19658.fb2
— Вы стреляли?
— Да.
— По ком?
— Точно не могу сказать.
— Расстреляли?
— Кажется, не попал.
Учение закончилось в субботу.
Доменным зноем дышало полинялое июньское небо. Листья платанов, чудом прижившихся по соседству с аэродромом, казались вырезанными из жести: душное безветрие. Прокаленные солнцепеком лица летчиков черны, изможденны, небриты. Сбрасывая на ходу набухшие потом парашютные лямки, все спешили в тень. Рудимов наскоро умылся под краном у ангара и отправился в парикмахерскую. Но едва бритва коснулась щетины висков, как за плечом услышал голос оповестителя:
— В штаб. Тревога.
На бегу вытирая платком намыленное лицо, Степан бросился к выходу.
О прибытии хотел было доложить командиру полка Яровикову, но тот объяснялся с начальником связи. Плотный, туго обтянутый новеньким кителем, Павел Павлович досадливо потирал ладонью бритую до блеска голову:
— Так нельзя работать. С вашей связью мы глухонемые. Только руками машем, ни сказать, ни услышать…
Когда связист ушел, Яровиков обратился к Рудимову:
— Успел хоть умыться?
— Успел, а вот побриться…
— Ничего, еще не раз нас с тобой побреют. Без конца звонки, шифрограммы. Чувствуется, паленым пахнет. — Провел пятерней по воображаемой шевелюре, вздохнул: — Вот что, готовься к перебазированию. Сколько надо на подготовку к вылету?
— Минут сорок.
— Ну вот, с богом.
Рудимов шагнул к порогу.
— Обожди, — будто рванул за полу Яровиков.
Степан остановился. Комполка подозвал к окну, а когда тот подошел, показал на аэродром. Над выгоревшими травами клубилось марево, вдали, у самой кромки горизонта, столбом смерча вставала угольно-черная туча.
— Грозу бы не принесло, — покосился Яровиков.
— Обойдем, — отозвался Степан.
Командир не ответил. Лишь когда уходил Рудимов, подполковник как бы между прочим напомнил:
— Не то время, капитан, чтобы грозу обходить. Готовьтесь. Вылет в шестнадцать сорок.
— Есть… Да, я забыл, товарищ подполковник, а как с теми двумя, молодыми? Они ведь дальше своего аэродрома не были.
Павел Павлович задумался. Аэродром, куда предстояло перелететь эскадрилье Рудимова, приткнулся к самому морю. Площадка, граничившая с крутым обрывом берега, была крайне мала. Посадку разрешали только опытным летчикам. Садиться тут новичкам не без риска. Но иного выхода комполка не видел и потому с досадой и несвойственным ему ожесточением распорядился:
— Всем туда.
На стоянке Степан почувствовал какое-то необычное, нервное оживление. Никто ничего не объяснял, но все понимали: впервые готовятся не к учению, а к чему-то значительному и неотвратимому. И Степан, несколько огорчительно воспринявший столь жесткое повеление «Всем туда», теперь попытался смягчить, оправдать те слова: видимо, не время делать скидки даже молодым. По всему чувствуется, каша заваривается крутая. А слово «туда» воспринималось шире обычного понятия аэродромной площадки.
Собственно, слова «там», «туда» уже давно прикипели к яровиковскому лексикону. На прошлой неделе Степану пришлось вести воздушный бой с самим командиром полка. Все знали, что дрался Яровиков зло и всегда напоминал своему супротивнику: «Там не придется играть в поддавки. Вопрос встанет ребром — кто кого».
Не преминул и Рудимову внушить:
— Больше злости. Сейчас я для тебя враг. Вот и руби меня соответственно.
Признаться, у Степана со злостью ничего не получалось. Видимо, сказывался характер. Человек он тихий, смирный, даже в какой-то мере не по-мужски сентиментальный. Всех и вся называл на «вы», близко принимал к сердцу малейшие — свои и чужие — беды, вечно за кого-то ходатайствовал, кому-то сочувствовал. И летал, как говорили летчики, интеллигентно — пилотировал плавно, не переступал ни на йоту недозволенной скорости, высоты, виража. Во всем придерживался режима, сердобольно охранял здоровье летчиков своей эскадрильи. Одни его за это громко хвалили. Другие тихо поругивали: осторожен, ласков — не комэск, а сестра милосердия.
Да, Степан никогда не испытывал злобы к людям. Даже когда его обижали. Просто улыбался, склоняя набок голову: мол, какие же вы странные, люди.
И этот бой не выводил Рудимова из привычной колеи спокойствия. Он атаковал комполка по всем правилам. Но тот уходил из-под удара «без всяких правил». Делал такие головокружительные виражи, что Степан не успевал головы повернуть в сторону исчезнувшего противника.
Яровиков неуловимо-вертко маневрировал на вертикалях. Несколько раз Рудимову казалось, что вот-вот словит его в прицеле, но тот внезапным переворотом уходил в сторону и вниз, а затем стремительно врезался в зенит. Не успевал капитан глазом моргнуть, как напарник оказывался сзади.
Так было до тех пор, пока Степан не перенял эту хватку. И тогда ему удалось зайти в хвост своему сопернику. Конечно, радовался, как может радоваться победитель. Возвратись на аэродром, сразу направился к командирской машине, ожидая если не похвалы, то, во всяком случае, скупого одобрения. Но Павел Павлович был не в духе. Приподнялся в кабине и, рубя воздух зажатыми в кулаке крагами, выпалил:
— Уж очень долго возитесь на вираже. Плохо используете высоту после боевого разворота. И еще прошу — не копируйте меня. Ищите себя.
Рудимов молчал. Это еще больше раздражало подполковника. На покрасневших скулах его проступила испарина. Он вытер лицо подшлемником, как полотенцем, и вдруг крикнул шоферу проходившего мимо бензозаправщика:
— Срочно заправить эти две машины!
С надрывом выли форсированные моторы: истребители раз за разом бросались в атаку.
Прошло пять, семь минут, но результата никакого. Степан стал предусмотрительнее уходить из-под удара, прибегая к резкому маневру. На восьмой минуте ему удалось занять выгодную позицию.
Комполка был «сбит».
Приземлились. Как всегда, Рудимов первым вылез из кабины и направился к командирской машине. Яровиков был белее стены. Капитан видел, как дрожали его руки — он долго не мог расстегнуть парашютные лямки. Наконец сбросил парашют и, не глядя на комэска, распорядился:
— Вы свободны. С богом.
Рудимов козырнул и быстро удалился.
Видно, подполковник сильно расстроился. Но чем? Проигрышем боя? Не верилось. Может, опять не понравилась скопированная атака? Но ведь Степан атаковал, учитывая стиль и привычки противника.
Прошло несколько дней. Уже стало забываться последнее сражение. В субботу, когда все летчики собрались идти домой, Степана внезапно вызвали к командиру. Докладывать о прибытии не пришлось. Еще на пороге Павел Павлович спросил:
— Ну что, доволен?
— Чем? — не сразу понял комэск.
— Забыл? — Павел Павлович сузил и без того узкие зеленоватые глаза, и в маленьких щелках бойко запрыгали горошины зрачков. — Значит, победа была легка…
— Да нет, не забыл, но… — с опозданием начал тот оправдываться, а подполковник махнул шевровыми перчатками, с которыми не расставался даже в жаркую погоду:
— Ладно. Садись.
Яровиков долго молчал, хмурил мохнатые, четко выделявшиеся на бледном лице брови. Постоял лицом к стене, будто и не было рядом капитана, а потом вдруг повернулся: «Ну садись, садись», опустился на холодный дерматиновый диван и положил на колено капитану плотно сжатый кулак:
— Нет, Рудимов, у меня к тебе претензий нет. И если уж говорить начистоту, за тебя рад. А вот за себя… Скребут кошки, чего уж там. Все думаю, почему я проиграл. Может, стар стал? А? Но еще хуже, если устарела моя тактика. А т а м за это головой придется платить.
Опять встал, зашагал по скрипучему полу.
— Кто его знает что делаю. Нападаю и отбиваюсь одним и тем же манером. А вот ты и раскусил. Надо, надо больше думать о таких нюансах, которые сам черт не смог бы разгадать.
Они долго сидели в тот субботний вечер. Степан молча слушал исповедь командира, и ему немного жаль стало этого немолодого, но столь ревнивого к летному ремеслу человека. Право же, комполка преувеличивал свои грехи. Павел Павлович сидел широко расставив ноги и ссутулившись, будто разглядывал трещины в полу. Встал, вздохнул:
— Ну, кажись, все.
Как всегда, у порога остановил:
— Да, вот что, Рудимов, тут я тебя хвалил, а себя ругал. Все правильно. Но вот учти одну закавыку. Надо характер менять. Человек ты, кажись, понятливый, уловишь, к чему нить веду. Уж очень ты какой-то святой. Ну согреши, что ли. Ей-богу…
О какой святости и каком грехе комполка вел речь, Степан уточнить не успел. Павел Павлович легонько толкнул его к двери:
— Ну, с богом.
Зеленая дуга ракеты, повисшая над взлетной полосой, позвала истребителей на взлет. Короткокрылые «ишачки» один за другим вырулили на старт и взмыли в воздух. Курс — на юг.
Вечером эскадрилья Рудимова, а за ней и весь полк перебрались на новый аэродром. Самолеты прикрыли ветками тополей. На рассвете следующего дня принялись рыть «щели».
Чувствовалось дыхание чего-то тревожного, настораживающего. Оно долетало со скупыми докладами штабов, прорывалось сквозь притаившуюся тишину летних лагерей. Люди работали молча, сосредоточенно. Хотя никто не сказал ни слова о причине сегодняшней тревоги, какое-то шестое чувство предсказывало, что она впервые за столько лет не была учебной. Когда Рудимов вышел из штаба и проходил мимо замаскированных самолетов, услышал негромкий разговор, по которому узнал мотористов своей эскадрильи.
— Подходяща глубина траншеи?
— Смотря какая почва…
— И какая бомба ахнет.
— Самолеты в готовности?
— В первой.
Дежурные истребители уже стояли у самого «Т». Дежурили летчики звеньями. Остальным разрешили ночью отдыхать в наспех построенной казарме по соседству с аэродромом.
Несмотря на то что люди за день умаялись, спать никто не ложился. Света не зажигали: Яровиков запретил. Темны были и дома, куда только что перебрались семьи летчиков и техников.
Стояла тихая ночь. Ночь звездопада. С веток стожаров то и дело срывались переспелые звезды. Они наискось чертили густую синь неба и падали в море. В темноте черными молниями метались летучие мыши. Из гарнизонного сада тянуло яблоневым настоем. Чей-то дальний голос выводил страстно и тоскующе:
…Тамара не спала. Она сидела на подоконнике, поджав под себя ноги, и переговаривалась с соседкой на балконе второго этажа. Сверху доносилось:
— Мой любит пшенную кашу. С салом, с луком. И еще вареники. Хохол.
— А мой… все любит. Правда, я не все умею…
Это о мужьях. Степан смеется: Тамаре так хочется выглядеть бывалой хозяйкой, но не получается. Опыта у нее пока никакого. Поженились они совсем недавно, а до этого она училась в балетном училище и питалась больше в буфете, чем в комнате общежития. Степан тихо подошел и протянул руку к подоконнику. Тамара вскрикнула, но тут же узнала мужа, засмеялась:
— Думала, летучая мышь. Сколько летает!.. Говорят, не к добру.
— Опять выдумываешь. Прыгай, — Степан вытянул руки и снял жену с подоконника. Она была легонькой, стебельковой и какой-то теплой, близкой, своей. Держа на руках, припал к ее щеке. Он любил целовать ее в щеку, как дочку. И еще — в мочку уха, путаясь в ее пахнущих дождевой водой волосах. Она скрестила руки у него на шее, прижалась к его сухим губам, укоряюще спросила:
— Ну где ты так долго?
Он не ответил. Молча внес ее в комнату, посадил на тахту.
С балкона второго этажа донеслось:
— Томочка, где вы?
— Я тут, — отозвалась в окно Тамара.
— Я вам не досказала про вареники. Их надо бросать в кипящую воду…
— Спасибо за совет, Варвара Николаевна, — выглянул в окно Степан.
— О, муж дома, а я, старая…
«Старая» — для отвода глаз. На самом деле Варвара Николаевна говорит так с одной лишь целью, чтобы услышать возражение: «Какая ж вы старая?!»
После ужина Степан и Тамара вышли на улицу. Тамара позвала:
— Варвара Николаевна, Корней Иванович, не спите?
С балконных перил свесилась сонная голова Корнея Ивановича, начштаба полка:
— Да вот ворочаюсь. Духота, что ли…
— Ну выходите сюда, подышите.
Долго бродили за околицей городка. Поднялись на приаэродромный холм. Взору открылась панорама ярко освещенного Севастополя. В ту ночь он казался каким-то таинственно красивым. Такими бывают только ночные города: все о них говорят только огни — зовущие, мечтательные и чуточку тоскующие. А где-то за морем змеились молнии да изредка докатывались отголоски грома.
— Наверно, скоро будет дождь, — сказала Варвара Николаевна.
Ее поддержал задыхающийся от духоты муж, и супруги Сухорябовы отправились домой.
Тамара и Степан вернулись в свою комнатку на рассвете. Только уснули, кто-то забарабанил в окно:
— Сосед, тревога! — По хрипловатому баску Степан узнал начштаба Сухорябова. Полный, страдающий одышкой, он стоял у самого окна и, сняв фуражку, вытирал пот клетчатым платком.
— Черт знает что делается, ночь, а духота, как в литейном.
— К грозе, наверное, Корней Иванович, — коротко бросил Рудимов и побежал на аэродром столь шибко, что начштаба отстал.
Словно в подтверждение слов Рудимова далеко за Севастополем полыхнуло корневище молнии. Залезая в кабину, Степан приподнялся на плоскость и увидел, что к грозовым вспышкам присоединились другие сполохи.
Небо, изрубленное клинками прожекторов, озарилось багровыми вспышками. И тут же прокатились глухие раскаты. Что это? Взрывы бомб или стрельба зенитной артиллерии?
Быстро вскочив в кабину самолета, Рудимов приказал дежурному звену выруливать за ним на старт. И вдруг из-за холмов взметнулись два луча. Они скрестились, выхватив из темноты белый, будто в инее, самолет. Чужой или свой? Учение или война? Предчувствие подсказывало: чужой! Тут же появился второй, третий… Последний шел на высоте триста — четыреста метров. По нему открыли огонь. Стреляли все. С кораблей потянулись разноцветные шарики малокалиберных зениток и трассы пулеметов. Били береговые батареи. Небо, казалось, накалилось от разрывов. Теперь уже ясно — город бомбят.
Но почему не дают команды на взлет? Все давно готовы. Ведомые Дикарев и Шеремет сидят как на горчичниках, то и дело посылают к Рудимову мотористов, чтобы выяснить, в чем дело. То же самое делал он, посылая своего техника к руководителю полетов.
«Наверное, опять что-нибудь со связью, — мелькнула досадная мысль. — Видно, не зря Павел Павлович снимал стружку со связистов». Хотелось самому подбежать к телефону и крикнуть: «Да быстрее же! Не видите, что ли? Бомбят!»
Но над аэродромом уже брызнула зеленая ракета: дежурному звену — воздух. Моторы, глотнув обогащенной смеси, взвыли. Когда Степан повел истребитель на взлет, с левой стороны у самого «Т», где стоял стартер с флажком, промелькнули две фигуры. В них капитан узнал начальника штаба Сухорябова и командира полка Яровикова. Они махали фуражками.
Дежурное звено пошло напрямик к Севастополю. Над бухтой колыхалось какое-то странное рыжее пламя. Константиновский равелин и даже увенчанная орлом колоннада памятника погибшим кораблям были высветлены, как на сцене театра. Громыхали взрывы. Незнакомые самолеты, пользуясь световыми бомбами, минировали выход из базы.
Прожекторный луч с Корабельной стороны высветил в ночном небе бомбардировщик. Степан сразу пошел на сближение. Расстояние быстро сокращалось. Рудимов нажал на гашетку. Тяжелая машина круто пошла вниз. И тут луч погас. Видимо, прожектористы не решились освещать чужой самолет на малой высоте, боясь демаскировать и без того высвеченный вспышками город. Рудимов еще с минуту угадывал на густо-синем фоне крестообразный силуэт бомбардировщика. Но потом самолет словно растаял. Как ни вглядывался Степан в деготную тьму, поглотившую самолет, ничего увидеть не смог. Незнакомец ушел. Капитан готов был рвать на себе волосы. Поднимись он в воздух на минуту раньше — тому не уйти бы.
Приземлилось звено на рассвете, без посадочных прожекторов. Пока никто не мог сказать, чьи самолеты совершили налет на безмятежно спавший город. В штабе Рудимов доложил о встрече с чужим бомбардировщиком. Корней Иванович, привычно вытирая сократовский лоб клетчатым платком, укоризненно покачал головой:
— А я думал, что вы подожгли самолет. На Херсонесе нашли обломки.
— Другой сделал вынужденную под Азовом, — просунув голову в дверь, добавил худой бледный писарь. — Говорят, немецкий…
Утром все узнали, что фашистская Германия начала войну.
— Куда девался Дитте?
— Должен быть здесь.
— Но его нет. Может, его и не сбивали?..
Выход из севастопольской бухты немцы продолжали спешно минировать, решив закупорить в ней наши суда, чтобы затем нанести флоту смертельный удар. Правда, большинство кораблей уже ушли на рассредоточение и обрели новые, потаенные стоянки. Но некоторые еще находились у причалов Корабельной и Северной, доверчиво прижавшись к давно обетованным берегам. Их сторожили береговые батареи и авиация.
Барраж истребители вели почти круглосуточно. И все же противнику ночью удавалось прорываться. Над рейдом появлялись чепцы парашютов, под которыми раскачивались черные диски мин. Иногда их на лету расстреливали зенитчики, и тогда, разметанные в клочья, парашютные купола снегом мельтешили над бухтой.
Но чаще всего мины шлепались в воду, все сужая фарватер. Вначале летчики не могли понять, каким путем прорывались чужие самолеты к базе. Наши истребители стремились их встретить далеко в море, за сотни километров от Тархан-Кута, откуда обнаруживались вражеские самолеты. Но почти каждый вылет навстречу «юнкерсам» оканчивался тем, что они бесследно удалялись и почти тотчас появлялись у Севастополя.
Чтобы разгадать эту тайну, решено было выставить барраж на дальних и ближних подступах. И тут все выяснилось. Немцы, оказывается, специально посылали на траверз Тархан-Кута свои самолеты, которые создавали лишь видимость преднамеренного налета, однако ближе двадцати — тридцати километров к берегу не подходили. Засеченные нашими локаторами, они продолжали маневрировать на большой высоте. И в этот момент с другого направления — совсем на малой высоте — выходила никем не замеченная другая группа.
Когда этот маневр был раскрыт, немцы понесли немалые потери. Теперь они решили действовать с обоих направлений.
На второй день, а вернее, ночь войны Рудимов вылетел на ночной барраж. Ночь была звездная, как и та, воскресная. Это, видимо, особо располагало немцев к минной постановке: была возможность сбросить мины у самых бонов, которые с малой высоты проглядывались, как шляпки гвоздей на подкове.
В полночь, когда до конца барража оставалось несколько минут, Рудимов увидел знакомую тень самолета, выплывшую со стороны Тархан-Кута. Но тут же тень будто наткнулась на барьер и повернула на Херсонес. Степан уже приготовился к атаке, как самолет исчез, — видимо, снизился настолько, что шел у самой воды. На помощь пришли прожектористы. Синий клинок луча плашмя ударил по вражеской машине. Она было шарахнулась к берегу, стремясь уйти в тень, но отвесный берег заставил круто поползти вверх.
Рудимов увидел, как от машины отделились черные шары — фашистский летчик спешно сбрасывал мины, посчитав, что к цели их уже не дотянуть. Степан приблизился к черному и ударил всей мощью пулеметов. В то же мгновение огненные нити потянулись к плоскости его истребителя. Стрелок-радист вел ответный огонь. Пришлось маневрировать, заходить в атаку то слева, то справа. Это чередование длилось до тех пор, пока «юнкерс» не начал снижаться. Стрелок-радист был убит.
Высота уже сто метров. Степан и не заметил, что бой давно идет над своим аэродромом. Отвалив в сторону, пошел с превышением, на всякий случай держа под обзором все еще летевшую навстречу земле темную крестовину самолета. Отстал лишь, когда перед ним взметнулся фонтан огня.
«Юнкерс» упал неподалеку от аэродрома. Степан обрадовался вдвойне: победа победой, а горючего в баке оставалось ровно столько, чтобы немедленно произвести посадку.
Механик Володя Зюзин переругался со всеми шкиперами, у которых не оказалось подходящей краски, чтобы нарисовать звезду на фюзеляже самолета. С трудом краска была найдена у авиаремонтников, и на истребителе Рудимова вспыхнула первая звезда.
Рудимова и его механика Зюзина свела давняя дружба. Это была искренняя дружба неравных на служебной лестнице людей. Сдружились они еще в те дни, когда оба прибыли в полк: один — лейтенантом-летчиком, другой — сержантом-механиком. Сошлись, видимо, характерами. Володя, как и Рудимов, отличался тихим, молчаливым нравом и спокойствием. Никто никогда не помнил, чтобы Зюзин был чем-то расстроен. Казалось, вся его жизнь была раз и навсегда заведена на ровный, непоколебимый лад и ничто не могло ее потревожить. Впрочем, это только казалось. Всякое бывало в его жизни, но Володька умел не замечать плохого.
По Володькиному убеждению, этому здорово способствовала его любовь к птицам, в особенности к голубям. Собственно, это, может быть, и было той нитью, скрепившей дружбу комэска и механика. Голуби были обоюдной их страстью. Они приваживали этих птиц везде, где только можно, и даже там, где нельзя. Голубиные жилища высились на крышах домов, на древнем ясене в гарнизонном саду и даже по соседству с вышкой дивизионной метеостанции. Оба они бесконечно менялись всякими сизарями, дутышами.
Весной Зюзин подарил капитану в день его рождения красного голубя. Ей-ей, красного. Такого еще никогда не видел Степан и обрадовался ему великой радостью. Голубь и впрямь был красавец. Во-первых, он покорял своей щеголеватостью — стройный, с отточенной шеей и стремительный, как самолет. Во-вторых, оперенье отливало такими жаркими, шиповниковыми красками, что, казалось, вот-вот пламенем вспыхнет. А главное, у того красного голубя был добрый характер. Он так привык к Рудимову, что даже на аэродром прилетал, находил его самолет и садился на плоскость. Степан хлопал себя по плечу, и Егор (так он назвал голубя) перелетал на плечо хозяину. Вместе шли домой.
Сейчас и Егор и все голубиное хозяйство Зюзина остались на старом аэродроме. Володя подошел к комэску и привычным тенорком сказал:
— Товарищ капитан, съездить бы за голубями. Пропадут без присмотра.
— Завтра Сухорябов туда едет. Попрошу его. А нам с тобой пока нельзя. Может, улучшится обстановка.
Но не было и намека на улучшение обстановки. То и дело на аэродроме выла сирена. Тревога загоняла одних в щели, других в самолеты. Летали далеко в море.
Но странное дело, там, вдали от берега, немцы почти не вступали в схватку. «Мессершмитты» ходили в сторонке кругами, держась на почтительном расстоянии. Но в те беспокойные минуты, когда наши истребители возвращались домой с пустыми баками, набрасывались яростно и неотступно.
В одном таком бою сбили ведомого Рудимова — Дикарева. Герман упал в полсотне километров от берега и сутки вплавь добирался до мыса Тархан-Кута. Оттуда его доставили самолетом на свой аэродром.
Появился Герман бледный, с перебинтованной головой и опаленными усами. Но поздоровался с неистребимым оптимизмом и неожиданным, истинно дикаревским, приветствием:
— Виват уцелевшим! Как вы тут, живы-здоровы?
— Это тебя надо спросить, как ты уцелел, — первым бросился к другу здоровенный, похожий на Тараса Бульбу старший лейтенант Шеремет и обхватил Германа так, что тот простонал:
— Если ты не удушишь, ничего со мной не случится. Усы вот только жаль. Были черные. Подпалил — стали рыжими.
— Покрасить надо.
— Лучше сбрить, — посыпались советы.
— Ни в коем случае, — возразил Дикарев. — Эти усы еще себя покажут.
Долго судили-рядили, как перехитрить немцев, чтобы не повторилась подобная история. Рудимов предложил перед возвращением с задания первой группы высылать ей на помощь вторую, которая могла бы завязать бой и отвлечь противника. На том и порешили.
Первыми в качестве отвлекающих вылетели сам комэск и Кузьма Шеремет. Набрали высоту и, войдя в круг, стали с нетерпением ждать возвращения своих самолетов, ходивших на прикрытие кораблей. Время тянулось томительно долго. Известно, как ревниво каждый летчик борется за предельную скорость. На этот же раз рудимовская пара едва держалась в воздухе, желая как можно больше сберечь горючего до начала боя. Но состоится ли он, тот бой? Придут ли сегодня «мессершмитты»? А может, они уже знают замысел наших летчиков? Эти мысли не покидали до тех пор, пока из-за холмов не показались И-16, а за ними грязными брызгами не обозначились шедшие им вдогонку «мессеры». Степан передал напарнику: идти, на высоту и там сближаться.
«Мессершмитты» настолько увлеклись погоней, что не заметили совсем рядом появившуюся пару Рудимова. Брошенные с высоты верткие «ишаки» обрели большую скорость и уже через считанные секунды весь огонь «шкасов» обрушили на двух «мессеров».
Один сто девятый, сбитый Шереметом, отвесно пошел к земле. Атакованный Степаном, свалился в штопор. Вначале мелькнула радостная мысль о победе. Но другое чувство подсказало, что в этом падении есть что-то преднамеренное. Уж очень четкими, предельно законченными были витки штопора. На всякий случай Рудимов дал еще несколько очередей. Машина вспыхнула, но не упала, а, наоборот, искусно вывернувшись из штопора, взмыла вверх. Пламя уже лизало ее плоскости. «Мессер» закачался с крыла на крыло, пытаясь сбить огненные струи. И вдруг от него отделилась точка, над которой почти тотчас взметнулся парашют.
Белое полотно «погасло» на пахоте, неподалеку от стога прошлогодней соломы. Расстреливать летчика на земле Степан не стал: не поднялась рука, и все тут.
Вернувшись на аэродром, комэск выпрыгнул из кабины и крикнул шедшему по стоянке начштаба:
— Корней Иванович, давайте машину — за сбитым фрицем. Он в поле, у Софиевки.
Тут же подкатил штабной «газик».
Самолет нашли сразу. А вот хозяина не оказалось. Парашют валялся в борозде. Летчик же словно сквозь землю провалился. Мотористы обошли все поле, долго копались в стогу соломы. Обошли его вокруг, тыкали штыками, взбирались наверх. Корней Иванович, вытирая свое необъятное лицо неизменным ярким платком, с ехидцей толкнул Степана локтем в бок и так расхохотался, что его грузное тело заходило ходуном.
— А может, это тебе показалось, что сбил. Галлюцинация.
— Ну, черт с ним, — не вытерпел насмешки капитан и предложил пойти к валявшемуся рядом сбитому «юнкерсу» посмотреть, что за машина.
Полусгоревший самолет еще дымился. В кабине пилота лежала кукла с испуганными, стеклянными глазами. Капитан даже отшатнулся.
— Талисман, — сказал Сухорябов.
Мотористов и механиков заинтересовало необычно толстое лобовое стекло. Сняли, осмотрели.
— Наверное, непробиваемое, — предположил Зюзин и попросил разрешения проверить. Корней Иванович дал «добро».
Бронестекло поставили у стога. Зюзин встал на колено, нажал на спусковой крючок. Громыхнул выстрел. И вдруг — отчаянный вскрик. Вначале никто не мог понять, что случилось. Подумали, пуля рикошетом кого-то задела. Но тут из стога выкатился соломенный клубок. А через минуту клубок размотался, и перед изумленными пилотами во весь рост предстала высокая сутулая фигура в форме фашистского офицера. Подняв руки, немец умоляюще закричал:
— Не стреляйт, не стреляйт!
Вечером Рудимова вызвали в штаб дивизии. Когда он доложил о своем прибытии, комдив протянул широкую крепкую ладонь:
— Поздравляю! — и показал через плечо: — Знакомы?
Возле окна, вытянувшись в струнку, стоял немецкий летчик.
Степан ответил, что знакомились дважды — в воздухе и на земле, возле соломенной скирды. Летчики встретились взглядами. Бескровные губы пленного дрожали. Он пытался улыбнуться. Но в холодных глазах горела злость. Поэтому Рудимов очень удивился, когда услышал просьбу немца передать его оружие победителю. Было ясно, что делалось это в надежде на снисхождение. Генерал взял лежавший на столе пистолет и вручил Степану. На рубчатой рукоятке белела наклейка с надписью: «Капитан Юлиус Дитте». Сорвав этикетку, Рудимов решительно заткнул пистолет за пояс реглана.
