- Черт знает, все-таки не понимаю! - произнес Виссарион и через несколько времени уехал в своем щегольском экипаже с братом по Невскому.
Прочие тоже вскоре за тем разошлись.
105. Государь Николай Павлович - Николай I, умер. 18 февраля 1855 года.
106. Аргус - в греч. мифологии многоглазый великан; богиня Гера превратила А. в павлина и разукрасила его хвост глазами.
107. Кафишенская - комната для приготовления кофе и хранения кофейной посуды.
Это очаровательно! Как это верно! Как это поэтично! (франц.).
108. Бочажок - яма, залитая водою.
109. "Свои люди - сочтемся!" - комедия А.Н.Островского; была запрещена цензурой; впервые поставлена на сцене Александринского театра в Петербурге в 1861 году.
приемные дни для гостей (франц.).
110. Бозио Ангелина (1824-1859) - итальянская певица, умершая во время гастролей в России от воспаления легких.
111. Кошка Петр - матрос флотского экипажа, участник почти всех вылазок во время Севастопольской обороны 1854-1855 годов, приобретший храбростью легендарную славу; умер около 1890 года.
112. "Как четвертого числа..." - сатирическая песня, сочиненная во время Севастопольской обороны 1854-1855 годов ее участником - Л.Н.Толстым.
113. Защита Сарагоссы. - Испанская крепость Сарагосса прославилась героической обороной от осаждавших ее французских захватчиков. С 15 июня 1808 года по 19 февраля 1809 года под командою генерала Палафокса она выдерживала жесточайшие штурмы превосходящих французских сил. Наконец Палафокс вынужден был капитулировать.
114. "Долго нас помещики душили!" - песня на слова, приписываемые поэту В.С.Курочкину (1831-1875). Текст песни известен в разных редакциях.
115. "Норма" - опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1802-1835); впервые поставлена в 1831 году.
Кто там? (нем.).
116. Корнилов Владимир Алексеевич (1806-1854) - вице-адмирал русского Черноморского флота, один из организаторов Севастопольской обороны; 5 октября 1854 года был смертельно ранен при отражении штурма Малахова кургана.
117. Леониды при Фермопилах - Леонид - спартанский царь; в 480 году до н.э. защищал узкий проход Фермопилы с тремястами спартанцев, прикрывая от натиска персов отход греческих войск, пока все триста человек не пали смертью храбрых.