Когда Степан и Корней Иванович вернулись в гарнизон, у шлагбаума их встретил дежурный по полку:
— Вас ждет комиссар.
Серафим Никодимович Гай, комиссар полка, был человек необычайных контрастов. Вопреки своему запорожскому роду, выглядел он щупленьким, костистым, с мелкими, мальчишескими чертами лица. Зато голос громовой: проводил Гай политинформацию на стоянке первой эскадрильи — его слышали во второй и третьей. На голове ни единого волоска. В порядке компенсации отпустил огромные водопадные усы. Видимо, только они и роднили Серафима Никодимовича с его могучими предками да еще язык. Как ни старался комиссар говорить чисто по-русски, не получалось: нет-нет да и прорвется какое-нибудь «хай», «очи», «треба», а то и целая фраза: «Николы довго балакаты».
Этой фразой он и встретил Рудимова, начштаба и всех командиров эскадрилий, пришедших к нему по срочному вызову.
— Николы довго балакаты… Нужно срочно отправлять семьи. Поедут в Куйбышев. Уже есть договоренность с обкомом партии.
Утром от гарнизонного клуба, где сгрудились машины с пожитками отъезжающих, доносился детский плач, женские причитания и громовые распоряжения Серафима Никодимовича.
Корней Иванович подавал жене многочисленные узлы и чемоданы и несмело возражал:
— Зачем тебе, Варя, этот таз. Дорога вить далекая…
— В том-то и дело, что далекая, — отвечала Варвара Николаевна и наказывала: — Будешь вареники варить, бросай в кипящую воду…
Подальше от людских глаз уединились механик Зюзин со своей такой же молоденькой и застенчивой, как и он сам, супругой Женькой, которой едва исполнилось восемнадцать лет. Вовка несколько раз пытался поцеловать Женьку в губы, но она косилась на полуторки и отворачивалась. Рудимовы тоже стояли в стороне, под акацией. Степан держал в руке похолодевшие пальцы Тамары и неумело утешал плачущую жену:
— Я напишу… И ты пиши…
Засигналила головная полуторка. Женщины засуетились, ткнулись в куртки мужей. Кто-то всхлипнул, кто-то заголосил. Мужчины молча отрывали от себя жен, усаживали, закутывали детей. Машины тронулись. Сидевшая в кузове задней машины Тамара закрыла лицо руками. Степан пошел рядом с колесами.
Вернувшись в опустевшую и сразу ставшую чужой комнату, Рудимов остановился посреди нее и не знал, что делать. Только сейчас он понял, как ему будет трудно без Тамары, без ее голоса, смеха, больших серых глаз и пахнущих лугом волос. За окном заворковал голубь. Степан распахнул форточку, и красный голубь влетел в комнату, сел на спинку кровати. Капитан подставил плечо, голубь перелетел.
— Одни мы с тобой остались, Егор…
Почти каждый вечер, вернувшись с полетов, Рудимов разговаривал со своим любимцем. Иногда рассказывал ему даже о том, как прошел его боевой день.
— Трудно было, Егор. Трудно. Вот вчера потеряли Пешкова, сегодня Шалагина.
А однажды Рудимов сказал красному голубю:
— Как мне с тобой быть? Завтра улетаю отсюда…
Егор смотрел на своего хозяина красными, словно от высотных ветров, глазами и терся клювом о его висок.
— Ладно, возьму с собой, — как бы поняв просьбу друга, согласился капитан.
…Огневой вал переднего края подкатывал к Перекопу. Эскадрилью Рудимова перебрасывали к Сивашам для взаимодействия с сухопутными войсками. Настал час расстаться с полком. Жаль было Степану покидать дружных, боевых ребят, командира. Прощаясь, Павел Павлович коротко бросил:
— Ну, с богом! Не забывай.
Помолчали. Достали портсигары. Но не закурили, а протянули друг другу. На память.
— Почему меня не пускают в полет?
— Есть причины.
— Можете мне о них сказать?
— Сейчас не могу.
Кадыкастенького паренька с выгоревшими, как ковыль, вихрами и большими девчоночьими глазами в эскадрилье так и звали — Малыш. В самом деле, он был настолько мал, что скорее походил на подростка, чем на двадцатилетнего лейтенанта.
Но Димка Искоркин не был в обиде ни на свой рост, ни на уменьшительное имя. Потому что имя это произносили с уважением и любовью. Малыша в полку любили и оберегали. Грешил этим и Рудимов. Жаль было посылать парнишку под огонь, и комэск под разными предлогами не включал его в боевую группу.
Малыш справедливо посчитал себя обиженным. Как-то перед полетом эскадрильи на сопровождение он вошел в землянку к Рудимову и срывающимся дискантом спросил:
— Значит, товарищ капитан, доверия мне нет? Ростом не вышел…
— Искоркин, куда вы спешите? Чего бунтуете?
Смотрит комэск, а на длинных мальчишеских ресницах дрожит слеза. Пытается объяснить, что лейтенанту надо пока потренироваться на земле, а самого мысль гложет: «В самом деле, зря человека обидел». Кончился разговор тем, что командир эскадрильи пообещал в следующий раз взять парня своим ведомым. Просияло Димкино лицо.
Искоркин летал неплохо. Имел даже два сбитых. Но часто ему не везло. Он ходил ведомым, ну а ведомому всегда больше достается. И вот однажды в бою эскадрилья потеряла своего любимца. Ребята приуныли. Рудимов не находил места, ругал себя, раскаивался, что поддался Димкиным мольбам.
Строили разные предположения. Сошлись на том, что мало надежд на благополучный исход — самолет Искоркина упал на огневой позиции. Если лейтенант и попытается приземлиться на парашюте, то фашисты расстреляют в воздухе. Да и на земле не уцелеть.
И вдруг на второй день Малыш явился! За плечами — котомка, в руке — посох. Оказывается, он все же приземлился на парашюте. А потом под обстрелом переполз к нашим позициям. Смеясь, Димка рассказывал:
— Попытались было меня немцы на мушку взять, да не вышло — цель мала. Так и ускользнул. А это наши артиллеристы наградили меня сухарями. Угощайтесь, — развязал котомку, и летчики принялись шумно грызть Димкины трофеи.
Пролетал Искоркин еще недели три. Сбил еще два самолета. Правда, в группе, но вся эскадрилья поздравляла его не меньше, чем Кожедуба с пятидесятой победой. Парня теперь и вовсе трудно было удержать на аэродроме.
Эскадрилья вылетела на штурмовку аэродрома. Еще с высоты Рудимов заметил выстроившиеся у линейки «юнкерсы» и сразу снизился до бреющего. С первого же захода поджег один бомбардировщик. Тут же пошел в повторную атаку. Из плоскостей «юнкерса» ударили рыжие фонтаны огня: взорвались бензобаки. Капитан выхватил машину из пике и вдруг увидел другое пламя, перечеркнувшее небо. Вгляделся — на фюзеляже истребителя тройка. Малыш! Это он со своим напарником прикрывал атакующую машину комэска. Но сам уберечься не смог — с высоты на него свалился «мессер».
Увидел капитан, как короткокрылый «ишачок», объятый пламенем, устремился к земле, и сердце сжалось в комок: Малыш в беде. Развернулся Степан, дал машине полный газ и на ревущем форсаже пошел вдогонку ведомому. Но тот скрылся за холмом. Наверное, врезался в землю.
С этой печальной мыслью комэск вернулся на аэродром. Но сразу не решался сказать о потере. Однако и молчать долго не мог. Сказал. Шеремет убежденно заявил:
— Придет!
Но миновала неделя, вторая, а Искоркина все не было. Комиссар эскадрильи уже несколько раз порывался написать письмо родным и девушке, от которой лейтенант ежедневно получал письма. Но летчики отговаривали:
— Повремените. Может, вернется…
На исходе третьей недели Рудимову позвонил Корней Иванович:
— Зайди в землянку. Вернулся. Шеремет в охапке принес…
Степан бросился в землянку и не поверил своим глазам: на нарах, поджав по-восточному ноги, сидел Малыш! Он выглядел совсем мальчуганом. На голове торчала шапка слипшихся волос. Похудел, глаза огромные. Одет в какую-то дерюжку.
— А я хотел походить на пастуха, — подмигнул Димка. — Иначе бы не уцелеть.
Оказывается, он облачился в жалкие лохмотья, перекинул через плечо кнут и перешел линию фронта. Несколько раз встречался с патрулями. Объяснял, что ищет потерянное стадо. Конечно, немцам и в голову не пришло, что перед ними летчик, участвовавший в налете на их аэродром.
— Вот и нашел свое стадо, а вернее, быка, — под дружный хохот летчиков толкнул Димка в бок Шеремета.
С неделю Искоркин отлеживался, поправлялся. Хотел Рудимов подольше подержать его на положении больного, да ничего не вышло. Представ однажды перед врачом в чем мать родила, Димка потребовал определить, годен ли он к летной службе. Врач осмотрел лейтенанта и признал, что «никаких ограничений не имеется».
— Так почему же я не летаю?
— Это пусть решает командир.
Пришлось Рудимову вновь отступать.
И опять листками календаря замелькали горячие дни.
Эскадрилья по-прежнему сопровождала соседей, иногда ходила на штурмовку. Сражалась с хвалеными и, надо сказать, опытными «воздушными волками», носившими железные кресты за бомбежку Польши, Норвегии, Франции. Только за два месяца эскадрилья Рудимова сбила тридцать два самолета. Но были и у нас потери.
В третий раз не вернулся Искоркин. Как и прежде, летчики всю ночь не сомкнули глаз, ожидая возвращения Малыша. Все почему-то были уверены, что он непременно вернется. Не сегодня — завтра, через месяц…
Но прошел месяц, а Димка не вернулся.
Рудимов от имени всей эскадрильи написал Димкиной матери:
«Простите, что сразу не сообщили Вам. Мы так верили в возвращение Димы. Совсем недавно узнали, что он врезался в зенитную батарею. Он был храбрый летчик…»
Письмо отправили в четверг. А в субботу пришла радиограмма из штаба ВВС:
«Лейтенант Искоркин в тяжелом состоянии доставлен в главный госпиталь. Выздоравливает».
— Жив, жив, чертенок! — вне себя от радости крикнул Рудимов.
— Какие потери?
— Четыре человека.
— Кто виноват?
— Нас было мало…
Голубь Егор вторые сутки ничего не ел. Степан поселил его возле своей землянки в большом ящике из-под патронов. Егор сидел с закрытыми глазами. Открывал их лишь, когда хозяин протягивал руку и гладил по голове. Почему захандрил — трудно сказать: слишком много вероятных причин. Возможно, подействовал близкий гул моторов — машины стояли рядом с землянками. Может быть, от бензина угорел или же сказалось отсутствие подходящего корма: где тут достанешь зерна?
Но большинство летчиков, озабоченно следивших за самочувствием Егорки, пришли к выводу, что ему не хватает пернатого общества. Зюзин своих голубей оставил на старом аэродроме. Красный остался один.
— Одиночество гнетет Егора, — сочувственно сказал Дикарев, многозначительно потрогав обгоревший ус, и предложил Рудимову: — А знаете, товарищ капитан, есть выход — сменять одного Егора на целое семейство. За такого красавца дюжину дадут.
— Скажете такое, Дикарев, — отмахнулся Степан. — С кем тут меняться, когда рядом воро́ны не увидишь, не то что голубя? Да и не хочу никому отдавать своего…
— Так у меня ж есть кандидатура, — не унимался Герман. — И знаете кто? Комдив. У него голубей видимо-невидимо. За Егора ничего не пожалеет…
Рудимов не ответил. Посыпал Егору прихваченной за обедом гречневой каши и спустился в землянку отдохнуть: он только что вернулся с задания. Едва уснул, его растолкал Герка Дикарев:
— Товарищ капитан, прилетел!
— Кто прилетел? Куда? — Рудимов сонно уставился на своего ведомого.
— Генерал Гарнаев.
— Хорошо.
— Вы ему скажите…
— О чем?
— Как о чем? Об обмене голубями. В нашего Егора он влюбится.
— Зря это вы, Дикарев, — сказал капитан. Посидел в постели, почесал под мышками, стал обуваться.
Генерал Гарнаев сам пришел в землянку. Степан, не до конца натянув один сапог, встал на голенище, вытянулся.
— Здравствуйте, товарищи, — поздоровался командир дивизии со всеми, кто был в землянке. Ему вразнобой ответили. Он подозвал всех к столу, если можно назвать столом дверь от каптерки, положенную на четыре столба, врытых в землю.
— Вот что, товарищи, — без предисловий начал Гарнаев рокочущим басом. — Предстоят большие дела. Завтра сюда прилетает весь ваш полк. Будете экспериментировать. Что и как — узнаете позже. А сейчас я хотел бы вас послушать. Как вам воюется?
Пилоты молчали. Тягостно, неловко. О чем говорить?
— Начнем с командира эскадрильи, что ли? Слушаю вас, Степан Осипович, — впервые Рудимов услышал от комдива свое имя-отчество. Натянув сапог, поднялся.
— Да вы садитесь.
— Что говорить, товарищ генерал? — задумался Рудимов. — Пока что неважно воюется. Потери большие…
— Ну и чем объясняются потери? Кто виноват? — опять нетерпеливо оборвал комдив.
Рудимов стал долго и путано рассказывать, как проходили бои, как погибли летчики.
— Но это следствие, а нужно знать причины. — Генерал встал и долгим, тяжелым взглядом осмотрел нары. Четверо нар пустовали. С них постели убрали. Темнели нетесаные доски, да кое-где в головах остались охапки сена.
— Это только следствие, — повторил Гарнаев. Засунув руки глубоко в карманы, он стоял посреди землянки, слегка раскачиваясь на носках, — поджарый, длинноносый, с узким кирпично-коричневым лицом. На кителе поблескивали два ордена Красного Знамени. Все знали: за Испанию. Гарнаев там командовал эскадрильей. Потом учился, получил полк. А перед самой войной назначили комдивом и дали звание генерала.
— Причина одна, — с огорчением заговорил Рудимов. — Мало машин у нас, а стало быть, и летчиков. Почти всегда звено на эскадрилью деремся.
— Я это знаю, можете не объяснять, — бросил комдив через плечо. — Вы мне скажите другое: что́ делаете для того, чтобы драться с толком этими силами?
— Мы теряем людей потому…
— Вот что, капитан, — круто повернулся Гарнаев, — я вижу, мы пока общего языка не нашли. Вам надо подумать. Запомните: при любых обстоятельствах мы головой отвечаем за людей. И вы, и я. — И уже мягче: — Ну а то, что самолетов у них больше, чем у нас, — не новость. Не думайте, что я завтра пригоню вам эскадрилью новых машин. — Генерал вновь посмотрел на пустые нары и каким-то не своим, сдавленным голосом почти выкрикнул: — Нет у меня самолетов, поймите! Нет. И в дивизии, и на флоте. Все, что можно было дать, вот оно — у вас. А если будет что, то попозже. Сейчас же надо воевать тем, что есть. Драться с умом, драться до последней возможности — в этом наше спасение, поймите, Рудимов.
Несколько остыв, генерал заговорил о плохой связи и осмотрительности в воздухе, о том, что нельзя отрываться от группы, и увлекаться одиночным боем, что боевой порядок надо строить в несколько эшелонов по высоте.
Летчики молчали. Рудимов без конца приглаживал дыбом стоявший чуб. Генерал продолжал покачиваться на носках. И вдруг у входа раздались какие-то хлопки, и в землянку влетел… красный голубь. Комдив даже отшатнулся. А Егор сел на стол и стал деловито расхаживать.
— Чей? — наконец спросил пораженный комдив.
— Мой, товарищ генерал, — сказал Степан.
— И где же он тут живет?
— Да рядом, в ящике.
— Зря мучаете птицу. Отпустите.
— А его никто не держит. Дверца открыта.
— Вторые сутки не ест, — вставил Шеремет. — Затосковал по девчатам.
Все засмеялись. Улыбнулся и Гарнаев. Протянул руку к голубю. Егор клюнул генеральский палец и гордо отошел в сторону.
— Симпатичная птица, — похвалил комдив.
Шеремет с ходу уловил удачный момент:
— Товарищ генерал, у вас, говорят, тоже водится такая птица? Махнем? За нашего Егора пару дадите?
Комдив потер жилистую шею, не сводя восторженных глаз с красного голубя:
— Надо подумать…
— А чего раздумывать, не стратегия какая, — нажимал Кузьма и косился на хмурившегося комэска.
— Ладно. Два звена турманов хватит? Только попозже.
— Согласны, — подхватил Кузьма. — Ну, а своего мы вам сейчас можем отдать.
Вечером Егор улетел с комдивом в Севастополь.
Утром под Перекоп прилетела еще одна эскадрилья яровиковского полка. Прилетел и сам Яровиков. Комполка заметно похудел, под глазами обвисли мешки, но по-прежнему был до щеголеватости аккуратен, подтянут, чисто выбрит. Ярко горели надраенные пуговицы кителя, до безупречной стрелки отутюжены брюки. Поздоровались. Обнялись. В первую горячечную минуту встречи перебрали поименно всех невернувшихся. И тут же заговорили о делах.
Вместе с истребителями под Перекопом приземлился грузный, неуклюжий ТБ-3 — тяжелый бомбардировщик с широкими гофрированными плоскостями. Яровиков объяснил Степану суть эксперимента, о котором вчера загадочно намекнул комдив. Решено было на эту тяжелую машину подвесить два истребителя. Замысел и простой, и заманчивый, и нелегкий. Авиаматка несет «ишаков» далеко в море, туда, где меньше всего противник ждет появления наших истребителей, сбрасывает их, и они начинают бой с полным запасом горючего. Прыжок был не из приятных, заставляющий биться пульс до ста пятидесяти ударов в минуту.
Когда Рудимов усомнился в успехе столь рискованного предприятия, Яровиков, уже два раза летавший подцепленным к авиаматке, горячо доказывал:
— Это что — два истребителя подвешены, а ведь во времена Чкалова пять навешивали: два сверху, на плоскостях, два внизу, под плоскостями, и один — под фюзеляжем. Вот то цирк. А это что — обычное дело.
Но «обычное дело» не было столь простым, как расписывал Павел Павлович. В эксперименте таилось много риска. Правда, риск заманчивый, многообещающий. Именно это заставило и Рудимова напроситься в подвесники.
На второй день к ТБ-3 подрулили два истребителя с бомбами. Их подвесили под крылья самолета-гиганта, и он унес их в сторону моря. В истребителях сидели Яровиков и Рудимов. Тяжелые машины доставляли их почти до самой цели — к переправе, где немцы сосредоточили уйму техники и людей. Отцепившись, «ишаки» сразу ринулись на переправу. Для Степана было непривычным бомбометание, и первый заход оказался безрезультатным. Лишь на втором серия бомб была сброшена в самую хребтину моста.
Немцы почти не оказали противодействия — не ожидали появления истребителей на таком удалении от базы.
Но вскоре замысел был раскрыт. Эскадрилье «подвесчиков» стало совсем трудно. Решили посылать ее под прикрытием рудимовской эскадрильи.
В первом же полете схлестнулись с большой группой «мессеров». Один из них ринулся на Шеремета. Степану удалось отогнать. Защищая ведомого, он вдруг совсем рядом увидел горящий «як». Покачивая крыльями, тот звал на помощь. Рудимов приблизился и увидел Дикарева. Лицо его было бледно даже за синеватым плексигласом кабины. Он показывал головой назад: там потянул за собой трос дыма «мессершмитт», который атаковал комэска. Оказывается, Герман прикрыл Рудимова, подставив свою машину.
Отбившись от наседавшего «мессера», Степан стал прикрывать посадку Дикарева. «Як» опускался все ниже. Но почему такое крутое снижение? Еще несколько секунд — и Герман врежется в землю… И почему он не выбрасывается с парашютом?
Наконец из машины вывалился клубок. Но парашют не раскрылся, — видимо, перебит трос. Человек камнем пошел к земле. В стороне догорал самолет.
Все кончено. Дикарева больше нет. А немец, сбивший его, все еще не унимался: искал новую жертву. Сердце Рудимова кипело. Он бросился к «мессеру». Дрались почти до самой земли. Теряя высоту, «мессершмитт» все уходил из-под удара. Но вот снижаться дальше некуда, И немец сам врезался в землю. Неподалеку от догорающего самолета Дикарева гигантской фугаской взорвался «мессершмитт».
Через неделю у пленного немецкого летчика комиссар Гай изъял газету, в которой говорилось о русской операции «Барсов прыжок». Так называлось внезапное появление наших подвесных истребителей-бомбардировщиков за тридевять земель от своего аэродрома.
Меня окружают дельфины и какие-то птицы. Их много. Мне тяжело. Хочется спать. Но море жжет и тянет вглубь. Холодно и душно…
Рудимовская эскадрилья совсем поредела. Осталось четыре пилота. Меньше двух звеньев. Поздней осенью в нее пришли еще два летчика. Собственно, один свой вернулся — Малыш. Встретили его как воскресшего: верили и не верили, что это он. А Димка котенком терся о могучий локоть Кузьмы Шеремета и улыбался большими девчоночьими глазами:
— Так просто я от тебя не отстану, Кузя.
Второй летчик был тоже не новичок — перевели его из третьей эскадрильи яровиковского полка. Рудимов знал капитана Даждиева по встречам в штабе полка. Из скупых реплик штабных офицеров и комэсков было известно, что Даждиев считался толковым замом командира эскадрильи. Больше о нем Степан ничего не знал и потому, когда представлял его эскадрилье, сказал коротко:
— Мой зам. Вместо Дикарева.
Даждиев оказался на редкость молчаливым человеком — явный антипод говорливого Дикарева. Объяснялся капитан в основном в столовой — с официанткой Лилькой, которая почему-то с первого знакомства обратилась к нему на «ты» и нарекла Греком. Это прозвище быстро присохло к Даждиеву. Наверное, потому, что его черная, как аспид, шевелюра, такие же усики и по-восточному тонкий профиль чем-то напоминали висевший в столовой портрет юноши, под которым стояла подпись: «Парень с Адриатики».
Но Коста Даждиев никогда не был в Адриатике, Родился и вырос он в горах Кавказа. Там, в сакле, прилепившейся к скальному склону, живут его старики. Там жили дед, пра, пра-пра и самые дальние пращуры. Об этом Рудимов узнал в первый день знакомства со своим заместителем. Рассказывал Коста нехотя, скупо, да и Рудимов не отличался словоохотливостью. Минут десять сидели в штабной землянке, не проронив ни слова. В это время в дверь заглянула бежавшая куда-то с подносом Лилька и нахально хохотнула:
— В любви признаетесь?
Смех смехом, а Степану и впрямь по душе пришелся новый зам. Чем именно, сам не мог толком объяснить. Было в этом человеке что-то такое, что заставляло уважать с первого взгляда, с первого слова. А слово-то сорвалось у Косты пустяковое, обыденное:
— Думаю, мы слетаемся.
И слетались. Уже через неделю. Ходили вместе на барраж, сопровождали бомбардировщики, провели два боя. Но почувствовали не только крыло, а нечто большее — внутреннюю, духовную тягу друг к другу. Они любили быть вместе. Особенно в часы ночного дежурства. Любили молчать. Говорят, иные люди могут разговаривать без слов. Лишь изредка скажет один:
— Да, ночь…
Второй подтвердит:
— Ночь…
И опять молчание.
Лишь однажды Рудимов изрек целых две или три фразы. Получил он наконец письмо от Тамары. Ждал из Куйбышева, а пришло оно из Чистополя. Тамара писала:
«Поехала сюда из-за мамы — одна она, и старенькая. Добрались до Волги с трудом. Два раза на состав налетали «юнкерсы». Но из наших семей все живы остались. Малость ранило в ногу Варвару Николаевну. Кстати, она тоже со мной. Я ее пригласила. Так что передавай привет Корнею Ивановичу и скажи, что Варвара Николаевна день и ночь его вспоминает. А вообще, ей совсем плохо. Сердечница она. По ночам даю ей валерьянку… Ну, я все про других. О себе. Живу ничего, сносно. Работаю. Поступила табельщицей на фабрику. Здорово устаю. Но как вспомню, что где-то на свете есть ты, Степочка, кажется, гора с плеч. Лишь бы ты остался жив-невредим, и больше мне ничего не надо. Пиши, как живешь, как наши полковые ребята. А как там Егор, твой красный голубь? Он мне как-то снился. Вроде плыл по реке… Глупо. Ведь голуби не плавают.
Целую вас с Егором крепко-крепко.
Да, забыла. Мне тут в военкомате сказали, что если я получу разрешение от вашего полкового начальства, то смогу приехать к тебе, в твой полк, и служить в нем связисткой. Я ведь окончила курсы радисток…»
Прочитав про себя письмо, Рудимов наконец сказал сидевшему рядом Даждиеву, единственному в полку человеку, которого он называл на «ты» и по имени:
— Коста, у меня есть жена.
— Какая она?
— Красивая. Вот приедет, сам увидишь.
— А у меня, кроме матери и отца, никого. Было три брата. Все трое в танке сгорели. В одном экипаже служили…
Молчание. До боли горькое и понятное.
В тот же день к Рудимову прибежал запыхавшийся Корней Иванович. Снял фуражку и достал оттуда пропитанное по́том письмо от Варвары Николаевны.
— Понимаешь, Степан, она, голубушка, все плачет, без меня ей совсем плохо. — Корней Иванович тер пухлой ладонью глаза и по слогам читал письмо супруги.
Степан выслушал, сказал, что ему тоже написала Тамара, и оба поглядели друг на друга погрустневшими глазами.
Вечером Рудимов начал сочинять ответ жене. Писал долго, мучительно подбирая слова и боясь упустить что-либо. Написал даже про голубя:
«Нет Егора. Сменялся я с генералом Гарнаевым на дюжину турманов. Живут они в капонире на балках. Очень редко вылетают в поле. Боятся самолетной стрельбы. Но уже, кажется, немного привыкли. Приезжай, увидишь. Справку высылаю. Только прошу тебя…»
Дописать не удалось. Позвонили с КП полка.
…Истребители стояли носами к взлетной полосе. Рудимов, Шеремет и Даждиев подбежали к своим самолетам. Вынырнувший откуда-то из-под плоскости Зюзин доложил о готовности машины и ловко извлек из кармана комбинезона зеленый конверт:
— От жены.
— Я тоже получил, — сказал Рудимов и бойко влетел в кабину.
— От винта!
— Есть от винта! — Вовка метнул ладонь к бескозырке.
Вспыхнул диск винта. Загрохотал аэродром. Комэск посмотрел по сторонам, махнул перчаткой (явно по-яровиковски) своим ведомым: мол, по газам.
Наши посты засекли шестерку «мессершмиттов» далеко в море. Их надо встретить на дальних подступах к Севастополю.
…Рудимовское звено уже несколько минут летело над морем. Давно исчезли берега. Отстали последние чайки. Под крылом — иссиня-зеленая пустыня. Почти такая же — над головой. И на этой сквозной шири — ни единого постороннего штриха. Как ни всматривался Рудимов, ничего увидеть не мог. Уже начал сомневаться, были ли вообще тут чужие самолеты. А может, были, да вернулись назад, издали завидев истребители. Возможно, уклонились и норовят подойти к базе с другой стороны.
На двенадцатой минуте Степан увидел чужую машину. Но это не «мессер». Шел разведчик «хейнкель-11». Высота солидная — семь тысяч метров. Рудимов отправил Даждиева на барраж (еще неизвестно, куда девались «мессеры»), а сам с Шереметом погнали истребители на высоту. «Хейнкель» держит курс на Севастополь. Вдвоем его можно крепко зажать в клещи. Но тут произошло неожиданное: Шеремет забыл открыть жалюзи радиатора. Мотор перегрелся. Его заклинило. Кузьма повернул к берегу.
Рудимов остался один. «Хейнкель» заметил это и шарахнулся влево, пытаясь прорваться к городу. Степан бросился наперерез, и они оказались рядом. Летят и видят друг друга. Рудимову запомнились широченные очки, из-за которых глядели пронзительно-пристальные глаза пилота. Что в них — злость, страх, ирония?..
Немец рывком развернул машину и с налета хлестнул пулеметной плетью. Степан услышал треск раздробленного плексигласа. Горько запахло горящим маслом. Пали обороты. Рудимов двинул сектор газа и бросил машину в вираж. Но «хейнкель» далековато. Надо подойти поближе. Степан целится в левый мотор. Очередь. Летит. Неужели промахнулся? Еще нажим на гашетку. «Хейнкель» задымил и стал разворачиваться в море. Вновь нажим на гашетку. Но огня нет. Пулемет молчит. Заклинило, что ли?
Нет, иссякли патроны. Стрелок «хейнкеля», видимо, заметил это и выплеснул целый сноп огня. Длинной очередью он пробил водяную магистраль. Горячие брызги ударили в лицо, как дробью. В кабине заклубился удушливый пар. Забивает кашель. И почему-то отдается глубокая боль под ключицей. Дышать тяжело. Почти ничего не видно. «Хейнкель» видится смутно, как сквозь воду. Неужели уйдет? Степан подает сектор газа до отказа. Обороты — на пределе. Настигает «хейнкеля». Пар в кабине рассеивается.
Теперь разведчик виден, как на проявленной пленке. Рудимов нацеливает машину в центр крестовины. В диск винта уже вписались стабилизатор и все хвостовое оперение. Секунда, другая… Сухой треск, Мельничными крыльями летят обломки. Фашистский самолет срывается на нос и винтом идет до самой воды. Взметнулся ледяного отлива столб, и словно ничего не было.
Степан потерял сознание, ударился головой о приборную доску. Очнулся и увидел перед глазами море. Мученическими усилиями выхватил самолет из спирали. На высотомере — тысяча метров. Обороты гаснут — стрелка неотвратимо ползет назад и наконец замирает на нуле. Мотор заглох. В кабину ворвалась непривычная тишина.
Тяжелый «миг» вот-вот коснется воды. Берег рядом. Ну, еще минутку, полторы… Море проявило к самолету жалость. Даже на самой малой высоте оно не лизнуло машину. Но земля оказалась жестокой. «Миг» врезался в берег, и самолет развалился.
Очнулся и сразу не мог понять, где он и что с ним. У ног пенится море. Над головой нависла скала. Кричат чайки. Где-то далеко-далеко поют петухи. Там деревня, до нее, видать, не близко.
Как выползти из-под этого гробового навеса? Степан натужно поднимается. Боль простреливает правое плечо, и он тихо, со стоном опускается на колени. Тут только замечает кровь на реглане — она проступала через разорванный осколком шеврет. Он стягивает реглан с плеча и… падает навзничь. Секунду-две Степан видел желтый навес скалы… Потом метался в бреду. Чудилось, что погружается в холодную воду. А рядом кишмя кишат дельфины. И птицы тучей небо заслоняют. Что за птицы, не может понять. Одну лишь узнал — красного голубя. Он снижается и звонко бьет крыльями по воде…
На аэродроме весь день ждали повернувшегося Рудимова. Запросили штабы, посты наблюдения, командные пункты, аэродромы. Никто не видел и не слышал. Послали Даждиева на розыски. Он взлетел уже перед вечером. Коста, барражируя в районе Севастополя, видел, как какой-то самолет, дымя, снижался в сторону Тархан-Кута. Наш или чужой — определить не смог. И вот сейчас направился туда на малой высоте.
У Тархан-Кута никаких признаков упавшего самолета не заметил. Несколько раз проходил бреющим вдоль берега, углублялся в море, долго ходил над сушей. Пусто. Горючего осталось немного, пришлось поворачивать домой. Пошел опять берегом. И тут у самой воды заметил распластанного человека.
Коста выбирает площадку и садится в поле. Берет комэска на руки и тащит в самолет. Рудимов стонет, но в сознание не приходит. Ощутив на руках кровь, Даждиев разрывает китель комэска и нательной рубашкой перевязывает рваную рану под ключицей. Взлететь сразу не удалось — поле раскисло от недавних дождей. После третьей попытки истребитель оторвался от земли, и через сорок минут Даждиев привез Рудимова в полк.
Тут только Степан пришел в себя. Почти месяц отлеживался. Здесь же, на аэродроме. Лететь в Севастополь и тем более в Москву отказался. Когда уже поднялся и стал расхаживать по стоянке, Павел Павлович срочно вызвал на КП полка и таинственно передал телефонную трубку:
— Генерал Гарнаев хочет переговорить.
Степан взял трубку. Комдив спросил о здоровье, похвалил за последний бой, сказал, что представляет к ордену. Рудимов поблагодарил, но тут же услышал знакомый, рокочущий, с недоброй ноткой баритон:
— А теперь, капитан, скажи, зачем ты мне подсунул этого проходимца?
У Рудимова душа ушла в пятки. Прикинул: речь идет о летчике Таирове, которого он месяц назад порекомендовал в ведомые комдиву. Неужели подвел? Чем? Летчик вроде толковый. Да и человек… Хотя всякое случается…
— Вы слышите меня, Рудимов? — допытывался баритон.
— Слышу, товарищ генерал. Таирова я знал, как хорошего…
— При чем тут Таиров! — загремел комдив. — Я о твоем, как его… Егоре. О красном голубе.
— А что с ним, товарищ генерал? — отлегло на душе у Степана.
— Сегодня утром собрал всех самок и увел в вашу сторону. Два десятка лучших турмашек сманил, стервец. Не прилетали?
— Пока нет. Появятся, разберусь, товарищ генерал, — захлебываясь смехом, говорил в трубку Рудимов.
В полдень над аэродромом появилась стая голубей. Во главе с красным. Они долго носились над стоянками, не рискуя сесть рядом с самолетами. Но потом, когда красный, будто сигнальная ракета, очертил дугу и опустился на штабную землянку, за ним яблоками посыпались все двадцать турмашек.
— Ранены?
— Да.
— Противник узнал об этом?
— Наверное…
— В этом была ваша ошибка…
В первый раз после болезни Рудимов возвращался с барража. Небо синело безмятежно-чисто. Лишь вдали дымился Чатырдаг. Даже не верилось, что несколько минут назад вот эта эмалево-чистая чаша над головой была густо обрызгана дымами разрывов и копотью горящих самолетов.
Шестерка вела бой с четырнадцатью «мессерами». Потеряв четыре машины, немцы ушли. Были ли в его группе потери, Степан пока не знал. Все самолеты вышли на аэродром и приготовились к посадке. Но вот с бортовым номером «семь» не оказалось. Куда он мог деваться? Сбит? Нет, никто не видел его падения. Ушел раньше? Не могло этого быть: у нас никогда без разрешения из боя не выходят. Что же случилось?
Уже подходя к аэродрому, Рудимов вдруг заметил в стороне, над вершиной холма, два самолета. Первый шел со снижением. Второй, видимо, его преследовал. По всему видать, атакован наш. Так и есть, семерка. Но что такое? Почему «миг» так безрассудно теряет высоту? По надрывному гулу мотора чувствуется, что у нашей машины сохранился немалый запас мощности. Так почему же летчик не маневрирует? Степану показалось, что тот занят поисками места для посадки.
Набрав предельную скорость, комэск устремился на выручку забедовавшему. Одна мысль: лишь бы успеть преградить путь «мессеру». Но уже по всему видать — не успеть. Поздно. Не хватает нескольких секунд. Степан бросается в пике и стремительно врывается в зону обстрела. Немец, видимо, обрадовался неожиданной находке и сразу оставил преследование, перевел огонь на второй «миг».
Раскаленным прутом очередь втыкается в плоскость Степановой машины. Она содрогнулась, будто от боли, и свалилась на крыло. Рудимов не стал выравнивать, а еще больше ввел в вираж, и немец на звенящей скорости проскочил мимо. На мгновение Степан увидел чужое бледное лицо.
Маневр удался. «Мессер» соблазнился легкой добычей и потерял обе цели. Теперь очередь его, Рудимова. Он ставит свой «миг» носом к зениту. Сто девятый тоже ползет вверх. Степан еще ближе, к самой груди, прижимает ручку и, кажется, нутром чувствует, как она бьется под напором высотного ветра.
«Мессер» тоже берет круче. Оба идут почти вертикально и, кажется, повисли, не отрываясь друг от друга. Это была схватка за трамплин — высоту. Кто отстанет — проиграл. Как молил Рудимов свой «миг», чтобы тот хоть немножко выше вырвался. Немец, кажется, отстал. Нет, не отстал, а чуть уменьшил угол кабрирования и отвалил в сторону.
Рудимов заметил, что «мессер» начал быстро уменьшаться: значит, он уходит. Неужели не удастся догнать его?
Степан почти до защелки посылает сектор газа, и самолет, почуяв прилив сил, набирает предельную скорость. Сто девятый близко. Но он, сломав линию полета, падает вниз. Рудимов радуется такой затее: она известна. Плавная отдача ручки, и в ушах нарастает упругий посвист. Правда, немец, выйдя из пике, еще пытается маневрировать. Но это не спасает. На развороте он сам натыкается на крестовину прицела и тут же вспыхивает.
В пылу схватки Степан не чувствовал и не видел ничего, кроме этой чужой машины. Но когда она ушла к земле, оставив после себя лишь дымный след, ощутил какую-то неимоверную тяжесть, от которой кружилась голова, как тогда на берегу моря у Тархан-Кута. Сейчас только понял, что от перегрузок заныла еще свежая рана под ключицей. Но теперь можно лететь, как говорится, и тише.
Вернувшись на аэродром, Рудимов тут же, на старте, увидел летчика злополучной семерки. Он, видать, нарочно задержался, ожидая комэска, чтобы, долго не томясь, получить нагоняй. И не ошибся. Капитан приготовился отчитать незадачливого пилота. Но как только увидел изможденное, с синими полукружьями под глазами лицо лейтенанта, не решился ни упрекнуть, ни тем более отругать. Да и вообще Рудимов не был мастак распекать. Самое большее, на что он был способен, неодобрительным тоном спросить подопечного:
— Вы лучше умеете летать?
В понятии Степана «летать» — не просто пилотировать, а и стрелять, воевать и даже просто быть порядочным человеком. Приготовил и сейчас эту фразу, но передумал и спросил иным, сочувственным тоном:
— Вы ранены?
— Так точно. Уже сестра перевязала ногу, — показал лейтенант на разорванную штанину ниже коленки.
— Больно?
— Терпимо.
Так хотелось Рудимову вставить к месту саркастическое: «А почему там не проявил терпения?», но опять сдержал гнев. Надо все объяснить лейтенанту спокойно, убедительно. Но как это сделать?
— То, что вы ранены, я еще издали узнал, — сказал после паузы комэск.
— Плохо вел самолет?
— Нет, хорошо вели, но не в том направлении. Надо на «мессера», а вы от него. Скорее домой, на посадку.
— Но я же ранен…
Почувствовал Рудимов, что не получится деликатного разговора, надо говорить прямо, без обиняков. И он спросил:
— А как вы думаете, немец знал, что вы ранены?
— Наверное.
— В этом вся ваша беда. Могла быть и смерть.
Рудимов говорил медленно, привычно тихим голосом, но лейтенанту его слова слышались неимоверно громкими и секущими, как плеть: самое страшное для пилота — упрек в слабоволии. И он не выдержал, с болью в горле прохрипел:
— Получается, я удрал из боя?..
— Нет, вы не удрали. Вы выдали противнику свою тайну.
— Какую?
— Рану.
Лейтенант замолчал, сник. Так они шли до самой землянки, не проронив ни слова, — впереди валкой походкой комэск, сзади, прихрамывая, пилот. Рудимов уже начал подумывать, что слишком резко он объяснился с молодым летчиком, можно было и полегче… Но с другой стороны, оправдывал себя. Ведь было и с ним нечто подобное. Там, под Севастополем. Его ранили два «мессера». Но у одного кончилось горючее, и он потянул домой. А второй продолжал наседать. Знал Рудимов: выкажи он свою рану — и ему гибель. Нужно драться, словно ничего и не случилось. Он то полз торчком в небо, то вертелся на крутых виражах, а то вдруг бросал машину в пике. Немец был ошеломлен каскадом фигур и поспешил от атаки перейти к обороне. Обливаясь холодным потом, Степан ценой невероятных усилий устремился на противника. И тот потянул к своим, не подозревая, что уступил раненому.
Вернулся Рудимов на аэродром, но вылезти из кабины не смог. Ему помогли. Морщась от боли, он сказал механику Зюзину:
— А все же я его перехитрил. Не выдал раны. Иначе сегодня на поверке меня бы не было.
Вовка понял своего командира. А вот понял ли лейтенант?
Наверное, понял. Потому что дня через два тот паренек принес Рудимову небольшую книжицу и, краснея, ткнул пальцем в какую-то страницу:
— Вы это имели в виду, товарищ капитан?
Степан прочитал:
Дважды, врастяжку повторив две последние строчки, Рудимов посмотрел не на лейтенанта, а куда-то дальше, мимо него:
— Примерно это я и имел в виду.
Осень уже катилась в зиму, но дни еще стояли теплые, недождливые. В напоенном полынными запахами воздухе парила паутина.
Ожидая сигнала на вылет, Рудимов и Даждиев сидели на припеке возле стоянки. Ловя ладонями липкую паутину, Коста загадывал:
— У нас, в горах, сейчас, наверное, тоже бабье лето. Только оно по-другому называется.
— Да, погода на заказ, — подтвердил Степан.
И вдруг упала крупная дождевая капля. И тут же по стоянке, взбивая пыль, дробью ударил слепой дождь. Дождь при солнце. Вроде кто-то могучий и невидимый пустил в планету тысячи серебряных стрел, которые, вонзаясь, бесследно исчезали в земле.
Все сбежались в штаб. Корней Иванович недовольно встретил пилотов на пороге:
— А отбоя на вылет не было. Может, еще состоится.
— Да вы что, товарищ подполковник, шутите? В такую погоду нас выгонять, — не то в шутку, не то всерьез взмолился Кузьма Шеремет.
Сухорябов полез в карман за платком, что всегда было признаком остывания.
— А ты что думаешь, война — игра в бирюльки? Небось матушка-пехота сейчас перемешивает грязь с кровью.
Затрещал телефон. Надо же: будто по велению Корнея Ивановича с КП дивизии передали приказ на вылет.
На старт вырулили при дожде, оставив борозды, которые сразу превратились в арыки. Но едва взлетели и отошли от аэродрома, как с высоты хлынул нестерпимо яркий солнечный ливень. Над аэродромом сквозной аркой повисла радуга.
Любоваться, однако, не пришлось. Группу Рудимова послали прикрывать пехоту у Сивашских озер. С высоты хорошо просматривались, словно воспаленные рубцы на теле, коричневые откосы земляного вала, за которым лежали наши стрелковые роты. Видно было, как шевелились передние ряды, как временами вспыхивали сизые дымки. Шла перестрелка. И вдруг через насыпь хлынула защитная волна гимнастерок. Хотя пилотам дозволено разговаривать лишь в крайних случаях, Степан услышал в наушниках голос Даждиева:
— Наши наступают.
Со стороны Сивашей показались два самолета. Рудимов сразу определил: сто девятые идут на штурмовку. Но немцы тоже заметили наших, и будто невидимая сила начала сближать, стягивать две смертельные друг для друга группы. Через несколько минут они встретились и разошлись. Рудимов был поражен слетанностью немцев. Они неотрывно выполняли маневр за маневром. Вот слитно легли в разворот, а потом также спаянно попытались перейти в контратаку. Наши самолеты маневреннее, вошли в еще более глубокий вираж. Немцы сделали то же. Развороты становились все круче и круче — свернулись в живую спираль. И вдруг ведущий сто девятых свалился в штопор, — видимо, взял непосильную крутизну. Ведомый тотчас же ушел на высоту. Спираль разомкнулась.
Рудимов, приказав Даждиеву следовать за ним, продолжал идти за штопорящим. У самой земли немец вывернулся и сразу потянул к линии фронта.
Дальнейший поединок проходил над окопами. Степан впервые за войну испытал величайшую радость погони: в те дни, когда за гитлеровскими летчиками все еще сохранялось численное превосходство, обращать их в бегство было не так легко. А тут на виду пехоты — нашей и немецкой — «мессершмитт» удирал. Снизившись до бреющего, он беспомощно петлял над открытой степью, тщетно ища защиты. Рудимов, прижав «мессера» к земле, следовал за ним по пятам.
Под плоскостью замелькали лунки окопов. Над земляным валом зачернели комочки — пехота бросала шапки. Неописуемая радость захлестнула сердце: ему впервые рукоплескали, как хозяину неба. Правда, из чужих окопов по нему вовсю палили из винтовок и пулеметов. Но мысль о том, что за ним с земли сейчас следят изможденные долгим боем и слякотью солдаты, сотни ждущих от него непременной победы, заставила забыть все на свете, кроме одного — во что бы то ни стало победить! За ним упорно тянулись трассы до тех пор, пока он не сблизился с «мессершмиттом». И тут нити оборвались: немцы побоялись сбить своего.
Когда остроклювый силуэт фашистского истребителя запутался в сетке прицела, Степан надавил клавиш гашетки. Перевитый пламенем столб дыма, взметенные комья земли и куски металла — все, что успел увидеть Рудимов, проносясь над поверженным «мессершмиттом».
Первым Рудимова и Даждиева встретил начштаба. Нет, Корней Иванович не поздравлял, а выговаривал:
— Не зазнавайтесь, хлопцы. Мы у матушки-пехоты всегда в долгу. Как-никак — царица полей.
— Короля сбили.
— Какого?
— Густава второго, что ли…
Лильку, большеротую, как птенец, девчонку с соломенно-желтыми волосами чуть ли не до пояса, перевели из официанток в радистки. Корней Иванович долго берег это место для жены Рудимова, но от Тамары пришло письмо, в котором она сообщала, что с завода ее не отпустили и перевели в цех. Какая у нее специальность, не написала, но намекнула, что «нужная, большая и ответственная». Степан расстроился, написал длинное-предлинное письмо, правда без сетований, но с такими многозначительными намеками, что нетрудно было понять, как он ждал жену и как ему не хочется верить в то, что она не приедет.
Поскольку Лилька из гражданского человека превратилась в военного, Сухорябов приказал ей отрезать длинные волосы — единственную Лилькину гордость и предмет восторгов молодых пилотов. Называли те волосы по-есенински — «стеклянным дымом», лишь один Даждиев, казалось, не замечал ни Лилькиных волос, ни самой Лильки. Зато она везде и всегда замечала «своего грека». Она так и называла: «Мой грек». Коста вначале сердился, протестовал: «Какой я грэк, какой я твой?»
— Грек, и мой! — смеялась во весь свой большой рот Лилька и тормошила черную, как ночь, шевелюру Косты. Наконец он махнул на это рукой и перешел в обычное свое состояние — молчание.
О чем думал этот неразговорчивый человек, когда просиживал один темными осенними вечерами на трухлявом бревне возле землянки, никто, не знал. Даже Лильку, которая нередко без всякой дипломатии присаживалась рядом и притрагивалась щекой к его плечу, он не допускал ни к своим мыслям, ни к чувствам. Говорил ей тихо и покровительственно, как младшей сестренке:
— Шла бы ты ночэвать. Ужэ скоро двэнадцать.
Лилька не уходила, и они сидели молча до тех пор, пока их не замечал Корней Иванович и не отчитывал Лильку:
— Зародова, вы опять нарушаете распорядок. Сами не спите и человеку не даете… Марш в землянку.
— Корней Иванович, еще минутку, — дурачилась Лилька. — Грек меня поцелует, и уйду.
Грек поднимался и уходил, а Лилька еще долго стояла в темноте и сквозь слезы глядела, как где-то там, за Сивашами, падали и сгорали звезды.
Однажды в такой вечер к сидевшему на бревне Даждиеву подошел Рудимов. Степан не помнит, кто заговорил первый. Кажется, Коста. Он сказал что-то о письмах из дому и вдруг приподнялся, тронул Рудимова за локоть:
— Стэпан… Можно тэбя так назвать?..
— Я же тебя зову, — почти обиделся Рудимов.
— Стэпан, я тебе как-то говорил, что у меня было три брата… Всэ сгорели в танке. Ты понымаешь, что будэт со стариками, если и я нэ вернусь…
Рудимов встал, подступил к Даждиеву:
— Ты что, Коста? Откуда такие мысли?..
— Да нэт, Стэпан… Понымаешь… нэ подумай, что я дрейфлю, — с трудом пробивался Даждиев к своей мысли. — У мэня к тебе просьба. Понымаешь, как к другу. Нэт у мэня здэсь человека ближе тебя. Понымаешь?..
— Понимаю. Говори.
— Давай договоримся, если я нэ вернусь, — голос Косты сорвался и еле слышно проскрипел, — нэ посылай бумагу старикам. Съезди сам. Понымаешь… Мать нэ перэживет этого. А скажешь, нэ так страшно. Дай слово, что сдэлаешь это…
— Сделаю, Коста, обязательно, — пообещал Степан и тут же спохватился, — только выбрось из головы все эти мысли. Ничего с тобой не случится…
После, того вечернего разговора Рудимов и Даждиев, кажется, боялись оставаться наедине. Лишь через неделю все вошло в колею. Коста повеселел, даже к Лильке стал терпимее относиться. Во всяком случае, не прогонял вечером с бревна и сидел с ней тихо, мирно, до поздней звезды. Лилька перестала называть его греком, но по-прежнему говорила о нем «мой», против чего Коста перестал, а точнее, устал протестовать. И когда Корней Иванович, заставая их вместе, прогонял Лильку, а она опять говорила о поцелуях, Коста миролюбиво просил Сухорябова:
— Пусть посыдыт.
Потом Рудимов увидел фотографию Зародовой в кабине самолета Даждиева.
С тех пор как у Рудимова появилась улетевшая от комдива Гарнаева стая турмашей, Лилька стала как бы приписанной к первой эскадрилье. Она кормила ненасытное птичье семейство, любовалась красным голубем, и Рудимов считал вполне естественным Лилькино тяготение к его эскадрилье. Но однажды при налете «юнкерсов» на аэродром турманы разлетелись. Они минут пятнадцать метались над степью, а потом, собравшись в стаю, потянулись в сторону задымленного Севастополя.
Не улетел только красный. Сел Егор на шесте радиоантенны и, казалось, раздумывал, как ему быть дальше. Тут на шесте его и атаковал ястреб. Два комка, серый и красный, будто сцепленные невидимой леской, кувыркались, взмывали, падали, почти не отделяясь друг от друга. Наконец красный комок оторвался и дыбом пошел вверх. Серый не думал оставлять жертву. В воздухе уже закружились красные перья Егора. Но он упрямо лез вверх, словно понимая, что только там, на высоте, его спасение.
Ястреб, видать, выдохся, выше идти уже не мог и начал плавными кругами снижаться. Лилька, Рудимов и Коста, следившие за поединком, видели, как Егор еще несколько мгновений ввинчивался в небо, превратившись в едва видимую кровяную каплю, а потом внезапно ринулся вниз. Ястреб метнулся было вдогонку, но опоздал: красный уже летел над капонирами и вскоре сел на штабную землянку. Рудимов подошел, взял Егора, засунул за пазуху и пошел в землянку, чувствуя, как под курткой бьется второе, голубиное сердце.
В ту же ночь Егор сдох: не перенес высоты.
Рано утром позвонил комдив Гарнаев. Приказал выслать эскадрилью на прикрытие морской пехоты под Туапсе. Павел Павлович сразу сказал, что полетит Рудимов. Гарнаев попросил комэска к телефону и напомнил, что не исключена возможность появления под Туапсе новых немецких самолетов — «густавов». Их надо тащить на высоту, там они беспомощны. Рудимов сказал, что летчики уже знают эту машину, но в бою пока не встречались. Комдив вдруг вспомнил:
— Да, Рудимов, забыл сказать, вернулись мои турманы. Но одни, без красного.
— А Егора нет, товарищ генерал. На высоте запалился. Ястреб загнал.
— Плохо, — сказал Гарнаев. Помолчал, еще раз напомнил: — Сами-то как следует держитесь высоты.
Вылететь должны были четверкой — Рудимов, Шеремет, Малыш и Даждиев. Комэск с двумя ведомыми взлетели почти одновременно и пошли к Туапсе. Даждиев задержался. Никак не запускался двигатель: молодой механик неправильно подключил электропитание. Взлетел с опозданием и, догоняя эскадрилью, по привычке направился не к Туапсе, а к линии фронта, которая проходила по мысу Хако, Новороссийску до цементных заводов и далее на север. С командного пункта несколько раз передали:
— Идите на Зарю!
Это означало — к месту боя своей группы, начавшей штурмовать пехоту у Туапсе. Но Коста не слышал команд: как назло, отказала и рация. Направить его к своей эскадрилье не удалось. Подлетая к мысу Хако, он издалека заметил эскадрилью, истребителей и направился к ним. Это оказались «густавы» — модернизированные «мессершмитты».
Уклоняться от боя было поздно. «Густавы» уже увидели одинокий самолет и начали строить свой маневр, как говорится, на полное воздушное окружение.
Их было двенадцать. Он — один. Снаряды рвали его на куски. А он, как заколдованный, не падал, сам бросался в атаку. Ведущий «густав» решается идти в лобовую. «Як» рубит очередью ему плоскость, и тот падает в Цемесскую бухту. Все «густавы» бросились прикрывать сбитый самолет. Даждиев воспользовался этим, оторвался, пришел на свой аэродром.
Самолет, на котором не было живого места, отправили на «хирургическую операцию» в мастерские, а Даждиев, хотя и не был ранен, после схлынувшего напряжения лег навзничь на траву и лежал недвижно, уставившись в остекленевшее небо. Очнулся, когда рядом прогрохотали взрывы.
Через четверть часа после посадки Даждиева наши аэродромы были заблокированы противником с воздуха, а морской экваторий от Новороссийска до Геленджика тщательно просматривался двумя немецкими морскими самолетами, прикрытыми сильным нарядом истребителей. Оказалось, Коста сбил фашистского командующего крымскими ВВС. Это шли его поиски.
Рудимов поздравил Даждиева:
— Командующие не часто попадаются в прицеле.
Но первой о такой победе Косты узнала Лилька. Она перехватила немецкую радиограмму, в которой говорилось о «густавах». Тут же сообщила комполка:
— Даждиев сшиб короля. Какого-то Густава Второго…
Павел Павлович не смеялся, а выговорил радистке:
— Пора бы, Зародова, научиться отличать королей от самолетов.
Володя Зюзин авторитетно пояснил Лильке, что такое «густав» и кто был такой Густав Второй.
— Поедешь сам к его родителям и все расскажешь.
— Трудное это задание…
— Но ты же вроде никогда в бою не трусил.
— Так то ж бой…
Сердце никогда не обманывало Лильку. Уже по первому возгласу в эфире она почувствовала недоброе. Рудимов слишком спокойно и как-то вкрадчиво окликал своего ведомого: «Тридцатый, отвечайте». С тех пор как она стала радисткой на КП, Лилька всякого наслышалась от летчиков, когда они вступали в бой. Их голоса звучали то непривычно тихо и необычно вежливо: «Четверочка, подтянись», то повелительно: «Седьмой, не отрывайтесь», то просяще: «Прикрой, Володя», а то вдруг в экстазе атаки обрушивался громоподобный клич, накрепко скрепленный русской бранью. Но если вдруг обрывалась эта пестрая разноголосица и в нее врезалось слишком спокойное и настораживающее «Отвечайте», все голоса умолкали, кроме того, кого вызывал ведущий.
Сейчас же, сколько ни окликал Рудимов, Даждиев не отзывался. Лилька, нажав на кнопку передатчика, начинала вызывать тридцатого и, сжавшись в комочек, ждала, не прорвется ли сквозь треск разрядов знакомый с акцентом голос Косты.
— Тридцатый! Тридцатый! Отвечайте. Я Скала… Я Скала! Тридцатый!..
Лилька охрипла и уже окрикивала на пределе своего тоненького, жалобного голоса:
— Я Ска-ла-а…
И вдруг сквозь посвист высоты донеслось глухое, далекое:
— Я Рубин. Тридцатого нет. Тридцатого нет…
Говорил Рудимов, ведущий. Лилька сбросила наушники вместе с беретом и, простоволосая, рванулась к двери, взбежала по лестнице на командный пункт, с налета толкнула дверь и почти прокричала:
— Даждиева нет!..
— Как нет? — Сидевший у разостланной на весь стол карты Яровиков приподнялся, недовольно шевельнул надбровьем: — Вы что панику разводите, Зародова? И почему с поста ушли? — Хотел добавить еще что-то резкое, осуждающее, но, взглянув на радистку, запнулся: обычно по-детски ясные, чистые глаза Лильки затянулись пепельной сизью тоски и боли. Павел Павлович махнул перчаткой: — Идите в рубку. Я сейчас.
Вслед за радисткой Яровиков спустился вниз и сразу приник к приемнику. Связался с Рудимовым. Тот ответил, что тридцатый сбит.
Рудимов долго не уходил с поля боя. Собственно, бой давно окончился. Они с Даждиевым встретились с шестью «мессершмиттами». Едва показавшись над горизонтом, вражеские истребители встали в круг. Даже видавшего виды Рудимова эта тактика несколько озадачила. Немцы видели свое явное преимущество и все же решили сразу перейти к обороне. Странным казалось и то, что истребители избрали метод защиты, которым обычно пользуются бомбардировщики.
— Будем пока ждать, — передал Степан ведомому. Начали кружить. Но сколько могла продолжаться эта позиционная война? Не привык к ней Рудимов, терпения хватило на несколько минут. Как выхватить из замкнутого кольца хотя бы один самолет? Они, словно патроны, плотно прижатые в обойме: не втиснуться. Осторожно подбирался Рудимов к опасной «обойме». Будто нащупывая уязвимые места, несколько раз прошелся над шестеркой. Коста неотрывно держался ведущего. За время совместных полетов они научились понимать друг друга по взмаху крыла. Вот и сейчас Рудимов едва заметно качнул консолью. Коста понял: «Заход слева, пикируем». Свалившиеся с высоты «миги» разорвали кольцо «мессершмиттов». Ведущий оказался в прицеле Рудимова. Короткая, словно вспышка, очередь свалила сто девятый на нос, и он пошел к воде. Выходя из пике, Рудимов взглянул назад:
— Коста, бросай машину!
Самолет Даждиева горел. Но он почему-то не выпрыгивал. А до воды осталось совсем немного. Рудимов крепче прижал к горлу ларинги:
— Тридцатый, слышишь меня? Коста, слышишь?! Бросай машину!
Тридцатый молчал. Даждиев, видимо, был убит. Мгновение — и над взморьем призрачным обелиском взметнулся столб воды. Этот мимолетный памятник впечатался в зрачки: Степан даже рукой провел по глазам.
«Мессершмитты» ушли. На траверзе мыса показалась пара «яков». Но они прошли стороной. Рудимов впервые не спешил после боя на аэродром. Он долго кружился над водой, поглотившей Даждиева. Надеялся на какое-то чудо. Может… А что может? Пока ни один летчик не возвращался живым, если врезался в воду вместе с самолетом.
«Миг» с надрывным звоном носился у самой воды, а Степану все виделся тот высокий, удивительно чистый, прозрачный, как хрусталь, мгновенный памятник над морем.
С задания Рудимов вернулся один. Стаскивая с плеч тяжелый, промокший по́том парашют, заметил, что Вовка Зюзин стоит у капонира и скорбно глядит на осиротевшие колодки самолета Даждиева.
Не дожидаясь, пока Рудимов явится с докладом, Яровиков сам поспешил к зарулившему на стоянку самолету. Так он поступал всегда, если эскадрилья возвращалась на аэродром с потерями. Люди знали: коль Батя заковылял к капонирам, значит, шел не за хорошей вестью. За ним незаметно тянулся весь полк. Вначале подходили инженер, комиссар, начальник штаба. Затем под предлогом неотложных дел сходились все, кто были на аэродроме. Рудимов направился навстречу командиру:
— Товарищ подполковник, ведомый… Даждиев…
Ладонь капитана дрожала. Павел Павлович махнул зажатыми в кулаке перчатками:
— Не надо.
По давно установившейся привычке летчики не досаждали расспросами. Рудимов направился к землянке, повалился на березовые нары, закрыл лицо руками:
— Коста, Коста…
С визгом распахивается дверь. В нимбе хлынувшего света на пороге застыла Лилька. Незряче вглядываясь в полутьму землянки, она протянула руки и в отчаянии позвала:
— Степа!
— Что тебе?..
Лилька подошла на ощупь к нарам:
— Как же так, Степа? Неужели ты не мог… Я не верю, не верю… — Глотая слезы, Лилька теребила рукав куртки Рудимова. Он не знал, что сказать этой девочке.
— Что же мне делать, Степа? Как жить-то?
Рудимов встал и не то Лильке, не то кому-то другому сказал:
— Прости, не уберег…
Лилька всхлипывала, уткнувшись в холодное шевро Степановой куртки. А он грубовато гладил ее волосы, в которые был влюблен весь полк.
Летчики шутили, что Лилька лучше Корнея Ивановича поддерживала блестящий внешний вид полка. Пилоты ходили щеголевато одетыми, чисто выбритыми, не в меру надушенными. Сухорябов, заходя в землянку, незлобиво бурчал:
— Не жилое помещение личного состава, а институт благородных девиц.
По меткому выражению того же начштаба, летчики даже в полет отправлялись как на бал. Это она, хрупкая, похожая на ученицу радистка, без труда похоронила старую традицию летчиков — не бриться перед полетами, считая такую процедуру недобрым предзнаменованием. Теперь же, наоборот, предполетному туалету уделялось слишком большое внимание.
Честно сказать, не был равнодушен к Лильке еще один человек — Димка Искоркин. Малыш ночами мучился, перебирая самые невероятные варианты избавления от предательского, как он полагал, влечения Лильки к Даждиеву. В такие бессонные ночи Коста часто спрашивал Димку (они спали рядом):
— Чэго вэртишься? Рассвэт скоро…
— Боюсь, как бы жизнь не проспать, — вздыхал Дмитрий и начинал притворно храпеть.
— Пэрэстань форсыровать. Перэходи на экономичный рэжим, — сердился Даждиев и начинал выпытывать причину душевного расстройства Малыша.
Иногда они шептались часами напролет. Димка не решался открывать свои чувства. Зато Коста говорил начистоту:
— Нравится мнэ Лилька. Вот только она еще глупэнькая… Говорит при всэх, что любит. Так нэльзя…
— Почему нельзя? — не понял Димка и впервые поймал себя на нехорошей мысли: он завидует другу. Вздыхал, успокаивал себя: «Ничего, это пройдет…»
Но томительное, горько-сладостное чувство не проходило. Больше того, оно все сильнее распаляло душу. А Лилька, как и Коста, ничего не таила перед Малышом. Недавно все втроем были на танцах в клубе. Лилька, овладев двумя партнерами, поочередно предлагала им танец. В тот вечер она была особенно весела, смеялась и болтала без умолку. Когда танцевала с Дмитрием, кивала на Даждиева:
— Какой-то он дикий…
— А по-моему, ручной, — отвечал Димка, а сам думал: «Думаешь, не вижу, когда ты утром приходишь на радиостанцию с распухшими от поцелуев губами».
Будто читая Митины думки, Лилька вдруг печалилась:
— А знаешь, Митя, я чего-то боюсь. Вдруг что-нибудь случится, — и глаза ее грустнели. Она поднимала пальчик к самому носу Димки: — Смотрите, вы все за него передо мной, как перед богом, отвечаете.
— Слушаюсь, боже, — невесело улыбался Дмитрий и уверял: — Мне он дорог не меньше, чем тебе…
И вот сейчас, увидев плачущую Лильку, Искоркин не посмел подойти. Забившись в угол нар, отвернулся к стене и до боли закусил губу.
На второй день Рудимов зашел к комиссару Гаю и рассказал о давнем уговоре с Даждиевым: не похоронной сообщать старикам о его гибели, самому поехать к ним. Комиссар зарокотал:
— Да, я знаю, четвертый сын погиб. Что ж, собирайся. Завтра полетишь до Краснодара, а оттуда как-нибудь доберешься в горы. Недели хватит?..
— Думаю, хватит… Трудное это задание…
— Но ты же никогда не трусил…
Рано утром Рудимов собрался в дорогу. Сложил небогатые пожитки друга: тужурку, фуражку с кокардой, белое кашне с инициалами, вышитыми Лилькой, нож-финку, фотографии, письма. Среди снимков увидел знакомый портрет Лильки: в бескозырке, бушлате, с настороженным, диковатым взглядом. Точно такая же Лилька глядела со снимка в кабине самолета Даждиева — он пристроил его возле самого прицела. Но почему снимок оказался в чемодане? Ах, да — Даждиеву недавно дали новый истребитель — не успел обжить.
Когда Степан уже собрался уходить на аэродром, где его ждал штабной самолет, в землянку влетел Малыш с чемоданом в руках.
— Товарищ капитан, это старикам Косты от нас, пилотов, — Димка вертел на пальце ключ и ждал, что скажет комэск.
— Ладно, — согласился Рудимов. Искоркин тут же раскрыл чемодан и, присев на корточки, начал перебирать содержимое:
— Принимайте.
Тут были самые неожиданные подарки: плексигласовый макет самолета и банка тушенки, наручные часы и новенькая меховая тужурка, плитки шоколада и шевровые перчатки, видавшие виды кирзовые сапоги, сгущенное молоко и неведомо откуда появившаяся шитая шелком скатерть, матросский ремень и завернутый в тряпицу кусочек инкерманского камня — земля, над которой сражался Даждиев. Пачка денег, множество фотографий, где Коста снят с однополчанами…
На аэродроме Рудимова ждала Лилька, с опухшими глазами и красными пятнами на лице. Протянула сверток и конверт:
— Передай матери и отцу. Скажи, весной приеду.
— Пойми, Коста, не могу я.
— А уговор?
— Но мне тяжело.
— А им…
Степан постучал в калитку. Из-под ветхого навеса, приткнувшегося к сакле, комком выкатилась дворняжка и залилась сиплым лаем.
— Инга, нельзя! — донеслось из сакли. — Кто там?
— Свои, — нерешительно отозвался Рудимов и замер в ожидании.
Зашаркали шажки. По ступенькам спускалась высокая, вся в черном женщина. Может быть, поэтому слишком ярко белели выбившиеся из-под платка пряди. Подошла к калитке. Из-под сухой, словно жухлый лист, руки взглянули подернутые сизью глаза. Изжелта-черное лицо — в паутине морщинок. Рудимов даже чуть подался назад: неужели это мать Косты? Ведь ей, по рассказам друга, всего сорок четыре. И как-то робко, неуверенно шагнул к калитке:
— Вы мать Косты?
— Я, я, сынок, — лицо женщины странно, словно от какой-то внутренней боли, задрожало. Она попыталась перешагнуть через порожек калитки, чтобы ближе разглядеть незнакомца, но не смогла.
— Не надо, мама, — он перешагнул порожек, поздоровался. Утирая передником слезы, мать спрашивала:
— Ну как там Коста, жив, здоров? Что-то он не пишет?
— Жив, — неожиданно для самого себя сказал Степан и ужаснулся: как он мог такое сказать?
А женщина, семеня впереди гостя мелкими шажками, обрадованно позвала:
— Отец, а отец! Ну где ты там? К нам гость. От Косты.
В распахнутое окно выглянуло бородатое лицо. Нос с горбинкой, высокий крутой лоб, над которым курчавились смоляные стружки, — ни дать ни взять плохо загримированный Коста. Голова скрылась в комнате, и почти тотчас на пороге появился низенький, довольно бойкий старичок. В темно-синем суконном кителе, широких шароварах, заправленных в голенища, в морской фуражке. Степан даже удивился, когда горец успел облачиться в сыновью форму. Старик протянул вперед тонкие, птичьи руки, обхватил Степановы лопатки и трижды ткнулся колючими усами в щеки.
Вечером сидели за рассказами-расспросами, пили крутой чай с лепешками. Рудимов щедро расписывал свою биографию, хотя говорить о ней было почти нечего: вырос в детдоме и вот — служба, фронт. Зато на расспросы о Косте отвечал уклончиво, скупо: «так себе», «что-то не помню», «вроде ничего». Но когда мать спросила, не приедет ли Коста повидаться, Степан запнулся:
— Видите ли, у нас с отпусками… А может, приедет… Думаю, заслужил… — капитан уставился в чашку, мысленно проклиная себя: «Не то, не то мелешь». Отпил глоток крутого кипятка, метнул короткий взгляд на мать: она глядела испытующе. Показалось Степану, что эти сизые подслеповатые глаза вдруг догадливо загорелись. Еще раз оторвался от чашки. Нет, нет, глаза спокойны. Они виновато улыбнулись, когда горец пожурил:
— Скажешь такое, мать! Ну какой отпуск в такое-то время? Подумай только…
— Правда, правда, — покорно закивала головой старая женщина.
Хозяин весело подмигнул кудлатой бровью, что-то шепнул жене на своем непонятном языке, и старуха уплыла на кухню. Вернулась с глиняным сосудом, такими же чашками. Старый горец наливал в чашки искрящуюся влагу и, показывая единственный зуб, широко улыбался:
— Не вино, а солнце, убей меня гром. Для случая берег. Ну, сынок… Как тебя? Степан? Давай за Косты здоровье.
Старики были счастливы. Как Рудимову хотелось продлить эти, может быть последние в их жизни отрадные минуты.
Георгий Хетагурович, быстро охмелевший от первой чарки, с гордостью и увлечением доказывал, что Коста весь в него: и характером, и силой, и — нескромно даже говорить — храбростью. Старик вспомнил молодые годы: когда-то он гонялся в горах за бандами белых. Вон на стене сабля, лично Серго подарил.
— Да и сейчас, если что, мы стариной тряхнем, — храбрился он, распаляя набитый едучим табаком чубук. — Старый ишак двух молодых стоит.
Всю ночь Степан не сомкнул глаз. Постлала ему Агрена Мураевна под навесом на сеновале. Долго ворчала внизу недовольная его соседством Инга. А когда утихла, невыносимой глыбой навалились раздумья. Мозг палила одна и та же мысль: как сказать старикам, что их Косты, их последнего сына, нет в живых? Совсем рядом виделись ослепленные горем глаза старой горянки. Степан мысленно гладил ее выбеленные горем пряди и спрашивал: «Знаешь ли, мама, что судьба тебе уготовила еще одну страшную рану? Перенесешь ли ее?..»
Вставал, садился. Видел, как в комнате зажигался свет — старики, наверное, не спали. Глядел на блиставший под луной квадратик окна и мысленно молил: «Люди добрые, ну догадайтесь же сами, что я принес в ваш дом глухую, как эта ночь, беду. Поймите, не с доброй вестью приехал. А сказать сил нет». Рудимов впервые в жизни подивился своей душевной слабости. На фронте всяко бывало. Сбил восемь самолетов. Не раз был на очной ставке со смертью. И всегда находил в себе силы, чтобы не пасть духом. А тут не мог. Не было этих сил. Их поглотила бездонная горечь тоски старых глаз.
Лишь к утру Степан уснул. Снился ему родной аэродром под Сивашами. В огне и дыму. Вверху висели крестообразные «юнкерсы». Грохотали взрывы, дымились капониры, пылали самолеты. И вдруг из подернутого угарной сизью пламени проглянуло лицо Косты. Нахмурив сросшиеся у переносицы смоляные брови, он властно спрашивал:
— Ты сказал старикам о моей смерти?
— Прости, Коста, не мог… Вот так и уехал. Пусть кто-нибудь… Пойми, не могу я… Нет сил моих!
— Не под силу? А помнишь уговор?
— Помню, помню, — холодея всем сердцем, уверял Степан.
И он видел уже себя и Косту там, в Присивашской степи. Коста говорит:
— У меня было три брата. Под Смоленском в одном танке сгорели. Я один остался у стариков. Если что — они не выдержат… Так ты отпросишься, съездишь и все сам расскажешь. Им легче будет, нежели четвертую похоронную получить. Обещаешь поехать?..
— Обещаю…
Потом всплыла картина боя. Это было под Новороссийском. Они вдвоем встретились с четверкой «мессеров». Степан атаковал одного из них, нажал на гашетку и в этот миг увидел пронесшийся совсем близко самолет Косты. На мгновение промелькнуло перекошенное, видать от боли, лицо. Сразу понял: Коста ранен. Сто девятый упал, но к земле пошел и Даждиев. Степан оглянулся назад и увидел уходящего в сторону второго «мессершмитта». Все стало ясно: Коста подставил себя, чтобы спасти ведущего. Рудимов кричал по радио:
— Коста!! Коста!!
Но никто не отвечал.
…И вновь охваченный пламенем аэродром. Вновь сквозь дым глядят налитые огнем глаза Даждиева. И вдруг тяжкий раскат потрясает воздух. Пепел и дым заволокли лицо Косты.
Рудимов проснулся. Холодный лоб в поту. Встал. Прислушался. Гул приближался, нарастал толчками. Что это? Гром? Запрокинул голову. Сквозь дырявую крышу навеса проглядывал обрызганный звездами осколок неба. Странно — звезды и гроза. А гул, словно могучий бас, уже дошел до высшей октавы, потрясая воздух. Степан опустил босые ноги с сеновала. Присмиревшая Инга лизнула их мокрым языком. Достав спички и папиросы, вышел во двор и увидел у калитки высокую согбенную тень.
— Кто это?
— Я, Степа. — Капитан узнал голос Георгия Хетагуровича. Босой, простоволосый, он стоял облокотившись на калитку и безжалостно жег чубук.
— Обвал, — цедя сквозь бороду дым, кивнул старик на осетровую хребтину гор, выгнувшуюся на фоне посветлевшего небосвода. — К беде. Плохо в долине. Кто повыше — еще так-сяк. Может, не заденет…
— К беде, — чуть слышно повторил Степан и вдруг, наклонившись к старику, заговорил горячо, сбивчиво: — Дядя Гера… Я хотел… Вы мужчина, вам можно сказать… На войне всяко бывает…
Старик порывисто шагнул к капитану, судорожно вцепился в его локти и, словно желая лучше разглядеть, устремил долгий, вопросительный взгляд. Так и стояли молча лицом к лицу, пока из уст старика не сорвался надрывный, молящий голос:
— Жив?!
Капитан вяло покачал головой.
Старик сразу сник, опустился на колени и со стоном заплакал.
Степан, растерянный, беспомощный, не знал, что делать. Нагнулся к горцу, взял за локти. Тот молча поднялся и, глядя на восток, где еще стонали горы, начал молиться. Босые ноги, длинные иссохшие руки, борода, казавшаяся днем чернее ночи, — все сейчас было белым-бело: луна источала густой, как молоко, свет. С гор потянуло знобким сквозняком. Борода зашевелилась на ветру. А старик, ничего не замечая, незряче глядел на восход и все шептал, шептал, шептал… До слуха Степана долетело: «Бохх! Сын…»
Утром Рудимов не спешил зайти в саклю. Стоял под навесом, прислушивался к негромкому говору, долетавшему из окна. Привыкшая к нему Инга лизала руки, желтенькими глазками заглядывала в лицо. Скрипнула дверь. Вышел Георгий Хетагурович. Молча потоптался у навеса, видимо не зная, как обратиться к гостю, потом нерешительно позвал:
— Сынок, завтракать.
Мать словно не заметила прихода Степана. Она сидела на низенькой скамеечке, на той, которую брала на двор, когда доила корову. Ее руки, натруженные, все в прутиках вен, покоились на переднике. Плотно сжатые губы слились в одну черту. Глаза неестественно пристально глядели в посыпанный чебрецом пол.
О Косте в доме не говорили. Рудимов с трудом переводил разговоры на темы, которые не могли даже краем, ненароком коснуться душевной раны стариков. Он знающе хлопотал по хозяйству, проявив при этом способности, которые приятно поразили не только хозяев, но и соседей. Жители аула изумленно глядели, как летчик при всей форме выходил на сенокос. Широко, по-мужски, расставив ноги, он с вольным взмахом пускал косу почти на полный круг. Звенела, пела коса, и в тон ей, казалось, позванивали срезанные стекляшки колокольчиков, жаркие маки, кашка, глазастые ромашки. Орошая зелень густым, как сливки, соком, источал медвяный запах молочай. По желобку косы все текла и текла перемешанная с сечкой травы росяная вода. Жадно вдыхал Степан пропитанный солнцем и травяными запахами воздух. Оставляя за спиной ровный, как строка, покос, все шел и шел по долине, и над головой курилась белесая вьюга одуванчиков. Старики косари, наблюдавшие за Степановой работой, одобрительно качали головой.
Навел Рудимов порядок во дворе. Поправил покосившийся забор, покрыл выпрошенной в сельсовете черепицей навес. В сакле почистил дымоход. Когда, размалеванный сажей, капитан во весь рост встал на крыше и сказал возившейся во дворе Агрене Мураевне: «А ну, мама, поддайте дымку», женщина впервые за последние дни заговорила:
— Не работал ли ты, сынок, печником?
— Работал, Агрена Мураевна, работал, — присел на корточки и, смотря сверху вниз, хитро сощурился: — Когда еще под стол пешком ходил. Как-то мы с дружком решили подшутить над колхозным сторожем. Как сейчас помню, дедом Паньком звали. Вредный был старик. Бывало, как поймает пацана в саду, снимает штаны и крапивой… Ну, мы решили сквитаться. Забили дымоход в дедовой хате тряпками. Он, конечно, догадался, чья это работа. Сразу к нам: таких-сяких в сельсовет потащу. В общем, пришлось нам те тряпки вытаскивать, а попутно старик заставил и дымоход почистить. С этого, собственно, и началась моя дымоходная карьера. У кого с трубой нелады — ко мне:
— Ты руку набил у деда Панька…
Забавную Степанову историю молча слушал носивший под навес сено Георгий Хетагурович.
Плохое всегда случается некстати. Не улегся еще горестный непокой в доме Даждиевых, как самого Рудимова подкосила болезнь. Угарным, удушающим жаром палило голову. Не хватало воздуха. Вспомнил: когда ходил метать копны подсохшего сена, не устоял перед соблазном искупаться в горной речке.
Пришел старик сосед и, приложив волосатую руку ко лбу Степана, порекомендовал выйти без шапки под ветер. Агрена Мураевна вежливо проводила «лекаря» до порога, а мужу наказала сбегать к врачу в соседний аул. Степан воспротивился:
— Никуда не надо идти. Все пройдет. Мне уже легче.
Георгий Хетагурович было заколебался, но жена надела на него фуражку, дала посох в руку:
— С богом. До темноты вернешься.
Но как только муж ушел, стала выглядывать в окно. Часто выходила во двор. Степан слышал, как скрипела калитка, и винил себя: «Как некстати».
Когда в саклю вползли сумерки, по ступенькам застучал посох. Вернулся Георгий Хетагурович. Один, без врача. Судя по выражению лица, старуха выговаривала ему отнюдь не лестное. Но он, словно не слушая ее, присел рядом с капитаном, огорченно вздохнул:
— Нет, Степа, врачихи. Уехала в район. Вот у аптекарши вымолил порошков.
Рудимов благодарно кивнул порывисто дышавшему старику: дорога, видимо, была нелегкой.
Всю ночь напролет в сакле горел самодельный светильник. Зло дымя, потрескивал фитиль, шевелилось желтое с черной метелочкой пламя, и по стенам метались широкие тени. Скорбно опустив руки на передник, Агрена Мураевна неотрывно глядела на застывшее в сонном забытьи лицо Рудимова: чуть приоткрытые, взявшиеся коркой лихорадочного пала губы, падающие к их уголкам от крыльев носа две несмелые морщинки, крутой, перепаханный шрамом лоб, острый, с горбинкой — как у Косты — нос. Жадный взгляд матери впитывал каждую черточку лица. И притихшая было боль-тоска вновь обожгла старое сердце.
Видимо, о том же думал и Георгий Хетагурович. Он молча глядел на Степановы волосы и сравнивал их с волосами Косты: похожи. Часто старик кашлял и, приложив прокуренный палец к усам, хрипел жене:
— Тише.
— Да не чади ты, ради бога, — гнала Агрена Мураевна мужа от койки и посылала за мокрым полотенцем, чтобы приложить к пылающему лбу больного.
Наступила последняя ночь перед отъездом Рудимова. Он уже чувствовал себя лучше. Жар спал. Похудевший, странно непослушными ногами прошелся по двору, поласкал бросившуюся к нему с восторженным визгом Ингу и опять вернулся в саклю.
Уснуть не мог. Может, потому, что привык спать в сарае на сене, запахами которого дышало все тело. А теперь, как прихворнувшего, Агрена Мураевна уложила на деревянной скрипучей койке в сакле. Долго ворочался. Из второй комнаты донесся невнятный шепот. Вот прорвался хрипящий басок Георгия Хетагуровича. Степан удивился — обычно грубоватый и, казалось, негодующий голос горца звучал сейчас с какой-то надрывной тоской. Ему в ответ шелестел шепоток Агрены Мураевны. Голоса то замирали, то доносились вновь и словно жаловались друг другу, о чем-то просили. Рудимов это чувствовал всем своим существом. Но о чем именно была та ночная мольба?
Только одно слово, будто искорка, прорвалось сквозь темень незнакомой речи: «Бохх!» Опять вспоминают своего Косту.
Огонь в сакле зажегся до заревых петухов. Степан слышал, как Агрена Мураевна звенела подойником, как надсадно кашлял Георгий Хетагурович, спозаранку набивший чубук и тут же шипевший на старуху: «Тише. Спит». В печке гоготало пламя. Степан с грустью вдохнул уже знакомую полынную горечь дымка.
Встал, оделся. Проходя мимо кухни, заметил: Агрена Мураевна месила тесто, подсыпала в миску крупчатку, и слезы ее падали в муку.
Когда пригласили на завтрак, он заметил странную перемену в стариках. Они словно чего-то ожидали, молча переглядывались, украдкой ловили его взгляд. Георгий Хетагурович немилосердно палил чубук, и, видимо, от самосада его глаза слезились.
— Вы не заболели, дядя Гера? — обеспокоился капитан.
Старик посмотрел на уткнувшуюся в передник жену. И вдруг поднял на капитана просящий взгляд:
— Степа, так ты, стало быть, детдомовский?..
— Конечно! А что? — Степан нагнулся к Агрене Мураевне: — Что с вами?
Она подняла голову, и Рудимов онемел: на него с мольбой глядели глаза, до краев наполненные слезами. Отозвался Георгий Хетагурович:
— Знаешь, Степа, у нас больше никого не осталось… Будь нашим сыном…
Степану показалось, что последнее слово он не расслышал.
Мать и отец, словно боясь ответа, заговорили наперебой:
— Было четыре, нет ни одного…
Рудимов почувствовал, как к горлу подкатился ком. Судорожно сглотнув, опустился на колени, ткнулся лицом в шершавую, пахнущую парным молоком ладонь Агрены Мураевны:
— Спасибо… мама…
Георгий Хетагурович взглянул в посветлевшее лицо жены, кивнул на прихожую:
— Сходи мать, принеси.
Агрена Мураевна прошла в соседнюю комнату, хлопнула крышкой сундука и появилась с узелком. Георгий Хетагурович с благоговением развязал тот узел, и перед глазами Рудимова тонкими ворсинками сверкнуло черное сукно. Отец развернул его, на руках повисла новенькая, пахнущая нафталином черкеска с подбитым красным атласом башлыком и газырями на груди. Старик проковылял к кровати, снял висевший на стене кинжал, привесил к бурке, протянул Степану:
— Носи, сынок.
Поезд уходил вечером. До станции было недалеко — спуститься в долину.
Рудимов с волнением глядел на фиолетовые горы, на еще не растаявший в ущельях снег, белизна которого сливалась с розоватой пеной зацветающего на склонах урюка. Бросил взгляд на прижавшуюся у скалы саклю, крытый новой черепицей навес, и сердце заныло сладкой болью.
Поцеловал мать. Щетинистой, пахнущей махрой бородой ткнулся Степану в лицо отец. Спросил:
— Ждать-то когда тебя?
— Приезжай, сынок, — добавила мать и на всякий случай поднесла фартук к губам. Степан не заметил, как она осенила его крестом: «Упаси кровинушку…»
Когда капитан спускался в долину, его догнала высунувшая розовый язык Инга. Она жалобно визжала и, словно не зная, как поступить, долго металась между Рудимовым и стоявшими на холме стариками. Наконец уселась у кирзовых сапог Георгия Хетагуровича и печально уставилась вслед уходившему Степану.
И тут Георгий Хетагурович потерял из виду сына. Жесткой, как сукно, ладонью он тер глаза и ничего не видел.
Злой самосад, что ли, прошиб слезу?..
— Стрелять или не стрелять?
— Глупый вопрос.
— Но ведь «густав» просит посадку.
— Не мешайте. Пусть садится.
Рудимов боялся слов превосходной степени. Ему всегда казалось, что кто-то невидимый следит за его речью и, как только сорвется восторженное слово, скажет саркастически: «Смотри, как наш комэск расчувствовался». И видимо, потому Степан был немногословен и даже молчалив. Но сегодня, вернувшись в полк, он забыл про все свои опасения и каждому встречному тряс руку, говорил с радостным возбуждением:
— Наконец добрался домой. Ну, как вы тут?..
Ему выкладывали новости. Их было немало. Во-первых, заболел Корней Иванович, получив горестную весть: умерла Варвара Николаевна. Во-вторых, забрали из первой эскадрильи Володю Зюзина — назначили механиком машины комполка. В-третьих, Степана ждет кипа писем от жены. Ну, и приятная новость: полк не потерял за эту неделю ни одного пилота. Больше того, в эскадрилью Рудимова пришли два новых летчика — капитан Атлантов, бывший инструктор авиаучилища, и капитан Таиров — тот самый, которого по рекомендации Степана откомандировывали в ведомые комдиву Гарнаеву.
С нетерпением Степан разрывал конверты и жадно читал письма жены. Каждый листик, кажется, жег пальцы. Тамара писала, что уже третий месяц работает на заводе, здорово устает, но это гораздо интереснее, чем быть табельщицей и целыми днями сидеть над бумагами. Сообщала о том, как трудно умирала Варвара Николаевна. Все звала Корнея Ивановича и просила не оставлять ее одну. Почти в каждом письме Тамара писала о каких-то дурных снах и с плохо скрытой тревогой просила «беречь себя ради нас обоих».
Едва поставив чемодан, Рудимов направился в штабную землянку, где на дерматиновом диване лежал закутанный куртками Корней Иванович. Приходу Степана он сильно обрадовался, но не меньше и расстроился. Поднялся на локтях, бледный, похудевший, с обвисшими щеками, совсем по-старчески пожаловался:
— Нет, Степа, моей Варварушки…
Степан — плохой утешитель, он только и смог промолвить:
— Да, мне Тома писала.
Посидели, повздыхали. Сухорябов спросил о стариках Даждиева, тут же сообщил, что вместо Косты замом к Рудимову назначен капитан Атлантов. Поспешил заверить: хотя и не воевал, но летчик опытный и помощник будет вполне надежный.
Доложил Степан командиру полка о своем возвращении. Яровиков подробно расспросил о поездке в горы, о том, как произошло печальное объяснение со стариками Даждиевыми. Рудимов сказал, что его… усыновили. Павел Павлович посмотрел на Степана с недоверием, а когда тот повторил, встал, долго ходил по землянке, спросил негромко:
— Как они живут? Может, чем помочь?..
— Не надо. Я буду сам деньги посылать.
И опять дни и ночи, как плоскости пропеллера, слились в круг. Тот круг срезал, уносил жизни. Полк пополнялся, а диск вращался все ожесточеннее и беспощаднее.
Рудимов уже два раза слетал на задание со своим новым замом. Атлантов ему понравился. Великолепно сложенный атлет, со спокойным, по-актерски поставленным голосом и с теми в меру крупными чертами лица, которые в кругу знатоков мужской красоты именуются волевыми, он неплохо показал себя в полете. Чувствовалась инструкторская школа. Пике так уж пике, вираж так вираж, чистейший, отшлифованный. Степан даже чуточку позавидовал ему. Самому Рудимову не довелось постичь летную классику во всей ее полноте. В бою он не летал, а дрался, швырял машину так, как бросает копье воин, но не спортсмен.
Сегодня, по совету Яровикова, Рудимов разрешил Атлантову самому сводить группу на задание. Но едва машины взлетели и ушли в сторону Севастополя, как над аэродромом разразилась сирена.
Посты наблюдения сообщили о приближении большой группы «юнкерсов».
Рудимов, комиссар Гай и поднявшийся с постели Сухорябов, застигнутые сиреной на полпути к штабу, сидели в глинистом рву и глядели на расплывшийся в тучах желток солнца. Оттуда ожидался налет. Уже слышался отдаленный тягучий гул. Разглядеть что-либо было трудно. Тучи набухали и наглухо закупоривали просветы. А тут еще мешали смотреть свесившиеся в ров ветки тополей и кленов.
Корней Иванович, отводя царапнувшую лоб ветку, раздраженно сказал:
— Ни черта не видно.
Гай толкнул Сухорябова локтем:
— Зря дерево ругаешь, Корней. Хай ростэ. И так мало осталось.
Рудимов приподнялся, посмотрел вдоль рва и дальше, туда, где темнели холмики капониров и землянок, и с какой-то печальной неожиданностью заметил, что деревьев действительно мало осталось. То там, то здесь култышками торчали искалеченные саженцы, маячили остовы обглоданных войной стволов, кое-где рядом с пеньками валялись засохшие ветки. И вдруг Рудимову подумалось: это не просто деревья. Это людские судьбы. Искалеченные, поверженные в прах. Эти клены и тополя Степан и его однополчане сажали перед войной: полк тогда здесь стоял. Многих теперь нет. И людей, и деревьев. Вон там, у обочины взлетной полосы, не осталось почти ни одного тополя. Их сажала первая эскадрилья — Дикарев, Черединцев, Даждиев, Шалагин… Те, кого уже нет.
— На то война, Серафим, — с явным запозданием ответил Сухорябов комиссару. — И люди гибнут, и деревья.
Этим ответом Корней Иванович только разозлил Гая. Сухие скулы комиссара покраснели:
— А надо, чтобы что-либо осталось. Хотя бы деревья.
Гай сел наземь, усадил рядом начальника штаба и зарокотал:
— А вообще, Корней, вот тебе установка. Выпадет затишье, собери свободных людей, и надо заново посадить тополя вместо погубленных.
— А где саженцы?
— Не беспокойся. Завтра будут. Сам из Софиевки привезу, — пообещал комиссар.
Где-то за холмом ударили зенитки. Казалось, это великан гулко колотит по огромному, туго натянутому пологу. Взахлеб заговорили пулеметы. И тут будто разверзлось небо. Из туч вывалились «юнкерсы». Они с жутким воем пикировали на стоянки, капониры, землянки, и над аэродромом встали столбы дыма и пыли, подперев набухшие дождем тучи. Под этой аркой ада заплясали огненные шары взрывов. На земле и в воздухе. На земле — бомбы. В воздухе — снаряды приаэродромных зениток.
Арка наконец не выдержала, рухнула: с моря дохнул ветер и унес дымы. Ушли бомбардировщики. На краю аэродрома догорал старый «як». Чернело изрытое взрывами летное поле.
Рудимов, Гай и Сухорябов вышли из рва и поспешили к штабу. Возле самой землянки Степан поднял срубленный осколком черенок ясеня. С пенька росой скатывался не успевший загустеть сок. Это был его, рудимовский, саженец.
— Все, — не то вопросом, не то утверждением вырвалось у капитана. Сам себя попытался успокоить: «А может, еще будет жить?» Показалось Степану, что эта мысль уже относилась не столько к сраженному деревцу, сколько к чему-то другому, одухотворенному. Может, к себе. Рудимов не был суеверен. Но почему-то всегда его утешала мысль: пока невредим его ясень — значит, и с ним худого не случится.
Бережно, словно живому существу, перевязал Степан рану ясеню, наложив жирный пластырь земли. Будто оправдываясь за свою сентиментальную слабость, повернулся к Сухорябову:
— Понимаете, Корней Иванович, люблю дерево. Ясень, клен. Как это у Есенина…
Начштаба хотел сказать что-то более прозаическое, но тут возобновилась пальба. Видимо, шел второй эшелон бомберов. А через минуту с тяжким перекатом грохотали рвущиеся фугаски. Рудимов и Гай спустились в землянку. Сухорябов задержался у входа. Он смотрел в сторону стоянок, и на лице его застыло недоумение. Нахмурился, позвал Рудимова:
— Посмотри, Степан, кто это отрабатывает короткие перебежки?
Рудимов поднялся на ступеньку, вгляделся. Через стоянку двигалась высокая сутулая фигура. Временами, когда свистели ныряющие с высоты бомбы, она припадала к земле, но, как только раскат утихал, поднималась и бежала. Когда человек в третий раз встал во весь рост и зашагал бодрым гусарским шагом, Рудимов безошибочно определил:
— Петюренко!
Куда и по какому неотложному делу спешил лихой старшина? Сухорябов сложил рупором ладони:
— Ложись! Ложи-ись, говорю!
Ахнул взрыв. Потянуло сухой гарью взрывчатки. Почти вместе с дымом в землянку влетел Петюренко и столкнулся лицом к лицу с Сухорябовым.
— Я к вам, товарищ подполковник. Дозвольте…
Начштаба оборвал:
— Кто вам разрешил мотаться под бомбежкой?!
— Я должен доложить…
— Кто, спрашиваю, разрешал?
— Самолично принял решение. Неотложное дело, товарищ…
— Какое неотложное? — уже с неуверенной строгостью переспросил начштаба.
Старшина в момент уловил перемену в голосе начальника и стал уже более внятно пояснять:
— Галыбердин опять недисциплинированность проявляет… Лежит в палатке, як лыцарь.
— В какой палатке?
— Да вон под деревьями. Оружейники под каптерку соорудили… Тут, сами бачили, творилось такое, что треба, як гвоздю, по шляпку в землю влезать, а он развалился на патронных ящиках, як лыцарь. Говорит, никуда не пойду, потому что дрожжами никогда не торговал.
— Вы ему приказывали укрыться в щели?
— Так точно. Но он говорит, приказ исполню, когда «юнкерсы» улетят. Стараюсь вдолбить, что он может не дождаться такого момента, а он свое: «Я замаскированный, меня никакая смертя не разыщет». В общем, дурака валяет.
— Это твой новый механик, — повернулся Сухорябов к Рудимову, полез в карман за платком, шумно высморкался и опять к Петюренко:
— Стало быть, Галыбердин необдуманно рискует жизнью. Ну, а что вы о себе скажете?
— Я? — искренне удивился Петюренко. — Так я ж старшина…
— Стало быть, бомба старшину не трогает?
— Вообще-то трогает… Но я ведь за него, чертяку жирного, несу личную ответственность.
Утихла суматоха на аэродроме. Сухорябов в сопровождении старшины направился к крепости Галыбердина. Застали они его за странным занятием. Парень перебирал разложенные на брезенте куски гофрированной жести, ошметки резины, ваты и еще что-то такое, что невозможно было сразу определить.
— Что это? — Корней Иванович ткнул носком в груду хлама.
И непонятно было — интересовал ли его этот хлам или странное занятие механика.
Галыбердин неторопко поднялся, запустил грязные пальцы в буйную, едва помещавшуюся под фуражкой шевелюру:
— Осколком противогаз распотрошило. Как угораздило, ума не приложу.
— А где он был? — Корней Иванович почувствовал, как его пальцы начинают влажнеть.
— Да где же ему быть? На мне, на боку.
— На вас? — у Сухорябова не нашлось слов, чтобы выразить свое удивление.
Галыбердин попытался принять что-то наподобие стойки «смирно». Но не смог: его качнуло вперед, потом в сторону, и крепкий лоб механика звучно прикоснулся к стойке, подпиравшей палатку.
— Да вы пьяны!
Галыбердин обвел окружающих умилительным взором.
— Гал… гал… берр, — попробовал выговорить собственную фамилию и, видимо разуверившись в такой возможности, перешел на более легкое произношение: — Я никогда др-рожжами не тор-рговал, — вновь пошатнулся и вдруг протянул руки к Корнею Ивановичу: — Эх, батя, дор-рогой! Дай я тебя р-расцелую…
— На пять суток посадить! — крикнул Сухорябов старшине и выскочил из палатки.
На аэродром уже вернулась группа Атлантова. Прилетели все, за исключением Кузьмы Шеремета. Атлантов объяснил, что видел, как загоревшийся самолет ведомого пошел на снижение к Бельбекской долине. Что было дальше, сказать не может: кончалось горючее, надо было спешить на аэродром.
Рудимов терялся в догадках. Что могло случиться с Шереметом? Убит в полете? Тогда какое может быть снижение? Поврежден самолет? Почему не выпрыгнул с парашютом?
Вообще за Кузьмой водились странности. Порой он выделывал такие фортели, что полковое начальство только руками разводило.
Вздумал однажды Кузьма без единого выстрела немца сбить. Гонялся за ним до тех пор, пока у обоих не кончилось горючее. Оба упали. Немец взорвался. Шеремет поломал машину, получил условных десять суток строгача. Второй раз выбросил на немецком аэродроме вымпел с вызовом фашистскому асу Мюллеру сразиться один на один. Ответа не последовало, зато зенитки довольно густо исклевали плоскости самолета. Кузьмы. А совсем недавно устроил тир в капонире, выставив в качестве мишени неведомо где пойманного кота. Одним выстрелом убил кота, а другим продырявил киль самолета. Опять получил строгача и саркастическую поговорку: «Кузьма все может».
Воевал, однако, Шеремет неплохо, и это амнистировало все его чудачества и прегрешения. На счету он имел шесть сбитых.
Размышления комэска прервал приближающийся гул мотора. «Он, Шеремет!» — со слабой надеждой подумал Степан, хотя знал, что время возвращения давно прошло.
Выбежав на улицу, Степан стал всматриваться в горизонт. Да, там действительно показался самолет. Он шел напрямик к аэродрому. Но странное дело, по нему зенитки открыли огонь. «Что они, черти, не видят своих, что ли?!» — вслух выругался Рудимов, но тут же осекся: к аэродрому шел чужой самолет. Ну, ясное дело, это же «густав»! Однако он чешет напропалую и, кажется, крыльями качает. Посадки просит, что ли? Но зенитки поставили перед ним непроходимый барьер.
В землянке штаба зазвонил телефон. Зенитчики просили совета: как быть? «Густав» просит посадку. Пропустить или бить по нему?
Яровиков распорядился:
— Пропустите.
Фашистский самолет по всем правилам развернулся над аэродромом и пошел на снижение. Вся аэродромная команда попряталась в щели. Кое-кто на всякий случай приготовил автомат.
«Густав» грубо ударился о полосу, трижды «скозлил» и после небольшого пробега остановился. Рудимов и Яровиков подъехали к нему на машине и с минуту не могли проронить ни слова: из фашистского «густава» вылез… Кузьма Шеремет. Он неторопливо, с подчеркнутой солидностью подошел к Яровикову и доложил:
— С боевого задания вернулся…
Павел Павлович выронил даже перчатки, простонал:
— Всего, Кузьма, от тебя мог ожидать. Но чтобы в воздухе пересесть в чужой самолет…
Шеремет в двух словах объяснил ситуацию. Его подбили. Бросать машину жаль. Решил посадить. А когда сел, рядом опустился тот самый немец, который подбил Кузьму: видимо, посчитал, что советский летчик убит и можно прихватить трофеи. Кузьма лежал во рву и наблюдал. Когда немец подошел к его машине, Шеремет бросился к чужому самолету. Мотор не был выключен. Дал газ и — на взлет. Вся история.
О ней долго говорили в полку. И теперь уже без всякой иронии утверждали:
— Кузьма все может.
Почему стонешь, птица? Больно? А мне? Помоги, птица. Помоги, степь. Помогите, люди…
Кажется, Степан и сейчас видит перед собой калейдоскопический хаос вспышек огня, молний трассирующих пуль и дымных хвостов самолетов.
А все началось с той минуты, когда сопровождаемые эскадрильей Рудимова бомбардировщики прошли всего полмаршрута на пути к линии фронта — Сивашам. Им наперерез бросилась девятка фашистских истребителей. Еще издали скрестились пулеметные трассы. Наземь сразу рухнуло несколько самолетов — наших и немецких. Бомбардировщики продолжали идти своим маршрутом, доверяясь прикрытию.
Первая атака отбита. Но путь еще далек. Из нашей шестерки истребителей осталось четыре. Очень мало. А к немцам пришло подкрепление — еще четверка. Казалось, все небо обрызгано их черными крестами. Наши «тяжелые» настороженно подтянулись друг к другу. «Яки» упредительно бросились навстречу «мессерам».
Вновь над степью покатился гигантский клубок огня, дыма, обломков. Рухнуло еще четыре машины — две наших и две с крестами. На какое-то время «мессеры» рассеиваются. К сопровождению возвращаются только двое — Рудимов и Шеремет. Бомберы качают крыльями. До цели еще далеко. Неужели так и не прорваться к Сивашам? Нет, надо довести. Степан качнул плоскостью — подозвал к себе ведомого. Кузьма появился по правому борту. На подбородке краснело размазанное пятно крови. Наверно, задело осколком. Рудимов ткнул пальцем в подбородок. Кузьма беспечно боднул головой: мол, пустяки. Рудимов показал рукой вперед. Шеремет понял: не отставать от бомбардировщиков, идти до последнего.
Цель оказалась ближе, чем предполагали. Ее приближение Степан почувствовал по тому, как встрепенулись «тяжелые». Они вмиг перестроились, вытянулись в пеленг. И тут опять пахнуло адом. Казалось, в самих кабинах самолетов рвались снаряды. От дыма слезились глаза, першило в горле. Но бомберы уже бьют по немецкой пехоте, растянувшейся вдоль окопов. Рудимов мысленно их умоляет: «Ну, побыстрее же, ребятки…»
И вот последний заход. Бомбардировщики, цепко держась строя, разворачиваются, ложатся на обратный курс.
Кажется, «мессершмитты» отстали. Но Шеремет почему-то шарахнулся влево, а потом боевым разворотом ушел вверх. Рудимов огляделся и увидел, что с разных сторон пикируют сто девятые.
Бой приходится вести в одиночку. То Шеремет, то Рудимов отсекают наседающих «мессеров» от бомбардировщиков. Боезапас на исходе. Неужели не оторваться?! И вдруг на концевой бомбардировщик сваливаются два сто девятых. Степан бросается на выручку, зрачками впивается в остроносую машину с синими капотами, на которых желтеют две строчки крестов. Но он еще раньше определил, что встретился с матерым охотником. По искусным разворотам угадывался властный и опытный истребитель: он ловко отвалил, и Рудимов не успел разрядить ни единого снаряда.
Первая попытка зайти к нему в хвост оказалась бесплодной. Едва Степан лег в разворот, как Шеремета взяли в клещи два «мессершмитта». Пришлось сменить цель. К крестовине прицела вот-вот подползет силуэт «мессера». Чуть-чуть довернуть и…
Нажать гашетки Рудимов не успел. В кабине ахнул взрыв. С треском разлетелись осколки приборной доски. Лицо обожгла колючая боль. Заныли голова, руки. Казалось, тысячи осиных жал впились в тело и разъедают обжигающим ядом. «Но глаза-то, глаза целы!.. Вижу». Он водил трясущимися пальцами по стеклам очков и бессмысленно повторял: «Это ничего… Вижу… Вижу…»
Но будто назло тем словам на глаза опустилась пелена. Поднес Степан ладонь к очкам и ощутил липкую влагу. Снял подшлемник, провел по окровавленному стеклу. Посветлело. И на мгновение совсем рядом увидел промелькнувшие синие капоты, а на киле — жирную цифру «21». «К счастью», — подумал совсем некстати и нажал на упершийся в пломбировочную проволоку сектор газа. Медная контровка лопнула, мотор харкнул синим пламенем из патрубков. Нет, он не останется в долгу. Где тот, синий с желтыми крестами? Это он нанес рану из-за угла. Но его не видно…
Ну что ж, нет синего, есть зеленоватые. Рудимов идет на первого встречного. А на глаза вновь наползает багровая темень. Так бывает, когда смотришь на солнце сквозь закрытые веки. Сладкой болью в сердце кольнуло воспоминание далекого детства. Днепр… Трава щекочет щеки… И солнце над головой… Когда это было? И было ли?..
Протер очки, будто стряхнул видение. Вновь в глаза брызнуло солнце. Степан привычно толкает педаль на глубокий доворот и до хруста в пальцах нажимает на рубчатые выступы гашетки. «Мессер» горит. Падает! Но вдруг что-то горячее, острое резануло по ноге. Затошнило. К горлу подступило удушье. И пропало… солнце. Вновь ничего не видно. Степан пытается протереть стеклышки очков тем же подшлемником и не может. Пропитанный кровью шелк лишь размазывает багровую жижу. А может, это только кажется, что очки затемнены кровью? Может, вообще с глазами… От одной мысли берет оторопь. К горлу вновь подкатывается теплый удушающий клубок. Перед глазами замельтешило сонмище искр. Лишь бы не потерять сознание.
Степан срывает очки, и в тот же миг в глаза бьет вернувшееся солнце.
А где же Шеремет? Увидел его пикирующим на того самого синего. Но почему Кузьма не открывает огня? Уже можно стрелять… Инстинктивный поворот головы, и Рудимов скорее почувствовал, чем увидел пристроившийся за спиной сто девятый. Хватает ручку на себя и втыкает самолет в зенит. Одна мысль: «Не выдать раны. Иначе «мессер» не отстанет». Трудно вывернуться. «Мессершмитт» все ближе. Вот-вот довернет хищный клюв…
Выход один: с переворота — на петлю. Когда-то еще в училище Степан получал за нее высший балл. Сейчас все делал, как раньше. Но машина не слушается. Наверно, мотор перегрелся. Теперь страшнее другое — не обрезал бы мотор, ведь он уже несколько минут работает на пределе. Нет, вытянул! «Мессер» проскочил и оказался впереди. Теперь Рудимов у него в хвосте. Но немец тоже бросает машину в «мертвую петлю». Степан закручивает вторую, более крутую петлю, даже не подумав, сможет ли выдержать ее нагрузку и не заглохнет ли форсированный мотор.
Рукав кителя мокрый, Рудимов то и дело вытирает им застилающую глаза кровь.
Сил хватило и на второй адский круг. Фашист не выдержал, вышел из бешеной игры и спешно потянул в сторону. Кажется, все. А теперь на посадку. Но куда? До аэродрома не дотянуть. Искалеченная машина кренится и теряет высоту. Да и самому совсем плохо — голова кружится. А жгучая, не дающая пощады мысль подстегивает: «Домой, домой, домой…»
Промелькнули окопы. Взблеснули в кустарнике зенитки. Над их хоботами заплясал огонь. Самолет будто налетел на выбоины — его то швыряло вверх, то бросало в ямы. Убрав газ и едва удерживая судорожно бьющуюся ручку управления, Степан взглянул вниз: широкая, размахнувшаяся до самого горизонта степь. Выпустил шасси…
Толчок, надсадный вопль металла и… тишина.
Он пытается приподняться и не может. Левая нога словно прикипела к полу кабины. Ни подтянуть, ни шевельнуть. С трудом выжался на руках и перевалился через борт. Вот она, теплая, пахнущая горькой полынью земля! Он падает плашмя и припадает к ней лицом. Хочется взять от влажной земли бодрящую свежесть, но чувствует, как все тело слабеет. С тревогой догадывается — от потери крови. Расстегивает ремень пистолета и, сцепив зубы, туго затягивает вены раненой ноги. Нестерпимо больно. Хочется кричать, звать. Но ведь в степи, сколько видит глаз, пусто.
Надо отползти от самолета. Он еще отстреливает перегревшимся мотором и, того гляди, взорвется: баки продырявлены. Степан ложится на спину и, упираясь здоровой ногой, преодолевает сантиметр за сантиметром. И вдруг слышит нарастающий моторный гул. Сразу догадался: чужак. Но ничего не увидел: вогнавшая в лихорадку боль опалила правую ногу. А потом уже не чувствовал ничего, кроме знакомой, подступившей к горлу тошноты.
Хочется открыть веки, но они словно подрезаны, не слушаются. Потом почувствовал закипающий в ноге огонь. Протянул руку к коленке и вскрикнул: там, где он хотел прикоснуться и хоть чуточку притушить боль, не оказалось ничего. Еще не отдавая себе отчета, он выхватил из-за пояса финку и навсегда расстался с правой ногой. И тут же подтолкнула мысль: ну, а теперь перевязать вены и на этой, второй ноге. Вытащил из реглана пояс. Он как назло запутался. Разорвал зубами хром и свернул жгут.
До сих пор Степан не может понять, как он мог тогда передвигаться. За спиной уже вновь нарастал металлический рев. Его решили расстрелять на земле. Ему снова надо добираться до самолета. В распахнутой насквозь степи скрыться больше негде. Правда, и свой самолет — опасное убежище. Он еще не остыл и источал запах перегретого металла, масла, бензина. С минуты на минуту может прогреметь взрыв. Но из двух бед он выбирает одну. Ползет и не сводит глаз с идущего на него «мессера». Надо преодолеть заколдованные два метра. Он, корчась от боли, катится с боку на бок — как когда-то в детстве.
Успевает все же добраться до самолета и, прикрывшись парашютом, застывает под мотором. Из радиатора капает горячий антифриз. Прикрылся рукой, но руку жжет. Обжигающая жидкость проникает сквозь одежду. Но он терпит.
По обшивке забарабанили пули. Одна опалила плечо и впилась в парашют. Подумал: еще очередь, попадет зажигательная в бак, и самолет — единственная его крепость, а с ним и он сам взлетят на воздух.
Свистящий гул хлынул с высоты в третий раз. Вновь пули с писком впиваются в плоскости, парашют. Истребитель разворачивается и проносится совсем низко. И тут Степан узнал тот синий «мессер» со спасительной цифрой «21», а на фюзеляже вздыбился многоголовый дракон. Вот кто, не приняв боя в воздухе, решил прикончить его на земле.
Потерян счет атакам. Немец расстреливал Рудимова до последнего патрона. Внезапно все стихло. Не верилось в эту непривычную, оглушительную тишину.
Степан выкатывается из-под машины, рвет рубашку и принимается бинтовать раны. Но как только прикасается к отсеченной у колена ноге, теряет сознание.
Очнулся ночью. Над головой дрожат звезды. Они смотрят прямо в глаза. Холодные, колючие. Где-то в степи плачет птица. Травы набухают росой. Повлажнела одежда — то ли от росы, то ли от крови. Голова кружится. Хочется пить. Набрав полные легкие воздуха, он зовет:
— По-мо-ги-и-те-е!
Но даже свой голос кажется далеким, глухим. Это был не крик, а хрип. В ответ лишь монотонно-просяще откликнулась ночная птица. Она тоже, казалось, звала кого-то.
Как же быть? Пошарил возле себя и вдруг нащупал пистолет. Как он мог забыть о нем! Невольно вспомнил и его хозяина — Юлиуса Дитте. Вспомнил, и сердце налилось горечью раскаяния. Да, когда Дитте спускался на парашюте, Степан не стал стрелять. Его же не пощадили, расстреливали до тех пор, пока хватило боезапаса.
Нащупав сетчатую рукоятку маузера, на которой вместо надписи Дитте давно стояла фамилия Рудимова, он поднял дуло кверху и выстрелил. Прислушался. Тишина. Лишь по-прежнему плакала птица. Потом вновь и вновь нажимал на спусковой крючок. Выстрелы гремели безответно. В темноте ощупал теплую обойму. В ней два патрона. Надо оставить на всякий случай. Зажал в ладони еще горячий ствол.
Выход один — ждать. Своих или чужих. Быстрее бы конец. Какой угодно. Пусть подходит враг. Одна пуля для него, другая… Но тут же гнал от себя мрачные мысли: нет, это невозможно! Ведь еще столько не прожито. Именно сейчас Степану жизнь нужна позарез.
Взбудораженная память лихорадочно листает давние картины. Вспомнил Тамару. Как она там? Что сейчас делает? Разве она знает, что с ним?.. Встали, как на плацу, эскадрильские ребята — и погибшие, и ждущие его сейчас там, на аэродроме. Интересно, что с Шереметом? Дотянул ли Кузьма домой? А Малыш, Атлантов?..
Неужели не выбраться из этой ночи? Дышать все труднее. Ночь глыбой навалилась. Надо бы встать. Степан опирается на локоть, поднимает голову и начинает звать — долго, протяжно, до хрипоты.
И вдруг — топот. Но ничего не видно. Лошадиный топот все ближе. Надрываясь в крике, Рудимов зовет и думает лишь об одном: только бы услышали.
Цокот копыт совсем рядом. Уже слышен лошадиный храп. Но почему всадник молчит? Не чужой ли? Лошадь останавливается: Степан видит ее на фоне неба. На ней смутно маячит силуэт. Всадник спрыгивает.
— Кто? Почему молчите? — Рудимов протягивает руку к пистолету.
— А я боюсь, дяденька…
И только тут Степан увидел в темноте мальчугана. На мгновение он чем-то напомнил малыша Димку.
— Как зовут?
— Генка, — отозвался мальчуган.
— А ты не бойся, Гена, я свой. — Степан приподнялся, потянулся к малышу.
— Теперь вижу, — наклонился Генка.
— Подсоби, браток, выбраться. Село-то далеко?
Хлопец объяснил довольно туманно: «Так себе». Подвел лошадь. Увидев незнакомого человека, она дико всхрапнула и встала на дыбы, подняв вцепившегося в поводья маленького хозяина. Но потом успокоилась. Мальчуган ласково потрепал ее по мускулистой груди, и она покорно опустилась на колени.
— Ползите ко мне, — распорядился он.
Степан с усилием сделал несколько отдавшихся болью движений. Встал на здоровое колено, лег грудью на лошадиный хребет и занес левую ногу. Малец решил помочь. Отпустил поводья, потянулся к раненому. И вдруг конь, почуяв кровь, испуганно шарахнулся в сторону. Рудимов упал…
Очнулся, когда над ним склонились две тени.
Мальчишка съездил в село и возвратился со старшиной-обозником. Уложили Степана на сено в автомашину, и под скрип бортов он ушел в тупое забытье.
— Говорят, у меня гангрена?
— Не верь. Лучше меня никто не знает.
— А вторую ногу будут ампутировать?..
Полуторка всю ночь тряслась по ухабам. Рудимов лежал в кузове и мучительно ждал конца пути. Рядом покачивалась бородатая согбенная тень старшины-обозника. Словно сквозь толщу воды доносится его глуховатый бас:
— Потерпи, милок. Малость осталось.
Холодным потом обливаясь, терпит Степан. Но когда машина сотрясается на перевалах, упрашивает:
— Попросите шофера, нельзя ли потише.
Бородач поясняет:
— Прошмыгнуть бы до рассвета. Опоздаем — не прорвемся: обстреливаются все дороги.
Временами пытается шутить:
— Тело довезу, милок, за душу не ручаюсь.
Наконец остановились.
— Полевой госпиталь, — объявил старшина.
Прямо с полуторки Рудимова отнесли на операционный стол. Пока велась подготовка к операции, медицинская сестра спешила записать адрес семьи. Степан же просил в первую очередь записать полевую почту полка и сообщить, что задание выполнено. Но сестра настояла на своем. «Наверное, не верит в то, что я выживу», — шевельнулась тоскливая догадка. С нею и опустился в омут сырой, душной тишины.
Очнулся на рассвете. Весь забинтован. У койки сидят Корней Иванович и Атлантов.
— Едва нашли, — отозвались оба сразу. — Как самочувствие?
— Как видите, — указал Рудимов на ампутированную ногу. И сразу начал расспрашивать Атлантова: — Ну, как ты добрался? Тебя тоже сбили?
— Не совсем, — горько улыбнулся капитан. — Картер мотора пробили, но все же дотянул. Сел дома.
— А Малыш? А Кузьма? — нетерпеливо расспрашивал Рудимов и даже привстал, морщась от боли. Корней Иванович решительно уложил на подушку и успокоил:
— И Малыш, и Кузьма живы-здоровы. Правда, Искоркин опять без машины пришел. Уже четвертую потерял, — с ноткой осуждения подчеркнул начштаба.
— Не везет ему, — как бы заступился Рудимов.
— А кому на войне везет, — философски заметил Атлантов.
— Да…
Молчание прервал Сухорябов:
— Звонил командир бомбардировочного полка. Просил передать благодарность истребителям. Все бомбардировщики вернулись домой.
— Ваш «як» тоже скоро будет в строю, — вставил Атлантов. — Инженер пообещал отремонтировать.
Посмотрел Степан на своего зама и хотел спросить… Но тот сам догадался:
— Ногу вашу схоронили там же, у самолета…
Корней Иванович постарался сменить тему тяжелого разговора:
— Гарнаев приказал доставить тебя в Севастополь — в главный госпиталь. Автомашина ждет.
Вспомнив о мучительном пути в полевой госпиталь, Рудимов содрогнулся. Сухорябов понял и как-то виновато прокряхтел:
— Понимаю, Степан. Думали мы. Но санитарный самолет туда вряд ли дойдет. Собьют. «Мессеры» так и шныряют. — После минутного раздумья взглянул на комэска с плохо скрываемым сочувствием: — Ну, ладно. Потерпи. Мы еще переговорим…
Через сутки на самолете, который охраняла его эскадрилья, увезли Рудимова в севастопольский военный госпиталь на Корабельной стороне.
Утром в палату вошел полный, выбритый до синевы врач. Осмотрел, нахмурился и совсем неожиданно утешил больного:
— Великолепно. Будем надеяться…
На что надеяться, не договорил. Степан смолчал, но так хотелось возразить: «Нет, доктор, далеко до великолепного…»
Ночью не сомкнул глаз. Култышка ноги пылала лихорадочным огнем. Случайно услышал страшное слово «гангрена». Его произнес врач, знакомя молодую ассистентку с историей болезни. Совсем приуныл капитан. Смотрел в окно и считал падающие листья платана. Казалось, мелькали прожитые дни. От тяжелых раздумий оторвала сестра:
— К вам.
Приподнялся и увидел застывшего на пороге комиссара Гая. На нем короткий, выше колен, халат. Комиссар шагает к койке и припадает сухими, потрескавшимися губами к горячему виску Степана.
— Ну, як тут, друже? — ощупывает руки, грудь, голову.
— Великолепно. Будем надеяться, — с горькой иронией повторяет Рудимов слова врача и тут же признается: — Трудно, Серафим Никодимович. Боюсь, как бы не гангрена…
Комиссар вдруг преобразился. Как рукой сняло с его лица сочувственное выражение. Укоризненно уставился на капитана:
— Сам ты гангрена! Нияких гвоздей, и точка!
— Так-то оно так, да у врачей сомнение…
— Да ты шо? Яки могут быть сомнения? Я ж тебе говорю, а не доктор. Да и с главврачом я балакав. Верно, каже, поначалу опасались заражения. Был даже консилиум. Хотели тебе и вторую ногу отхватить. Но воздержались. Теперь уже твердо решили — лечить без ампутации. Так шо крепысь, друже, и нияких…
Рудимов всегда верил комиссару и потому несказанно обрадовался. Взбудоражился, расхвастался, даже одеяло сбросил и погладил бинты:
— Да я не так уж плохо себя чувствую. Смогу скоро на костылях подняться.
— А это уж лишнее, — сразу осадил Гай. Накрыл ноги одеялом, пожевал ус: — Не торопись, покрепче становись на ноги.
После прихода комиссара Степан заболел другой болезнью. Днем и ночью думал о возвращении в полк. Думал и укорял себя за жадность к жизни. Там, в степи, расстреливаемый «фоккером», он, как самую далекую, несбыточную мечту, загадывал: лишь бы выжить. Но едва раны покрылись коркой, стал думать о другом.
Свою думку утаил от врача, но доверился командиру полка.
Когда навестил Яровиков, Степан уже поднимался, неуклюже ковылял на костылях по палате. После первых расспросов о полковых новостях осторожно пошел в разведку:
— Что скажете, Пал Палыч, насчет моего возвращения в полк?
— Какие могут быть разговоры! Найдем работу.
Увидел Степан, намек не понят. Пошел на откровенность:
— Я насчет полетов…
— Да и за этим дело не станет. Все оформим, лишь бы ты на ноги встал.
По тому, с какой поспешностью подполковник согласился на возвращение в воздух, Рудимов догадался: не видать ему неба. Лишь где-то в глубине души тлела надежда — а может быть, уладится?..
Немцы уже подходили к Севастополю. Снаряды и бомбы рвались на Малаховом кургане, поднимали гейзеры воды в Южной бухте. Гулкий грохот волной вплескивался в подземный лазарет. При взрыве на тумбочках позванивали графины.
Утром в палату быстрее обычного вошел озабоченный чем-то врач. Тяжело дыша, присел у койки, положил пухлую ладонь на жилистую кисть Степановой руки.
— Вот что, капитан… Тебе надо эвакуироваться. Уходят последние транспорты. Будем надеяться…
— А вы?
— Что я? Я человек здоровый, — доктор вдруг раскашлялся и прижал к груди ладонь. — То, что одышка малость одолевает, ничего не значит. Я-то врач, знаю степень опасности.
Смотрел Рудимов на доктора и не верил его словам. «Сердце сдает, а хорохорится…» «Железный доктор» — так больные в шутку прозвали своего врача — то ли за пристрастие к жесткому режиму, то ли за крепкие нервы. Говорят, оперирует, отхватывает руки, ноги — глазом не моргнет. Да и сам к себе беспощадный.
Словно перехватив эти мысли, доктор с нарочитой официальностью закончил:
— Собственно, речь идет не обо мне. Завтра утром всех вас отправим. Будем надеяться, — окинул всех взглядом, поклонился и вышел.
Степан, не то прося, не то требуя, пробормотал вслед доктору:
— Уйду только с последней оказией.
Утром на второй день врач согласился повременить с отправкой. Но к вечеру изменил решение и вновь напомнил, что завтра будут все на корабле.
Палата опустела. Остался Степан вдвоем с мичманом — боцманом эскадренного миноносца. Тот тоже решил оставаться в городе, пока его корабль стоит в бухте.
Ночами в давно не топленной палате тянуло сырым холодком осени. Когда ночью наступала тишина, по полу с писком метались крысы. Но как только с улицы докатывался охающий раскат, они испуганно шарахались под пол и замирали. Мичман громоподобно смеялся:
— Поди же ты, несмышленая тварь, а тоже разумеет, что значит бомбежка.
Капитан и мичман почти не спали. Оправдывая свой отказ от эвакуации, боцман хмурил желтоватое, похудевшее лицо и доказывал отсутствовавшему врачу:
— Ты, мил человек, детишек, женщин перво-наперво отправь. А мы, мужчины, уж как-нибудь и на карачках выползем из ада.
Но под вечер в палату вошли четыре рослых санитара, молча уложили на носилки Степана и его соседа мичмана и отправили на машину. Оттуда — на эсминец.
На верхней палубе вповалку лежали раненые. Их еще не разместили по каютам. Рудимов остановил взгляд на мальчишеских ковыльного цвета вихрах. Лица не видно. Но как знакомы эти выцветшие волосы…
— Братки, положите меня рядом с этим, — попросил Степан санитаров. Те перетащили. Приподнялся, наклонился и чуть не вскрикнул: Малыш!
— Димка, давно здесь? — тормошил Степан соседа. Но тот не откликнулся. Без памяти. Рудимов схватил остановившийся рядом белый халат:
— Ему плохо. Дайте ему чего-нибудь.
— Не беспокойте человека, капитан. Ему только что введена инъекция. Будем надеяться…
Халат поворачивается. Степан с великой радостью узнает «железного доктора». Даже в этом хаосе стонов, слезных просьб раненых и неумолимых распоряжений команды он сохранял деловую, спокойную сосредоточенность. Узнал Рудимова, скупо улыбнулся и приказал санитарам:
— Отправьте капитана в тринадцатую каюту. Туда же и его товарища.
Димка пришел в сознание. Рассказал новости — кто погиб, кого перевели. Его ранило на аэродроме при бомбежке. Полк переброшен на Кавказ.
— Значит, и нам туда курс держать, — сразу определил Степан.
Нога его еще в гипсе, голова и руки — в многослойной марле. Искоркин тоже весь забинтованный, не может передвигаться. Лежали в одной каюте и прислушивались к тому, что творилось наверху. А там шел бой.
Сразу при выходе из бухты на эсминец набросились Ю-87. Димка и Рудимов определили их по надрывно ноющему гулу. Оглушая ревом, они раз за разом сваливались в пике. В каюту долетел многоголосый вскрик:
— Сбит!!!
Но радость напрасна: «юнкерс» лишь имитировал падение и на малой высоте сбросил бомбы. Осколки хлестнули по бортам и палубе. Степан даже от переборки отодвинулся:
— Смотри, идиот, в воздухе не убил, а в море прикончит.
Жаль, Рудимов не запомнил имени командира эскадренного миноносца. Как сейчас, он видит перед собой безусого капитан-лейтенанта — молодого, с тонкими чертами лица, в новенькой блестящей тужурке, при всех орденах.
Он хладнокровно выводил эсминец из-под ударов, добивался безропотного повиновения всех своей воле. Сделать это, когда люди корчатся в муках, умирают от ран, не так просто. Видимо, на всех — и на экипаж, и на пассажиров — неотразимо действовала сила его духа. В коридоре матросы переговаривались:
— Наш-то при всех регалиях. Как на параде.
— Силен мужик…
Многие — и военные, и штатские, — глядя на командира эсминца, впервые тогда осмыслили великую силу дисциплины. Именно она спасла корабль. Послушные воле одного человека, все безответно делали свое, точно определенное дело. Корабль искусно маневрировал, уклоняясь от ударов. Раненые и те молчаливо терпели боли, и это предупредило панику. Санитары поспешно уносили выбывавших из строя, а на боевые посты без промедления становились другие.
Артиллеристы подожгли один самолет. В наступившей темноте он горел так ярко, что, падая на взморье, высветил корабль. Но лишь на мгновение. «Юнкерс» поглотила вода, и густые сумерки скрыли эсминец. Самолеты отстали.
С рассветом показался Новороссийск. После стольких тревог и опасностей люди не верили в наступивший покой. Всем раненым оказали помощь, выдали чистое белье. По трансляции зазвучала знакомая мелодия:
Транслировать песни приказал командир эсминца. В каюту к летчикам спустился госпитальный врач. Молча присел на койку и тоже затянул хрипотцой:
Все думали об оставленном Севастополе. Песня разбередила душу.
Для Рудимова Севастополь был боевой молодостью. Впервые по его улицам он прошел девятнадцатилетним юношей, только что окончившим летное училище. Там, на Приморском бульваре, встретил Тамару. Она приезжала к тетке на каникулы из Ленинграда, где училась в балетной студии… Что-то долго нет от нее писем. А может, и приходят в полк, но его, Степана, не находят.
О чем-то своем думал «железный доктор». Наконец, оторвавшись от невеселых дум, он ударил ладонью по коленке:
— Да, а возвращаться в Севастополь будем. Поздно или рано… Будем надеяться…
В репродукторе звонко прозвучал голос вахтенного офицера:
— Подходим к Новороссийску!
Засуетились санитары, готовясь снести раненых на берет.
— Хочешь домой?
— Хочу.
— Летим.
— А я сам летать буду?
Палата проснулась в полночь. Не от орудийной пальбы и воя бомб. С этим тут свыклись. Ночь выдалась необыкновенно тихой. И вдруг кто-то сказал:
— Журавли…
Все, кто могли передвигаться, потянулись к распахнутому окну. Птиц не было видно, но где-то в сумеречной выси слышался трубный клич. Рудимов удивился:
— Странно — ночь и… журавли.
Сосед по койке, контуженный танкист, знающе пояснил:
— Так ведь днем-то невозможно пробиться — огонь кромешный кругом. Вот и пользуется ночной передышкой птица.
Давно умолк протяжный птичий зов. Но раненые не отходили от окна. Из палисадника тянуло йодисто-терпкими запахами дубняка и палых листьев. На пожухлой траве голубела холодная роса.
В Новороссийск причалила осень. Ее печально-радостному приходу выздоравливающие радовались и одновременно грустили. С наступлением ненастных дней обострились чувства. Все говорили, как о самом большом счастье:
— Скорее бы к своим.
Это означало — в полк.
Думал об этом и Рудимов. Конечно, хотелось домой съездить, жену повидать. Но только повидаться. С момента ранения он послал домой десятки телеграмм с одним и тем же текстом: «Все хорошо». И вот теперь решил написать первое письмо. Но как сообщить о том, что десятками ран пригвожден к больничной койке, о том, что вернется домой на костылях или на протезе?
Вначале хотел рассказать обо всем откровенно, но потом решил не тревожить до времени. Написал уклончиво, а получилось путано, несвязно: сам того не замечая, все выдал.
И вот первое письмо из дому получено. Жадно, через строчку пробежал глазами мелко исписанный листок. Потом вновь и вновь перечитал. Дома все хорошо. Тамара укоряла:
«Не хитри. Чувствую, что с тобой неладное. Напиши откровенно. И помни, каким бы ты ни вернулся, для меня останешься самым дорогим на всем белом свете…»
Окрылило Степана письмо. Как бы торопясь домой, он стал передвигаться на костылях. По утрам занимался даже физзарядкой. Садился на коврик, отвешивал поклоны. Брал на бокс подушку. Массажировал ноги, руки.
А вскоре врач — старый севастопольский знакомый — прилаживал протез. Делал он это с такой торжественностью, словно возвращал живую ногу. Его ликование передалось и Рудимову. Он сделал первый самостоятельный шаг.
— Ну, а теперь за тренировки, капитан, — похлопал по плечу пациента врач и, забрав стоявшие у койки костыли, бросил на прощание привычное: — Будем надеяться.
— Теперь есть на что надеяться, товарищ доктор, — впервые поверил Степан в оптимистическую фразу «железного доктора».
Почти целыми днями Рудимов пропадал в госпитальном парке. Тренировался не просто в ходьбе, а в умении подчинить своей воле неживую материю. Надо было предугадать и высоту шага, и его размах, а главное — свободное, без напряжения чередование движений ног — чужой и своей, в которой только что срослись разорванные осколками сухожилия.
За этой тренировкой и застал его неожиданно появившийся Шеремет.
— Что это вы так задержались? — спросил Кузьма таким тоном, словно они расстались час назад.
Жадно, нетерпеливо расспрашивал Рудимов:
— Что нового? Как там Пал Палыч? Насчет моего назначения ничего не слышно?
Кузьма начал с последнего:
— Слышно. Дают самолет, чтобы я вас отправил домой.
— Как домой?
— Просто. Сядем и полетим в Чистополь. Командир дивизии распорядился.
«Коль провожают, значит, не нужен». Начал допытываться:
— Как насчет моего возвращения в полк?
Шеремет ответил неопределенно:
— Этого сказать не могу. Вряд ли что получится. Куда вам в воздух? По земле ходить не умеете.
— Я не умею?! — обида сдавила Степану горло. — Неужели и ты не веришь, что я смогу летать?
— Да я что, — пожал плечами Кузьма. — Врачи как…
— А что врачи? Это не их дело! Как командир скажет, так и будет. Он обещал.
— Может быть, — примирительно поддакнул Шеремет и тут же осведомился: — Так когда тронемся в путь?
— Хоть завтра. — Рудимов безнадежно махнул рукой и, поскрипывая еще не обхоженным протезом, направился в палату.
— Ты, Степа?!
— А кто же еще…
— А я видела сон. Вроде ты идешь по пояс в снегу…
Короткокрылый УТ-2 бодро стрекочет над прихваченными утренним заморозком полями. Под плоскостью проплывают лоскутные одеяла озими, зяби, оголенные сады, словно циркулем опаханные стога соломы. За ними открываются новые дали. Зелено полыхают сосновые боры, ельники, голубеют воды помутневших рек. Лишь у берегов искрится первая наледь.
До Сталинграда шли ломаным маршрутом. Оттуда взяли курс вдоль Волги. До сих пор Рудимов терпеливо ждал, пока Кузьма предложит «за ручку подержаться». Но тот не догадывается или делает вид, что не замечает его желания. На вопросы-намеки, как «ведет себя машина», отвечает ничего не говорящим «так себе». Видно, ему строго наказано не доверять управления. Степан не выдерживает, отрывает из блокнота листик и пишет: «Будь добр, дай повести машину. Хоть немного. Руки чешутся». Шеремет минуту раздумывает и с видом проигрывающего соглашается:
— Берите.
И вот в Степановых еще слабых ладонях подрагивает ручка управления. Как он ждал этих дорогих мгновений! Вот она, его власть над машиной! Он подает ручку вперед, и самолет послушно опускает нос. Затем берет некрутую горку. Шеремет ежится:
— Осторожнее, не свалите машину в штопор.
Удивительно, как это он, летчик, не может понять летчика.
Пробует Степан управлять педалями. Левой ногой получается хорошо. Начал прилаживать холодный носок протеза. В коленке отдается колкий хруст. Сделал передышку. Боль, кажется, улеглась. Нажал на педаль. Рули перемещаются. Движение назад — и коленку вновь пронзают невидимые иглы. Едва не вскрикнул, но стерпел. Поставил рули в нейтральное положение, повел машину по прямой. Шеремет весело комментирует:
— У вас классически получается.
Рудимов благодарно кивает головой и ждет, пока угомонится боль. Передать управление не решается — отступать неудобно. Тем более что показался Сталинград.
На Волге еще хозяйничала осень, а Заволжье уже белело снегом.
Впереди раскинулся Чистополь. Сердце Степана защемило. Скоро, через несколько минут он увидит жену, свою Томку. Но едва приблизились к аэродрому и приготовились снизиться, как внизу показался черный крест. Он означал — на снег колесной машине не приземлиться.
Иного же выхода нет — стрелка бензинометра подползала к нулю. Шеремет повел самолет на снижение. Приземлились удачно.
К летчикам подъезжает мальчуган на резвом в белых яблоках жеребце и приглашает в сани. Кузьма берет у мальца вожжи и, несмотря на свою летную форму, чувствует себя настоящим кучером. Понукаемый его свистом и кнутом, жеребец стремительной рысью проносится по центральной улице Чистополя и как вкопанный останавливается у дома, номер которого Степан помнил, как свое имя.
Вылез Рудимов из саней, поправил подвернувшийся протез, растер онемевшую ногу. Хотелось хоть в первую минуту встречи не показаться калекой. И он уже слышит знакомое, со всхлипом:
— Боже мой, Степа-а… Ты?!
— А кто же еще…
Чувствует Степан теплое прикосновение мокрых щек жены. Вышла на крыльцо мать Тамары и заголосила, запричитала так, что слов не понять. Соседский мальчишка обхватил Степанову ногу, видимо не подозревая, что прижался к бесчувственному протезу. Берет Рудимов его на руки и, стараясь шагать как можно тверже, поднимается по скрипучим, чисто вымытым ступеням. Тамара размазывает слезы и взахлеб рассказывает:
— А я видела вчера сон. Вроде ты идешь по пояс в снегу и никак не выберешься. И я никак к тебе не подойду — нет сил с места сдвинуться…
— Ну вот видишь, выбрался я из этого снега.
Через пять минут в тесной комнате полно народу. Пришли незнакомые Степану соседи, целая бригада приятельниц Тамары с завода, какой-то старичок с георгиевскими медалями и его сухонькая, печальная жена, явившиеся лишь за тем, чтобы спросить у Степана: не встречал ли он где-нибудь там, на фронте, их сына — моряка.
До поздней ночи вели разговоры, пели песни, плакали, вспоминали, загадывали, скоро ли кончится война.
…Тепло, уют, тишина — как давно не видел Степан этих благ. И все же ничто не могло заглушить тяжелых раздумий. На душе было неспокойно. С настороженным вниманием прослушивал последние известия.
В Чистополе Рудимов познакомился с писателями Леонидом Леоновым и Аркадием Первенцевым. Рассказал им о виденном и пережитом на фронте. Часто, сумерничая, говорили о положении на фронтах, о долге человека. Леонов как-то тихо, словно про себя, размышлял:
— Главное — найти свое место, чтобы до зарезу быть нужным людям.
Слушал Рудимов, прикидывал: «Понимаю — писатель может помочь пером, словом. Но чем я могу служить людям? Пока единственным — полетом, боем. На другое не мастак. Значит, надо туда, в полк».
Жена и теща уже свыклись с мыслью, что Степан с ними не расстанется. И когда он сказал, что ему пора собираться, наступило тягостное молчание.
— Был сегодня в лесу?
— Да как сказать…
— Что делал?
— Просто отдыхал.
— А почему на траве след колес?
Простите его, кадровики. Документы на демобилизацию, которые выдали в госпитале, Рудимов никому не показал. Они с ним кочевали до возвращения в полк.
Нашел однополчан на Кавказе. Еще в пути почувствовал тревожную близость фронта. На станциях и разъездах с грохотом проносились эшелоны с пехотой и оружием. Длинными вереницами тянулись колонны танков и орудийных самоходок.
На третий день Степан подходил к штабу родного полка. Что там нового? Кто встретит? Все ли живы? Опираясь на кизиловую палку, он старался идти ровнее. У самых ворот остановился, подумал и бросил палку в кусты. И тут же пожалел: натруженные за дорогу ноги без опоры показались ватными.
Потихоньку приноровился к неторопливому шагу. Открыл ворота. Часовой узнал, приветливо пропустил. Подошел Рудимов к штабу и не может дальше идти. Ноги отказывают, и грудь будто прессом сдавило… У низенького штабного домика стоят и о чем-то озабоченно толкуют комполка Яровиков с неразлучными крагами в руке, комиссар Гай, Корней Иванович. Кажется Степану, что эти люди никуда не уходили все эти месяцы. Первым Рудимова заметил Сухорябов. Взмахнул короткими руками и объявил, как на построении:
— Капитан Рудимов прибыл!
Все бросились к Степану. Объятия, восклицания. Ощупывая, словно не веря в то, что он цел, Павел Павлович долго вертел Рудимова и наконец произнес:
— Да ты ж совсем герой, Степан Осипович! Хоть сейчас в полет.
Хотелось ответить: «За тем и приехал», но воздержался — как бы не приняли за бахвальство.
Не сразу сказали Степану о гибели летчиков его эскадрильи Ивана Бугримова и Анатолия Алафердова. О таком сразу не говорят. А когда сказали, Рудимов не стал расспрашивать подробности — тоже некстати.
— Ну, а меня бережет твой талисман, — Павел Павлович извлек из кармана портсигар. Степан тоже достал давний подарок комполка. Неподалеку, возле столовой, желтела копна соломы, то ли для растопки, то ли для матрасов припасенная. Яровиков хлопнул перчатками:
— Присядем?
— Можно.
Зачастили затяжками, раздавили каблуками чинарики. Медленно и осторожно Степан опустился на солому. Кряхтя, присел Павел Павлович.
— Эх, старость — не радость.
— Не рано ли в деды? — возразил Рудимов, вытягивая негнущуюся ногу.
— А что ты думаешь, скоро полсотни стукнет. — Яровиков блаженно завалился на спину, напялил на лицо фуражку. Неожиданно спросил: — Чувствуешь, как солома пахнет? Степью, хлебом… Нет, Степан, меня другое пугает. Боюсь затеряться. Гонит, крутит нас ураган — с ног валит, ребра трещат. Но тут все понятно. Так и должно быть. На то и ураган. А вот куда он меня вышвырнет — вот что мне не безразлично.
— О бессмертии беспокоитесь? — совсем просто спросил Рудимов и тоже лег навзничь. — А для меня это неважно.
— Зачем такие слова?! — Яровиков сдвинул фуражку, закрыл лицо ладонью и стал смотреть на солнце сквозь розовые пальцы. — Другое меня интересует. Мне не безразлично, как будут считать люди: жил и ушел из жизни как человек или как последний негодяй.
— А для меня главное, чтобы я знал — не зря голову сложил. А в остальном, кому надо, разберутся.
— Ох, Степан, не так просто…
Яровиков не договорил: подошли, загомонили летчики, техники. Кто-то предложил:
— Качать комэска!
Степан медленно, с усилием поднялся:
— Не надо, ребята. Совсем рассыплюсь.
Потянулся к одному, другому. Обнимались, хлопали друг друга по лопаткам. Лишь Атлантов просто поздоровался — этот не любит сантиментов. А Малыш чуть ли не на шее повис. Рудимов потряс его за вихор:
— Выжил? Да и вырос, кажется?
— А на фронте только так — или на голову выше, или на голову ниже, — изрек Димка. Вразвалку подошел Шеремет:
— Я же вас завез в тартарары, и, оказывается, напрасно.
— Напрасно, Кузьма, — согласился Рудимов. — Я как тот старый пудель: куда ни завези, все равно домой вернется.
Встретили Степана в полку хорошо. Но не все складывалось так, как он предполагал. Назначали его помощником начальника штаба. Не посоветовались, не спросили, а зачитали приказ, и все. Как бы между прочим Яровиков бросил:
— Пойдешь в подручные к Корнею Ивановичу.
Не об этой должности мечтал Рудимов. Он хотел летать. Но комполка ни словом не обмолвился о возвращении на летную работу. Обычно сдержанный, Степан на этот раз вспылил, напомнил:
— Пора бы и мне полетать.
Яровиков уставился на капитана с таким удивлением, словно видел впервые. Рудимов перешел на официальный тон:
— Как вас понимать, товарищ подполковник? Вы же обещали…
Комполка порывисто, с хрустом сжал тонкие нервные пальцы:
— Ну что ж, что обещал… Ради тебя же. Надо было поддержать.
— А теперь можно и за борт?
— Почему за борт? Вот поработаешь в полковом штабе, а там в бригаду заберут. Рост, перспектива…
— Но вы же знаете, что меня не перспектива привела в полк.
Яровиков снял фуражку и задумчиво потер ладонью бритую голову:
— Ладно. Потерпи. Буду пробивать брешь в верхах.
Пока Павел Павлович пробивал брешь, Рудимов не терял времени, готовился к нагрузкам в полете. Правда, днем заниматься этим почти не удавалось: неудобно на виду у всех демонстрировать свою немощь. Вечерами — дело другое, никто не видит. Как только солнце скрывалось за лесом, он уходил на облюбованную поляну. Упражнения начинал не с ходьбы, как обычно, а с массажа ног. Затем садился на траву, добросовестно наклонял туловище, вращал его широкими кругами. Усердно имитировал бокс. Один из развесистых дубков служил турником. На нем выжимался до десятка раз. Затем приступал к ходьбе — то медленной, то убыстренной.
Но самым любимым занятием стал велосипед. Тайком выкатывал машину на поляну. Потихоньку приноравливался к неспешной езде. Стоило это немалых трудов. Протез упорно не желал вращать педаль. То и дело соскальзывал. А однажды каким-то чудом попал в колесо. Степан упал, и протез подвернулся. Боль, ноющая, немая, отдалась где-то внутри. Лежал недвижно несколько минут. Ползком добрался до куста, вырезал финкой дубовый посох. В сумерках добрался до полковой землянки.
В столовой за завтраком подсел Яровиков:
— Ты что куролесишь в дубняке?
— Ни сном ни духом не видел никакого дубняка, — не моргнув глазом, соврал Степан. Павел Павлович поводил пальцем перед носом капитана:
— Шалишь, следы твоих ног имеют одну особенность…
— Какую такую особенность?
— Слишком большой нажим на пятку и с этаким протягом. Да и велосипед не без следа ездит.
Пришлось признаться. Но не покаяться. Когда боль унялась, вновь отправился на опушку с велосипедом. Повторял пройденное. Уже свободно ездил по прямой, без труда садился и вставал. Теперь надо было научиться скорой езде, поворотам, быстрым остановкам.
Поздним вечером возвращался домой весь в поту, с трясущимися руками, воспаленной култышкой ноги…
Как-то в обеденный перерыв Степан попросил у Зюзина велосипед. Тот посмотрел глазами, в которых было написано: «Машина-то новая… Да и себя пожалейте…»
— Не бойся, Володя. В случае чего новую куплю, — заверил капитан и оседлал машину.
Когда возвратился, у столовой собралась целая толпа, словно человек собирался демонстрировать цирковые трюки. Рудимов притормозил, остановился, поблагодарил Зюзина за услугу. Подошел Яровиков, похлопал по плечу:
— Ну, Степан Осипович, техника пилотирования, считай, проверена. Теперь можно и в воздух. С богом! — На ухо добавляет: — В верхах пробил.
На второй день состоялись «провозные» по кругу. Затем запланировали самостоятельный полет.
Пришло утро. Еще никого нет на стоянке, кроме дежурного. Он не разрешает подходить к самолету. Надо ждать механика. Есть время собраться с мыслями. Рудимов перебирает в памяти подробности пилотажа по кругу, мысленно бросает машину в виражи.
Приходит механик. Степан узнает в нем Галыбердина. Поздоровались. Вспомнив, как когда-то пьяный механик при бомбежке лежал в палатке, Рудимов простодушно поинтересовался:
— Перестал пить?
— Перестал. Нечего пить.
Засмеялись.
— Ну, помоги мне влезть на крыло.
Галыбердин помогает, но бубнит:
— Вы еще ходить не умеете, не то что летать.
— Это поначалу, Галыбердин, — отмахивается Рудимов. — А потом пойдет как по маслу.
— От винта!
— Есть от винта!
Протяжный нажим на стартер. Винт УТ-2 провернулся, качнулся раз, второй. Запахло бензином. Мотор кашлянул и заурчал мягко, доверительно. И вдруг Галыбердин замахал руками, потом скрестил их, что означало: «Выключай!» Рудимов инстинктивно щелкнул по рычагу. Мотор остановился. Механик показал замасленной рукавицей в сторону. К стоянке мчался «козел» — вездеход комполка. Рудимов приподнялся в кабине.
— Сиди, сиди, — остановил подъехавший Яровиков. — Как чувствуешь себя?
— Нормально.
— Далеко не ходи. Дойдешь до гор и назад. Дальше — рискованно: «мессеры» охотятся. Попробуй на виражах, как оно получится.
Степан понял: боится не за самолет, а за летчика.
— Ну, с богом! — Павел Павлович поднял над головой перчатки.
Миниатюрный УТ-2, впрямь как утенок, переваливается с крыла на крыло, послушно катится к старту. Рудимов прилаживает носок протеза в выемку педали. Левая рука привычно ложится на сектор газа. «Ну, пошли», — мысленно говорит Степан своей машине и себе. На разбеге замечает столпившихся у старта людей. По высокому росту и особому, темного цвета, реглану узнает Яровикова. Стартер, отмахнув белым флажком вправо, держит его, как жезл. Звенящий на полных оборотах мотор несет машину по взлетной полосе. Зеленым потоком плывет за бортом трава, мелькают матрос — стартер — и стоящие возле него летчики. Они машут фуражками.
С тревожным нетерпением ждал Рудимов первого разворота. Как-то поведет себя искусственная нога в воздухе? Сможет ли она отклонить чуткую педаль на скрупулезную величину. УТ-2 — машина капризная, требует, как говорят летчики, уважительного отношения к себе, точной координации управления. Малейшая неточность — и «утенок» свалится на крыло, а то и в штопор.
Опасения пока напрасны. Степан делает три круга и три посадки. Лишь на четвертом култышка заныла, как некогда при подлете к Чистополю. Но боль была непродолжительна. Улеглась, едва Рудимов выровнял машину.
Посадка. Степан сруливает с полосы. Навстречу бегут летчики и техники. В кабину потянулись руки.
Через восемь дней Яровиков выпустил Рудимова на «яке». Техникой пилотирования комполка остался доволен, но тут же выговорил:
— Хорохориться незачем. Вижу, что педалями управлять тебе тяжело. А что будет в бою?
Пришли на стоянку. Подозвал инженера:
— Сможете поудобнее педаль сделать, чтобы протез не соскакивал?
Тот долго вытирал паклей руки:
— Что-нибудь придумаем.
Степан стал готовиться к самостоятельному вылету на боевом самолете. Механики Зюзин и Галыбердин устроили на истребителе «техническую революцию». Переоборудовали педали, ножные тормоза, понаставили кнопок, рычагов. Все, что можно было, вывели к ручному управлению.
И вот Рудимов в воздухе на превосходном по тому времени истребителе. Не верилось, что он может столь свободно бросать его в пике, выводить на кабрирование, вгонять в петлю, в преднамеренный штопор, вертеть бочки. Но «як» был послушен.
Возвращался Степан из зоны пилотажа, как с праздничного парада. Глядел на плывущие вровень с бортами облака, на залитую закатным солнцем землю и мысленно благодарил тех, кто помог ему выбраться на эту высоту. «Железный» госпитальный доктор, малец Генка, нашедший Степана в степи, Яровиков, поверивший в его силы, добродушный Володя Зюзин и странный Галыбердин, смастерившие новые педали, — это они вернули ему небо.
Как только Степан вернулся из первого самостоятельного полета, Павел Павлович позвонил командующему военно-воздушными силами. Поставил начальство перед фактом: безногий летчик в полет выпущен. Вместо ожидаемого нагоняя в полк пришла одобрительная шифрограмма:
«Поздравляю Рудимова с возвращением в строй».
— Вот это и называется брешь в верхах, — закруглил Яровиков, зачитав Рудимову бумагу.
За первой пришла вторая шифрограмма: Степана произвели в подполковники и назначили штурманом дивизии.
Когда-то, еще до войны, в авиаполку был неплохой духовой оркестр. В нем Рудимов играл на саксофоне. Давно он забросил музыку. В этот вечер впервые за столько времени прикоснулся к инструменту. Подсели другие музыканты, и сырая землянка наполнилась мелодией вальса.
— Скажите, что такое прибавочная стоимость?
— ?!
— То-то и оно. А туда же норовите, в ученые…
В воскресенье выдалась нелетная погода. С утра над долиной, где обосновался аэродром, повис душный туман, а к полудню распогодилось — проглянуло солнце. Но тут же пошел дождь. Тягучий, густой, будто приправленный патокой. Летчики сидели в землянке-столовой, постепенно ставшей и полковым клубом. Рудимов, немилосердно окуривая собеседника привезенной из Чистополя махрой, расспрашивал своего бывшего зама, а ныне комэска Станислава Атлантова о переменах в эскадрилье. Шеремет в это время пытал своего дружка Таирова, черного, цыгановатого:
— Джума, а Джума, скажи, почему ты не красный?
— А почему я должен быть красный? — недоумевал Джума, зардевшись от неожиданного вопроса.
— Да хотя бы потому, что ты служил под началом красного черта.
Никто не засмеялся.
— Кто такой красный черт? — обернулся Рудимов, привыкший выручать Таирова, не умевшего отбиваться от шуток. Кузьма укоризненно потряс головой.
— Эх, до чего же неинтеллектуальный народ, — едва выговорил трудное слово и покосился на дверь: не войдет ли кто посторонний? Никто не входил, и Кузьма доверительно зашептал: — Красный у нас один — комдив… Да об этом весь фронт знает…
С визгом распахнулась дверь, — видно, кто-то пинком открыл ее. На пороге появился… Гарнаев. Это было так неожиданно, что всем показалось — комдив подслушал затеянный о нем разговор и явился именно для того, чтобы оборвать его. Шеремет двинулся к комдиву, как лягушка к удаву:
— Товарищ генерал, мы тут вас вспоминали…
— Про волка помолвка, а волк в хату. — Гарнаев остановился у открытой двери, ища кого-то глазами. Атлантов, как старший, начал было докладывать о том, что из-за непогоды эскадрилья отдыхает, но генерал остановил:
— И так вижу, что травлей занимаетесь. Рудимов здесь? А, вот он… Чего же молчишь? — протянул руку, энергично потряс: — Прилетел специально на тебя поглядеть.
— Прилетели? Так там же дождь. — Степан посмотрел на проем двери, за которой хлюпала вода.
— Ну, для кого дождь, а для кого ситничек. — Гарнаев сел на топчан: — Приземляйтесь, в ногах правды нет. — Посмотрел на Рудимова: — Скажи, зачем тебе вся эта «музыка» понадобилась?
— Какая такая «музыка»? — насторожился Степан.
— Вот в таком состоянии возвращаться на передовую? Сидел бы возле жены да чаи попивал…
Рудимов не нашел что сказать. Пока раздумывал, подбирал слова, Гарнаев поднялся, сдвинул фуражку на брови, воткнул длинные жилистые руки в карманы и привычно закачался на носках:
— Когда вырастет мой Вовка, куплю ему фуражку с большим козырьком, чтобы… неба не видел.
Грохот потряс землянку. Смеялся и генерал. Сбил фуражку на затылок, шевельнул бровью:
— Нет, Рудимов, не зря ты приехал. Я бы тоже сбежал из дому… Да еще в твои годы… — Рыжие, мохнатые, как метелки камыша, брови заходили ходуном, и ребята невольно метнули взгляд на Шеремета: ведь и верно комдив на красного черта смахивает. А Гарнаев вдруг вздернул огненные метелки и сам признался:
— Когда-то, в молодые годы, меня чертом величали.
— Красным, — мужественно вставил Кузьма.
— Да, красным, — генерал с улыбкой взглянул на капитана, — а откуда вам известно?
— Да один штабник рассказывал.
— Но красный не только из-за обличья, — комдив снял фуражку и потряс бронзоватой шевелюрой. — Был повод и более существенный.
— А когда то дело было? — не без подвоха полюбопытствовал Шеремет.
— Хочешь сказать, давно и неправда, — помрачнел комдив. — Нет, капитан, сущая правда. — Гарнаев по-прежнему стоял посреди землянки и, запрокинув голову, вспоминал: — А было то, так сказать, на заре Советской власти. Это когда «дикая дивизия» двигалась на Петроград. Служил я тогда в Гатчине, в авиаотряде. Приехал к нам какой-то рыжебородый дядечка, очки на ниточке, большевик. Надо, говорит, разведать корниловскую дивизию, Что так и как? Ну, наши летчики-офицеры в кулаки покашливают, мол, охотников нет. Солдат-пилотов было нас двое в отряде — я и Васька Крайнюков. Переглянулись мы, я и подал голос: согласен лететь. Пока судили-рядили, а погода возьми да и повернись к нам задом. Дождь не дождь, мо́рось какая-то. Ни черта не видно. Но отступать поздно: замахнулся — бей.
С грехом пополам взлетел я с раскисшего аэродрома. Ну, а как добирался до «дикой дивизии», долго рассказывать. Хлебнул и страху и всего другого. Летел как в мешке. Это сейчас тут всякие приборы, системы. А тогда часы, альтиметр, указатель скорости с робинзоновыми полушариями, уклонометр и счетчик оборотов — вот и вся приборная доска. Тыкаешься в тучах слепым котенком, того и гляди, в дерево или в пригорок врежешься. Как бы там ни было, но разведка состоялась. Увидела меня та «дикая дивизия» и давай палить изо всего, что могло стрелять. Но я проутюжил все позиции и сбросил четыре бомбы. Я их вез прямо на коленях. Вернулся под Гатчину вечером и едва нашел аэродром. Вот тогда-то и окрестили меня красным чертом — те же корниловцы в своей газете расписали. Между прочим, заметка называлась «Где зимуют черти». Корниловцы обещали меня поймать и пригрозили расправиться, как только попаду в их руки. Да я не попал. Революция уберегла.
Между прочим, та же революция мне крепко надавала по штанам, — усмехнулся Гарнаев. — Что это я стою? — Сел рядом с Рудимовым: — Вишь, какое дело, Степан Осипович, перед войной нас, как телков к сиське, тыкали к науке, а мы, случалось, и нос воротили — тяжело-де, как-нибудь и так проживем. А вот тогда, в двадцатом, меня так потянуло к учению, что ради него готов был применить даже маузер. Смешно? А ведь что было, то было. Военно-авиационная инженерная академия — знаете такую? — в Петровском дворце расположилась. Насчет ее открытия и я хлопотал: мотался по разным учреждениям, строил классы, гараж, лаборатории, крыши перекрывал, преподавателей подыскивал. Действовал по указанию Реввоенсовета. Ну, когда заварилось такое большое дело, я возьми и закинь крючок декану: мол, поимейте в виду и мою кандидатуру в пролетарские студенты. Он заверил — поимею. А когда каша сварилась — к котелку не позвали; составили первые списки слушателей, а меня там не оказалось. Я к декану, этакому тщедушному старичку с золотым пенсне на носу, — тычу дулом маузера в красивый зажим на галстуке: или жизнь, или моя фамилия в списках. Он, конечно, пообещал сделать меня слушателем академии. Но тут же опять меня подвел. В списки включить включил, но в тот же день пожаловался на мои действия с помощью маузера в партийный комитет. Без лишних разговоров в местной партячейке исключили меня из партии. На окончательное решение судьбы вызвали в горком партии. Гляжу, сидят вроде свои, из народа люди, а понять не могут. «Что к ученью рвешься — хорошо, а что действуешь такими методами — плохо, партию скомпрометировал». Особенно досаждал чуточку на меня похожий рыжебородый мужичишка в козьей поддевке. Все колол меня «насилием», мол, с ним он боролся всю жизнь и теперь будет бороться со всею революционной беспощадностью. Ему поддакивал полный лысый человек в белоснежной рубашке. Но этот очень вежливый, спрашивает: «Скажите, товарищ Гарнаев, что такое прибавочная стоимость?» Какая такая, думаю, прибавочная? Слыхом не слыхивал. «Ну, а что вы скажете об интегральных исчислениях?» Тоже впервые слышу. Так как же можно, говорит, в науку с такими знаниями лезть, да еще узурпаторскими методами? «В общем, исключаем вас из партии именем революции. Положите на стол партбилет», — будто обухом по голове меня ахнул.
Встал я, ноги трясутся, слова вразумительного не подыщу. Ну, потом малость оправился. Свернул кукиш и протянул тому пухленькому, архиреволюциоиному: «Ты мне его не давал, этот партбилет, не тебе его и отбирать». В то самое время, говорю, когда ты изучал прибавочную стоимости, я с «дикой дивизией» в смерть играл да вшей кормил под Перекопом. И вдруг поднимается тот, что в козьей поддевке, и так колюче вглядывается. «Обожди, обожди, где я тебя видел?» — стаскивает с уха нитку от очков. Я, конечно, пожимаю плечами. «А красным чертом не тебя звали?»
Тут мы узнали друг друга. Он оказался тем самым большевиком, который приезжал в Гатчину и командировал меня на разведку «дикой дивизии». Снял очки, начал протирать и объявил, что ввиду моих заслуг перед революцией можно простить мои прегрешения перед наукой.
Но с наукой я не расстался. Поскольку в партии меня оставили, я прямиком в академию, к декану: как, мол, насчет нашей договоренности? Теперь он уже не стал сопротивляться. Зачислил меня на подготовительный курс. Шесть лет просидел за книгами и кое-чему научился. Академию окончил с отличием. Но в учетной карточке долго значился тот выговорок…
— Без выговора солдата не бывает, — глубокомысленно изрек Кузьма и потянулся за папиросой к портсигару Рудимова: — Разрешите закурить, товарищ генерал?
— Давайте подымим. — Комдив тоже взял папиросу из портсигара Степана, прикурил от «бычка» Кузьмы и шлепнул себя по коленке: — В общем, ясно, где черти зимуют? А теперь оставьте нас с Рудимовым.
Все вышли. Гарнаев без дальнего захода сказал:
— Каково твое мнение об Атлантове?
— Смотря в каком смысле, — замялся Степан.
— В самом обычном, человеческом.
Рудимов задумался:
— Вообще-то…
— Не надо мне этих самых «вообще», — оборвал комдив. — Говори, как думаешь. Ну, вот, к примеру, тебе пришлось бы лететь в бой, взял бы его в ведомые?
— Так я с ним летал.
— Ну и как?
— Нормально.
— А другие за ним пойдут?
— Должны.
— Не то слово — должны. Этого мало.
— Думаю, пойдут.
— Ну, вот и хорошо. Такого же мнения и Гай, и Яровиков. Мыслим назначить Атлантова замом командира полка. Значит, ошибки не будет. А теперь разговор о тебе. Врач докладывал, плохи твои дела с ногой. Может, стоит передохнуть? Недельки две. Отправим в тыл, наберешься силенок и опять за работу.
— Разрешите подумать, товарищ генерал, — полусговорчиво попросил Степан, и они оба вышли на улицу.
Дождь перестал. Над входным створом аэродрома аркой повисла радуга. Один ее край упирался в лес, а другой в речушку, огибавшую летное поле. Из той арки, как в сказке, вышла Лилька. Увидев Степана, она сняла пилотку и побежала навстречу. Рассыпавшиеся волосы ее охряно горели под косыми лучами приземлявшегося солнца. Рудимов тоже заковылял ей навстречу.
— Степ-а-а! — запыхавшаяся Лилька подлетела к Рудимову, протянула руки, но, увидев комдива, опустила их, остановилась: — Здравствуйте.
Генерал скользнул взглядом по Лилькиным волосам и зашагал к ждавшей его машине.
— Ну, рассказывай, как живешь, — подступила Лилька к Степану и обдала теплым дыханием.
— Да вот живу. — Рудимов развел руками, и так ему захотелось обхватить Лильку за худенькие плечи и прижаться щекой к ее паутинным волосам. Но он стоял растерянный, чуточку глуповатый. Неведомо откуда появился Шеремет и с ходу прокомментировал Степаново замешательство:
— Пилот как умная собака. Все понимает, а сказать не может.
— Вот именно, Кузьма. Понимает все, кроме одного: лезет туда, куда ее не просят, — отрезала Зародова, подхватила Рудимова под руку и, приноравливаясь к его неровной ходьбе, повела к столовой, на ходу что-то рассказывая и смеясь.
— Видишь синий самолет?
— Вижу.
— А «ягуара» на борту?
— Неужели он?
Каждое утро комиссар Гай на пятнадцатиминутной политинформации коротко говорил о положении на фронтах. Вывесив в столовой во всю стену карту, он тыкал в нее прокуренным пальцем:
— Немцы потеряли несколько авиадивизий, лишились лучших асов авиации. Теперь развернулось наше наступление по всему фронту.
Нередко Серафим Никодимович отступал от информаторского стиля и начинал говорить просто, по-своему, порой ломая не только пропагандистские каноны, но и грамотную речь. Ему прощали лингвистические слабости лишь потому, что он умел сообщать людям что-то новое. Гай прочитал неведомо где добытый текст указания фельдмаршала Клейста командующему 1-й танковой армией генералу Макензену: замедлить темпы отступления, дабы дать возможность эвакуировать военное имущество и создать новый рубеж обороны на Таманском полуострове. Потом Гай сообщил о наших затруднениях — плохо с горючим. Надо беречь каждую каплю бензина.
Летчики уже знали, что немцы отброшены на рубеж Северный Донец, Красный Маныч, Белая Глина, Армавир, Лабинская. Понесли поражение оперативная группа «Холлид» и ее соотечественница, опрометчиво названная «Доном». Перестала существовать заново сколоченная 4-я танковая армия. Будто разрубленная клинком надвое, распалась армия Макензена: одна часть отползла к устью Кубани, другая — к низовьям Дона. Остатки дивизий отходили на Таманский полуостров. Рудимов, водивший туда штурмовую группу, видел, как по дорогам, шедшим на Тамань, ползли грузовики, танки, артиллерийские тягачи, конные обозы, а по обочинам то двигались, то залегали потрепанные в предгорьях войска. Их было много, но уже чувствовалась та перемена в боевых порядках, за которой угадывалось начало губительных беспорядков.
Хотя Степана назначили штурманом дивизии, в управлении для него не оказалось самолета. Может, потому, что он наотрез отказался ехать в тыл на «ремонт», как сказал Гарнаев. Как всегда, выручил Яровиков: только что получил пятибачный Ла-5, но сам остался на своем стареньком, потрепанном трехбачном, а новый передал Рудимову:
— С богом!
Первые полеты принесли успокоение. Степан опять почувствовал себя в привычной колее полковой жизни. Ходил во главе группы, а иногда на пару с Атлантовым на барраж, штурмовку, прикрывал пехоту, сопровождал бомбардировщики. Казалось, все шло своим чередом.
Но где-то на восьмом — десятом вылете почувствовал себя неважно. Начали ныть потревоженные высотами и перегрузками раны. Предсказывали дурную погоду — дождь и бурю. Но еще мучительнее саднила душу другая неизлечимая рана. Трудно сказать почему, но Степан твердо уверовал, что рано или поздно он сквитается с тем, кто изуродовал его, — с тем синим «мессером» с цифрой «21» и двумя рядами крестов.
И он его увидел. Узнал по повадке. Будто видение он появлялся над аэродромом, когда наши летчики возвращались с задания. Они приходили в одиночку и спешили на посадку: бензобаки почти пусты. И тут он вываливался неизвестно откуда и нападал хищнически, стремительно. На глазах всего полка поджег одинокий Ла-5. Летчик погиб. Но как только подходила группа, даже пара самолетов, он так же внезапно исчезал, как и появлялся.
Правда, цифры Степан пока не видел. Да и другое вызывало сомнение: там, в степи, его расстреливал «мессершмитт-109», здесь же появлялся Ме-110. И не с многоголовым драконом на борту, а с пастью ягуара. Свои сомнения высказал начальнику штаба. Корней Иванович довольно обоснованно рассудил:
— Тут действует та же авиагруппировка, что и в Крыму. А у него, видимо, на высоте сердце сдает, вот и пересел на «ягуара». Да и защита дополнительная понадобилась — стрелок-радист.
Так это было или нет, но Степан с еще более острым нетерпением ждал встречи с синим «мессером», искал его, думал о нем.
В полдень посты наблюдения сообщили: со стороны Новороссийска показались два истребителя. Находившаяся в готовности группа Рудимова взлетела быстро и, чтобы не выдать себя, на бреющем ушла от аэродрома в сторону моря. Там набрала высоту и стремительно пошла на сближение.
Встретились за облаками. Взгляд прикован к ведущему «мессершмитту». Он качнул крыльями, будто делал разминку перед выходом на поединок. Степан дал сигнал Атлантову для выхода в атаку. Потом глянул и не поверил своим глазам: на фюзеляже чужака — ягуар! И та же цифра — 21. Он! Надо с ходу взвесить все «за» и «против»: «мессер» имеет превосходство в огне, но за Ла-5 преимущество маневра и скорости. Можно считать, шансы равны.
Степан приказал Атлантову с ведомым атаковать другую машину, а эту не трогать.
Машины сближались с бешеной скоростью. Но открывать огонь не спешил ни тот, ни другой. Рудимов глядел сквозь лобовое стекло и видел, как перед прицелом разрастался синий четырехгранник чужого самолета. Сейчас он казался чуть фиолетовым — то ли от наплывшей слева сизоватой тучи, то ли от большой высоты. Но с приближением становился светлее, будто раздуваемый шар. Он уже расползся на четверть лобового стекла. Еще шире, шире… Плоскости как-то неестественно вытянулись, словно расплющенные. Не снимая правой руки с гашетки, Степан протер повлажневшие глаза левой ладонью.
Плоскости вытянулись еще длиннее и горели, как нить накаливания. Рудимов отсчитывал последние мгновения, когда можно дать залп из всех пушек. Но немец ударил первым. Степан едва успел толкнуть педаль вперед, и «ягуар» промелькнул мимо, как синеватая острога.
Они разошлись. «Ягуар» оказался так далеко, что Рудимов со страхом подумал: «Неужели уйдет?» Это казалось невероятным, невозможным: столько ждать, искать, найти и упустить!
Немец не ушел. Степану показалось, что они увидели друг друга, когда прошмыгнули на встречных курсах, Неужели и он, немец, узнал его, Рудимова?
Развернулись почти одновременно и опять пошли на сближение. Стрелять было еще невыгодно — далеко. Степан торопливо гнал машину навстречу. Но немец внезапно вымахнул горку, потом еще раз и круто пополз вверх. Терять нельзя ни секунды. Завладеет немец высотой, и вывернуться будет невозможно. Степан тоже поставил на попа машину. Ла-5 легко и с каким-то веселым звоном врезался в высоту, подминая на пути облака.
Они встретились вновь. Но теперь уже на параллельных курсах. Шли вначале на большом расстоянии, а потом сблизились и летели почти рядом, борт к борту. Ясно, отчетливо видели друг друга. Немец был без шлемофона. Видимо, в кабине жарко. На белой, седой голове чернела дуга от наушников. На тонкой кадыкастой шее — ларинги. Брови тоже седые. «Стар, но красив», — совсем некстати подумал Степан, и внутри закипала зависть и злость. Вот они летят рядом: один — искалеченный, с трудом вырвавшийся из лап смерти, другой — властный, самоуверенный, избалованный славой…
Надо идти еще выше. Тяжело дышать без кислорода. Степан рванул ручку на себя. Почти в то же мгновение дыбом встал и «ягуар». И опять они летели рядом, пронизывая жидкие облака и не сводя друг с друга глаз. На шкалы высотомеров наматывался седьмой километр. Облака отстали, сквозь них зеленела вода залива. Кого-то она ждет, та вода?.. Высота все ощутимее и больнее распирала грудь. Дышать становилось труднее. Только бы не выдать это «ягуару». Да и ему, видимо, нелегко. Вон он трет мокрую шею, широко открытым ртом глотает разжиженный воздух. Нет, он вроде оправился. Взъерошил седые волосы. Почти безгубый рот сжат в одну черту. Потянул ручку еще круче. Прижал ларинги, что-то передал по радио. Может, подмогу вызывает?.. И вдруг «ягуар» провалился. Степан не успел даже взглядом схватить. Лишь через несколько секунд увидел пикирующего.
Погоня на пике длилась совсем немного, потому что немец, едва почуяв сближение, вырвал машину из падения. Степан тоже выхватил, и перед глазами пошли круги — такие, как некогда у Тархан-Кута, когда упал на берегу. Это — перегрузка. Наверное, и «ягуару» не поздоровилось — он как-то странно закачал крыльями. Но тут же пополз вверх.
Теперь они снова схватились за облаками. Немец был уже вымотан. Это чувствовалось и по вялым виражам, и по скорости. Перегрузок боится. Правильно говорил Корней Иванович — сердце, наверное, сдает. Но бой еще не закончен. Сейчас они напоминали человека и волка из рассказа Джека Лондона. Оба обессилели. Но у кого-то осталось на капельку меньше сил.
Не ожидал Степан, что «ягуар» еще раз пойдет на адский круг, чтобы оторваться. Метнул ему вдогонку свой ревущий Ла-5. Мотор перегрелся, в его гудении явственно слышны хриплые ноты. Лишь бы не остановился. Только сейчас оба начали стрелять. Конечно, напрасно. В адском кругу петли нет прицельности. Пушки замолчали в тот момент, когда вначале немец, а потом и Степан замкнули петлю. Рудимов запрокинул голову и увидел над собой землю — берег, скалы, деревья… Земля приближалась, давила на него, на самолет, и казалось, весь шар земной навалился на крылья — тяжелый, огромный, неотвратимый… Степан едва из-под него вывернулся. Земля медленно сползла с крыла.
Немец чуть раньше выровнял машину и спешно потянул в сторону. Теперь можно стрелять прицельно. Но белесые шнуры очереди почему-то проходят мимо. Рука дрожит, что ли. Да и далековато. Ну, еще немножко потяни, мотор! Во, в самый раз. Рудимов настигает «ягуара» и с наслаждением следит, как вспышки, будто автоген, распарывают синюю машину. Но она не падает. Входит в глубокий вираж, выскальзывает из сектора обстрела и устремляется вниз. Но теперь «ягуару» уже не уйти. Он ниже Ла-5. Степан берет в прицел кабину. Даже сквозь визг мотора слышит рокот своей пушки.
«Мессершмитт» падает! А может, только имитирует падение? Из-под левой плоскости хлещет дым. Рудимов с силой втапливает повлажневший под пальцами гашеточный рубец. «Ягуар» валится на крыло. Ла-5 проносится над взбудораженным заливом, поглотившим «мессера».
Около сорока минут длился суд за облаками. Кончился он у самой воды.
Возвращаясь на аэродром, Рудимов заметил у причала немецкую баржу. Решил и по ней пройтись. Снизившись до бреющего, разрядил остаток снарядов. На выходе из атаки на мгновение увидел обезображенные предсмертным ужасом лица людей, метавшихся по палубе.
Утром дети рыбаков принесли в гарнизон генеральскую фуражку с высокой фашистской кокардой. Наперебой рассказывали, что нашли ее у берега. Штормом прибило. Это был головной убор хозяина «ягуара».
Когда стало известно о гибели германского аса, Степан разыскал своего механика Володю Зюзина и поздравил с победой. Тот вначале смутился, а потом принял как должное. Только попросил:
— Не надо меня при всех поздравлять. А то смеяться будут…
— Как смеяться? — Степан сердито смерил сержанта с ног до головы. Помолчал, подумал и наказал: — Завтра торжественный вечер. Круглый боевой счет полка будет отмечаться. Приходи при всех регалиях и по форме как следует.
В президиуме собрания рядом с Рудимовым, Шереметом и Атлантовым, отличившимися в последние дни, сидели их механики. Яровиков поздравил пилотов с победами и предоставил слово Степану. Рудимов посмотрел на Зюзина и сказал, что весь боевой счет делит поровну со своим механиком. Зал аплодировал, а кто-то с места выкрикнул:
— А как будете генерала делить?
— Целиком отдаю Зюзину.
Володя краснел и не знал, куда девать свои большие черные от масла и бензина руки.
Когда расходились после вечера по жилым землянкам, к Степану подошел Атлантов и заговорил загадочным тоном — то ли одобрительно, то ли осуждающе:
— А я видел, Степан Осипович, как вы палубу баржи прочесали.
— Ну и что?
— Здорово получилось. С полсотни уложили. Наверное, там им нечем было отбиваться.
— Жаль, что полсотни, а не больше, — зло бросил Рудимов.
— О, да в вас, Степан Осипович, вижу, зверь заговорил. А мне рассказывали, что вы голубками увлекались.
Теперь тон был явно саркастичным. Он больно кольнул Рудимова. Больно потому, что трудно было что-либо возразить. Сопоставление верно: увлекался голубями, считался сентиментальным, а теперь беспощадно расстреливал почти не сопротивлявшихся людей. Когда он успел перемениться? И как он не уловил того момента, когда кончался он прежний, тихий, безобидный, и начинался нынешний, заряженный ненавистью, злобой и местью? Рудимов остановился и, тяжело дыша, едва сдерживая внезапно закипевший гнев, сказал еле слышно:
— А ты подумай, капитан, кто сделал меня зверем?
Потянулся в карман за папиросой, прикурил, повернулся и пошел куда-то в ночь. Полусогбенная фигура тотчас же исчезла, но Атлантов еще долго слышал его неровные шаги и поскрипывание протеза.
Боюсь одного: поймут ли после нас, как было нам трудно?..
Ветры, дувшие с турецких берегов, нескончаемо гнали валы. Низкие, с отливом вороньего крыла тучи плакали частыми дождями. А по ночам в долину, где притаился аэродром, врывались бури. Они ломали деревья, рвали провода, срывали с самолетов чехлы.
В одну из таких ночей Степан возвращался из штаба дивизии. У шлагбаума его встретил Атлантов:
— Я вас давно жду. Командиру плохо.
— Как плохо?
— Ранен. В госпитале. Просил вас приехать. Вот машина.
Пока ехали, Атлантов рассказывал:
— Был налет. Пал Палыч хотел взлететь на пару с Шереметом. Кузьма взлетел, а он не успел. Перед самым самолетом фугаска взорвалась. У самолета полплоскости оторвало, а его, Пал Палыча, осколками посекло. Подскочили мы с Таировым, вытащили, а он весь в крови. Много крови потерял. «Санитарка» где-то задержалась. Пришлось везти на полуторке…
При одном упоминании полуторки Степана передернуло. Горько посочувствовал:
— Да, дорога ему адом показалась.
Рудимова и Атлантова не хотели впускать в палату. Степан молча взял висевший в приемной белый халат, набросил его на плечи и пошел в третью палату, где лежал Яровиков. Открыл дверь и остановился. У окна, на койке с высоко поднятым подголовником лежал человек, смутно напоминавший Павла Павловича, — лицо мертвенно-бледное, заострившееся; синеватая рука безжизненно свисала с койки. Рядом стоял врач, полный, одутловатый, с глубокими залысинами. Он держал вторую руку Яровикова, видимо отсчитывая пульс. Увидев на пороге Рудимова, негромко, но сердито бросил:
— Вам же сказали, нельзя, неужели непонятно?!
— Мне можно, — сдержанно и твердо ответил Степан и шагнул в палату. — Меня звал комполка.
— Вы кто?
— Рудимов.
— Проходите.
За Рудимовым скользнул Атлантов. Оба остановились у койки. Павел Павлович их не узнал. Он глядел на Степана далеким, остановившимся взглядом. Потом зрачки вдруг зашевелились. Побродили по окну, по потолку и опять остановились на лице Рудимова.
— Ты, Степан?
— Я, Пал Палыч.
— По… понимаешь, какая ш… штука, — Яровиков задыхался, — на земле приходится помирать, не в воздухе. Э… это плохо…
— Да что вы… О чем вы, Пал Палыч… Все будет нормально, — невнятно и путано бормотал Рудимов. — Вот посмотрите…
— Не надо, — Яровиков вяло шевельнул пальцами синеватой руки. — Я-то знаю… Одного я боюсь, Степан. Вот вишь, как нам достается… Но поймут ли после нас, как было тяжело…
— Поймут, Пал Палыч.
— Ну, ладно… Что я хотел тебе сказать?.. Да… Видимо, после меня полк примешь. Береги людей. Не бросай зря на погибель. Да… И еще. Это от себя лично прошу… Кончится война, съезди к жене моей. В Омске она… Разошлись мы с ней давно. Но больше не нашел никого… Скажи, перед смертью о ней думал. Жаль, что у нас детей не было… А это кто? Атлантов?..
Станислав наклонил голову, подошел ближе.
— Я и тебе хотел что-то сказать, Атлантов… Вообще ты летаешь здорово… Но… Люди вы разные, а летать придется вместе. Ну, ладно… С богом, — шевельнул пальцами, откинул голову назад, и зрачки опять недвижно уставились в потолок.
Умер Яровиков на рассвете. В последние часы он то просил пить, то звал жену, а то вдруг хрипел в горячечном экстазе:
— Кедр! Кедр, какого черта медлишь? Бей! Кедр! Огонь!.. Огонь…
Хоронили Павла Павловича на сельском кладбище — за аэродромом, на холме. Рудимов, Шеремет и Атлантов были в полете. В минуту погребения они бреющим прошли над кладбищем и, взмыв свечой, дали залпом из всех пушек прощальный салют. Комиссар Гай сказал над могилой комполка:
— У коммуниста Яровикова есть в запасе еще одна жизнь — о нем долго будут помнить потомки…
Через полчаса после похорон «юнкерсы» совершили налет на… кладбище и дорогу, ведущую к погосту. Весть о похоронах комполка Яровикова просочилась и через фронт, но по времени немцы ошиблись. Здорово, видать насолил им Яровиков, если и мертвому не давали покоя.
Вечером Рудимов долго бродил по мокрым аллеям городка. Под ногами хлюпала вода — дождь не переставал второй день. Откуда-то с гор доносились тугие раскаты — то ли грома, то ли артиллерийской канонады.
В печальные происшествия Степан привык верить сразу: война есть война. Но в последнее не верилось. В сознании прочно отцементировалось убеждение: полк и Яровиков — одно и то же. Не представлял одно без другого. Сняв фуражку, Степан прислонился к скрипевшему на ветру дереву. Моросил дождь. Холодные брызги кропили голову, лицо. Но он ничего не видел, не чувствовал. В голове стоял тупой, тягучий гул, как после удара о землю. Кто-то тронул Рудимова за рукав. Он повернулся:
— Ты, Лиля?
Они молча побрели в дождевую темень.
Прошли столовую, казарму, гараж, свернули на узенькую тропку меж заглохших кустарников ежевики. Кусты царапали оголенные икры Лилькиных ног.
— Давай я тебя немножко пронесу. — Степан подхватил ее на руки, но идти не смог — больно кольнуло в култышку.
— Не надо. — Лилька опустилась наземь, но не отстранилась.
Степан обхватил ее, маленькую, худенькую, потянулся к ее губам и удивился сам этому неожиданному и неотвратимому желанию. «Зачем? Зачем? Не надо», — останавливал себя, но остановить не было сил. Она слабо, беспомощно сопротивлялась, но, почувствовав его губы, прильнула к нему с безотчетной доверчивостью. Обжигая дыханием, он целовал ее долго, жадно — в губы, в глаза, в мочку уха, повторяя глухо и бессвязно ее имя.
— Что мы на дороге… — Лилька отвела лицо, и Степан воткнулся в ее волосы — мокрые от дождя, мягкие, пахнущие тиной и еще чем-то знакомым до боли… Знакомый запах будто вернул его из хмельного беспамятства: «У Тамары так же пахли волосы…»
— Пошли дальше, — он пропустил ее вперед. Кусты ежевики кончились у самого мостка, переброшенного на ту сторону реки. Тот берег не виден, но слышно было, как шумела вода на плицах старой, давно заброшенной мельницы. Лилька там бывала, ходила стирать белье.
— Пойдем на мельницу, — дернула она за рукав Степана. — Знаешь, как там хорошо и страшно. Жернова до сих пор крутятся. И сычи кричат.
— Но там же ничего не видно.
— Да не бойся, я тебя проведу. — Она схватила его за руку и потянула за собой.
Старая мельница еще не умерла. И, как старуха, почти не спала. День и ночь шлепали плицы у ее старых ног — трухлявых свай. Столько лет не выключалось забытое всеми колесо, безостановочно вертелись никому не нужные жернова, и вместо муки оседала на прогнивший пол каменная пыльца. Не спала и вода. Добрая вода о чем-то потаенном вела нескончаемый разговор со старухой мельницей, полоскала ее ноги-сваи и нашептывала свои горестные думы, — может, о том, как ей не хочется уплывать отсюда, из гор, где она родилась, куда-то далеко, в неизвестные моря.
Во всяком случае, так Лилька понимала ночной разговор воды и мельницы. Она стояла под навесом, положив голову на Степаново плечо, и глядела туда, где шумела река, всплескивая под чуть-чуть посветлевшим небом. И вдруг повернулась, протянула руки, прикоснулась холодными пальцами к его вискам:
— А ты чего замолчал? Испугался? Жену вспомнил?..
Дождь усилился. Где-то над холмом загромыхал гром. Вначале несмело, приглушенно, а потом все явственнее, ближе и, наконец, совсем рядом ударил с оглушительным треском. Лилька откачнулась, прижалась к его плечу:
— Знаешь, Степа, я сына жду…
— Чей?
— Ну, чей же еще, его, Косты.
— Когда?.. — Степан запнулся и через силу выдавил: — Как ты могла до сих пор?.. — Он сломал пятую папиросу.
— Вот что, Лиля, тебе надо уезжать.
— Куда это? — настороженно скосила она глаза.
— Ну… не рожать же тебе здесь?
— А куда изволишь приказать?
— Приказывать незачем, а посоветовать могу. Ехала бы ты к старикам Косты. На днях получил я от них письмо. Они интересуются тобой. Считают своей…
Молнии долго и беспощадно полосовали ночь. Временами Степан видел, как раскаленные добела шомпола молний с шипением вонзались в воду и над рекой занимался пар.
— В плохую ночь мы с тобой встретились, Степа, — всхлипнула Лилька. Он опять не ответил. Она вяло отшатнулась. Постояла и шагнула в дождь.
— Куда ты, Лиль? Гроза, — вскинулся Степан.
— А я теперь ничего не боюсь.
— Ну, обожди, вместе…
— Вместе со мной нельзя…
Дождь шумел. Полоскавшая сваи вода рассказывала старой мельнице, как ей не хотелось уходить в темноту, в чужие, неведомые моря.
— Часовой боится идти на пост.
— Что его страшит?
— Он вообще трус.
— А вы в этом убеждены?
В кабинет комполка подполковника Рудимова влетел запыхавшийся Петюренко и с ходу огорошил новостью:
— Чэпэ, товарищ командир! Катеринко с переляку сбежал.
Хорошо зная гиперболические преувеличения старшины, Рудимов попросил его успокоиться и только после этого спросил:
— Во-первых, объясните, что такое «с переляку». Во-вторых, доложите все по порядку.
— С переляку? Ну, это, если… мандраж в коленях.
— С перепугу, что ли?
— Так точно, с переляку…
— И откуда он сбежал?
— Собственно, не сбежал, но свободно мог сбежать. Мне сам признался.
— Вот те на. Ну как можно так докладывать?! Мог и… сбежал. Это же разные вещи.
Петюренко повел сбивчивый рассказ:
— Был я вчера на построении караула. Ну, дали людям инструктаж, что и как. А потом перекур на пять минут. Курцы пошли подымить в курилку, а некурящие в сторонке поговаривают. И вдруг подходит ко мне этот самый Катеринко. Дывлюсь — не узнаю: лица на хлопце нет. Белый как полотно. И шепчет: «Хочу, мол, с вами наедине побалакать». Отвечаю, сейчас не время. На пост через пять минут становиться. Он свое, грит, мне надо именно сейчас перед уходом на пост свою просьбу выложить. Ну раз такое дело — давай выкладывай. И он мне тут как на духу во всем признался.
— В чем?
— Грит, боюсь стоять ночью на посту. Что угодно буду делать — камни ворочать, траншеи рыть, пары бензина глотать у самолетов, но только не ставьте на пост в ночную смену. Боюсь, грит, сердце так и останавливается, когда остаюсь наедине с кустами.
Петюренко рассказывал с педантичными подробностями, а комполка видел перед собой низенького, курчавенького матросика с детскими пугливыми глазами. Катеринко в эскадрилье так и звали матросиком. Что-то обидное, насмешливое сквозило в том слове.
— Я ему толкую, что за такие разговорчики свободно под суд сажают, — продолжал Петюренко, — а он мне свое и даже вроде бы сквозь слезу: «Прошу вас, и точка». Сегодня, мол, отстою, что будет. А на будущее, грит, поимейте в виду мою просьбу. Конечно, это я поимел в виду и сегодня же обнародовал трусость Катеринко на утреннем построении. А дальше что делать — не знаю. Сам всю ночь не спал. Семь раз звонил карначу, спрашивал, как там, ничего не случилось на посту. Он, правда, меня обозвал непотребными словами, но ответил, что причин волноваться не имеется. Вот вечером Катеринко вернется из караула — что прикажете делать: на губу оформлять или еще построже наказание будет…
Старшина нетерпеливо-ожидающе уставился на комполка. Но тот не спешил отвечать. Помял папиросу, спросил:
— Как вы думаете, Петюренко, не поспешили ли вы с оглаской того, что вам человек по секрету доверил?
— Но ведь он же трус! А бояться никто из нас не имеет права. Так я понимаю, товарищ подполковник, — старшина поднялся и выпятил богатырскую грудь.
— И вы уверены, что он трус? — Рудимов поднял на старшину тяжелый, испытующий взгляд.
— Яки могут быть разговоры, товарищ подполковник? Он же сам грит…
— Говорит-то говорит, — вздохнул комполка и встал из-за стола: — Ну, ладно. Придет Катеринко, пришлите ко мне. Только сделайте так, чтобы другие не знали, что я его вызывал. И вас прошу, пока не распространяйтесь ни перед строем, ни за строем. Можете идти… Да, чуть было не забыл. Как там с летными шарфами?
— Все сделано, товарищ подполковник. Начальник ПДС дал нам порванный парашют. Ну, мы его пустили на раскрой. Свободно на все три эскадрильи хватит. Шьет шарфы Зародова. Собственно, она уже их сшила. А сейчас какую-то грамоту на них вышивает. Канительное дело затеяла. Толкую ей — пусть так носят, не в надписях приятность. На своем стоит — без этого, грит, шарф не шарф.
— Это хорошо она придумала с инициалами, — к удивлению старшины, одобрил Рудимов и улыбнулся: — А вам, к примеру, не приятно было бы носить такой подарок с «И. Д. П.», Иван Денисович Петюренко.
— Ну, ежели бы такая приятность от моей собственной невесты — свободно надел бы и вспоминал при каждом случае…
— Что значит «собственная»?
— Ну, законная, значит. А тут полковая, — с лукавинкой в глазах подхватил Петюренко и тут же заговорщически повел смоляной бровью. — Скоро она, Лилька, товарищ подполковник, преподнесет нам еще один сюрприз… По-моему, это разврат, если не аморальное разложение…
— Обождите, обождите. О чем вы? — насторожился Рудимов и показал на стул.
Старшина сел, с необычайным сожалением прокряхтел:
— Эх, жаль мне ее, товарищ подполковник. Собственно, не ее, а бабский авторитет. Смеются над ней пилоты. Что-то у нее уже с Искоркиным… Странно даже: тут люди гибнут — и вдруг любовь. Не знаю, как кто, а я бы эту любовь свободно на гауптвахту…
— Любовь на гауптвахту? — раздумчиво повторил комполка. — Это вы всерьез?
— А какие тут шуточки? — в свою очередь удивился Петюренко. — Человек строевой, воюющий и вдруг влюблен. Да как же он может идти в воздух со своими сердечными вздохами и всякими грешными мыслями? Сшибут за милую душу.
Комполка нахмурился:
— Как это плохо, что вы так о любви судите, считаете ее чем-то постыдным. А сами-то любите свою Фросю?
— А откуда вы ее знаете? — насторожился старшина, и подполковнику показалось, что даже смоляные усы старшины покраснели.
— Нет, не беспокойтесь, ваших записок и писем я не читал. Вы сами мне о своей Фросе рассказывали. Учетчица в тракторной бригаде, где-то под Уманью, что ли. Этакая рослая, в теле, коса тяжелая — назад голову тянет…
— Да, она бабенка дородная, — довольный осведомленностью командира, закивал Петюренко. — Что ж, люблю я Ефросинью Терентьевну. Но мы ведь на расстоянии. А они рядом. Тут до греха недалеко.
— Чепуха, Иван Денисович, — вдруг изменил тон обращения комполка. — Хорошая любовь, она как бальзам.
— Вам виднее, — повел плечами старшина и порывисто шагнул к порогу: — Разрешите быть свободным?
— Разрешаю.
Когда ушел старшина, Степан долго не мог успокоиться: «Неужели то, что говорил Петюренко о Лильке и Искоркине, правда? — Старался отогнать занозившую душу мысль, но она все не уходила. — Да что это я в самом деле? — начал упрекать себя и успокаивать. Мое какое дело, пусть и правда…» А мысль все жгла.
Переговорить с Катеринко сразу после доклада старшины Рудимов не смог. Вечером улетел на задание, сел с поврежденным мотором на соседнем аэродроме и там заночевал. Вернулся лишь к утру. И первой на стоянке увидел маленькую фигурку моториста.
Встретил командирский самолет Катеринко, как всегда, молча, поднес к надбровью замусоленную рукавицу, виновато заморгал ржавыми ресницами. «И чего он всегда такой виноватый?» — с досадой подумал Степан и хотел было прямо об этом спросить матроса. Но передумал. Приподнялся в кабине, позвал:
— Будь добр, помоги отстегнуть парашют.
Катеринко мигом поднялся на плоскость, щелкнул парашютными замками.
— Ну как она, жизнь? — комполка посмотрел матросу прямо в глаза, когда тот нагнулся к кабине. Катеринко удивленно хлопнул разлатыми ресницами, отвел взгляд в сторону и ничего не ответил.
— Чего же молчите? Эх, Катеринко, Катеринко! Действительно вы как девица красная. Не по-мужски все это выглядит. Скромность, конечно, украшает, но…
Рудимов не договорил. Неожиданно матрос его перебил:
— Говорите прямо, товарищ подполковник, что со мной будете делать? Вам же старшина докладывал…
— Да, сообщили мне неприятную новость…
— Спишите меня куда-нибудь, товарищ командир. Прошу вас… Не могу я больше тут. Все смеются. Трусом считают. — Лицо моториста сморщилось, как от боли.
— А вы как на себя смотрите? — смерил Степан матроса тем затяжным, сквозным взглядом, от которого немыслимо увернуться.
Катеринко вобрал шею, зябко повел плечами:
— А что могу сказать о себе? Может, я такой зародился…
Комполка вылез из кабины и, став рядом с парнем на плоскости, задрал голову:
— Вон погляди, скворец и тот во всю свою силенку защищается от ястреба.
К удивлению старшины, Рудимов не наказал моториста. И этим потряс петюренковские убеждения. Но совсем непостижимым для старшины оказался новый шаг комполка.
Готовилась Новороссийская операция. Правда, о ней в полку пока не знал никто, кроме Рудимова, комиссара Гая и начальника парашютнодесантной службы Горлова. Горлов, тучный здоровяк, заложив пудовые кулаки за спину, ходил как по палубе, слегка раскачиваясь, и расспрашивал командиров эскадрильи, есть ли у них смелые матросы. Те недоуменно пожимали плечами или отделывались шуткой:
— У нас все смелые и решительные, когда идут в столовую.
Другие ударялись в расспросы. Горлов дипломатично уклонялся от ответов:
— Да просто так, на всякий случай.
Но большинство догадывались о предстоящем десанте, хотя и не знали, куда именно он готовится. Понимали и другое: дело задумано серьезное, потому уже на второй день выложили все точнейшие данные о своих подчиненных.
Потом Горлов с матросами беседовал. Его интересовало все — как учился в школе и где работал до призыва, давно ли в комсомоле или в партии, сидел ли на гауптвахте, как стреляет, прыгает с парашютом, не хлипок ли здоровьем, большая ли семья и многое другое.
Кандидатов в десантники оказалось много. Но отобрал Горлов меньше половины и список представил командиру полка. Рудимов и комиссар Гай долго сидели над списком, обсуждали каждую кандидатуру.
По их мнению, Горлов в основном не ошибся в выборе людей. Вот только два человека вызвали сомнение: Катеринко и сорвиголова Галыбердин, успевший за короткую службу отсидеть на гауптвахте в общей сложности тридцать восемь суток. И все «за недисциплинированность», как значилось в карточке.
Против фамилии Галыбердина поставили жирный вопросительный знак. Пригласили Горлова.
Тот стал отстаивать кандидатуру Галыбердина. Воткнув большущий, похожий на сардельку палец в вопросительный знак, пробасил:
— По-моему, те, кто воспитывали этого парня, так и не выяснили, чего в нем больше — хорошего или плохого. Да и сам он себя еще не открыл.
— Он не открыл, но мы должны были уже открыть, — заметил Серафим Никодимович.
— Я, по-моему, немного открыл.
— Ну и чего в нем больше? — спросил Рудимов.
— Хорошего. Но оно еще под слоем плохого. Последнее сметем, и все будет в порядке. — Горлов решительно повел широченной упрямой бровью. — В общем, мы с ним обо всем договорились. Беру его. Если, конечно, разрешите…
Серафим Никодимович зачеркнул вопросительный знак и воткнул карандаш в фамилию Катеринко:
— Ну, а насчет этого не ошибаетесь?
Начальник ПДС чистосердечно признался:
— Об этом парне очень сложные суждения. Дисциплинирован, но робок. Говорят, на посту стоять боится. Да и рост ребячий. Ну как с таким пойдешь в атаку?
— Но ведь он опытный парашютист, — неожиданно и для Горлова, и для комиссара заступился Рудимов. — Прыгает смело. Да и кое в чем другом не уступит.
— Но ведь это же факт, что ночью один боится на улицу выйти, — опять воткнул Горлов свой пальчище в вопросительный знак.
— Да, это факт, — согласился комполка, хотел что-то добавить, но так и не нашел слов.
Гай воспользовался паузой:
— Я думаю, Степан Осипович, рисковать не будем.
Катеринко вычеркнули из списка.
В дождливый полдень горловцы прощались с полком. Рудимов подошел к каждому матросу, сержанту, пожал руку и неожиданно для самого себя сказал по-яровиковски:
— Ну, с богом! — Поправился: — Всего хорошего, товарищи!
Рудимовым овладело смешанное чувство печали и гордости: из полка уходили лучшие люди. Вот стоят они как на подбор. Здоровые, сильные, готовые на все.
С шумом, солеными шутками десантники уселись в кузова грузовиков. Машины тронулись, матросы замахали бескозырками. Степан тоже снял фуражку. Кто-то на головной автомашине затянул «Варяга», и знакомую мелодию подхватили десятки голосов.
И вдруг, когда последняя полуторка подходила к шлагбауму, в нее на ходу впрыгнул неведомо откуда выбежавший мальчишка в матросской форме. Комиссар Гай повернулся к Рудимову:
— Кто это?
Вместо комполка ответил словно выросший из земли старшина Петюренко:
— Цэ Катеринко, он, ей-богу!
— Да, он, — подтвердил комиссар и вопрошающе посмотрел на командира. Тот все еще смотрел вслед скрывшимся за поворотом машинам.
— Что будем делать, командир? — нетерпеливо спросил Гай.
Комполка натянул мичманку и совершенно спокойно проговорил:
— Ничего не надо делать, Серафим Никодимович. Поверим человеку.
— Почему ушли без спроса?
— Я оставил записку.
— Где были?
— У Ростокина.
— Доложите, как было…
Никогда Рудимов не испытывал такой раздвоенности: не знал, как поступить. Ночью исчез Искоркин. Правда, не бесследно. Дежурному по полку оставил записку: «Направил стопы в госпиталь. К утру буду как штык». Передавая записку командиру полка, дежурный, не то восхищаясь, не то осуждая, покачал головой:
— Вот человек!
Комполка не стал уточнять, что тот имел в виду. Надо было самому давать оценку случившемуся. Долго полемизировал… сам с собой. Один голос негодовал: «Ишь, начальник выискался — к утру буду… Да понимаешь ли ты, чем это пахнет? Трибуналом. Война ведь. Дезертирство. Доказывай, хоть наизнанку выворачивайся — ничто в счет не возьмется. Закон войны. Эх, мальчишка…»
Другой голос оправдывал Димку: «Подумай, ради чего человек отправился в такую даль, в такую темень. Ради собственной шкуры? Нет! Друг у него — летчик Ростокин к больничной койке прикован. Вспомни себя в Новороссийске. Как ты ждал ребят из полка! Не пропадал ли сон и не воспалялись ли раны, когда никто не приходил? Правда, ты сам уже навестил раненого Кирилла Ростокина. Но ведь Искоркин еще не видел своего дружка, после того как увезли его прямо с аэродрома на санитарной машине… Так что, если придется судить Малыша, рядом с ним на скамью подсудимых надо будет посадить главную виновницу — дружбу…»
Под окном в кадушке хлюпала вода. Шел дождь. Степан оделся, пригасил в лампе пламя, бившееся о закоптелое стекло с наклеенной порыжевшей бумагой. Но только открыл дверь, как раздался голос с соседней койки.
— Ты куда, Степан Осипович? — некстати проснулся Гай.
— Я?
— Нэ я ж…
— Да вы спите. Дело есть… В штабе. Сейчас вернусь.
— Хоть ночью отдыхал бы, — по-стариковски прокряхтел Серафим Никодимович, переворачиваясь на другой бок.
Окунувшийся в ночь гарнизон спал. Ливень вызванивал о железную крышу комендатуры. Когда Рудимов появился у шлагбаума, часовой удивленно вскинул жиденькие брови, нерешительно поднял полосатый «журавль».
Рудимов зашагал в степь. Увязая в круто замешенной полынью грязи, брел по бездорожью, вглядываясь в дождевую муть. Отвернул рукав — фосфоресцирующие стрелки показывали без четверти пять. Ровно шесть часов, как Искоркин ушел. Не хотелось верить, что к утру не вернется. «Появится — сразу на гауптвахту…»
С таким твердым намерением Рудимов направился в штаб. Вторично поздоровался с дежурным, зашел в кабинет. Достал из стола бумаги. Искал все, что относится к Искоркину. Наткнулся на скупые записи разбора последнего воздушного боя.
Димка в этот день одержал две победы. До этого летал в паре с Кириллом Ростокиным и сбил с ним три самолета. В полку, наверное, все заметили странный боевой счет этой пары. У Кирилла значилось девять сбитых. Но за последний месяц его счет не увеличился. Зато у Малыша появилось три сбитых. Димка упорно догонял ведущего. Этому многие удивлялись. Все знали, что Ростокин был искуснее своего напарника. Да и закон воздушного боя таков, что непосредственно врага истребляет ведущий. А тут словно ролями поменялись. Приземляется Ростокин и заявляет: «Запишите ведомому». Вначале Рудимов этому искренне радовался: растет Малыш. Но потом закралось сомнение. Что-то уж очень часты победы не столь искушенного в тактике паренька. Не иначе Ростокин фортели выкидывает, солидничает. Кирилл вообще любит пооригинальничать. Ходит в фуражке набекрень, в сшитых где-то на заказ широченных морских брюках. Всегда при планшете, с ремешком до земли. Однажды даже на танцы явился с планшетом, в унтах и ушастом шлеме с очками.
Вскоре комполка разгадал их тайну.
Группа ходила на прикрытие кораблей. Звено непосредственного прикрытия кружило на малой высоте, а остальные во главе с комполка висели во втором эшелоне. Рудимов хорошо видел машины всех ведомых. Вот по правому крылу летит Кирилл Ростокин. В воздухе он, как и на земле, юрок, верток, будто на одном месте ему не удержаться, и ведущий звена то и дело напоминает ему: «Седьмой, не отрывайтесь». Зато сам Ростокин не любит, когда другие плохо держатся его хвоста. Вот и сейчас сзади него неотрывно держится Искоркин. На траверзе маяка, как из воды, вынырнули «носатые». Рудимов передал, чтобы «мессершмиттов» атаковала пара Ростокина.
По скользящему, словно нащупывающему, маневру комполка узнал атаку Кирилла. Он уже в хвосте сто девятого. Тот шарахается в сторону. Но оторваться не может. Ростокин в него клещом вцепился. Но что это? Кирилл отваливает влево. И Рудимов видит, как вперед вырывается двенадцатая — Искоркин. Вспыхивает докрасна каленный клинок очереди, и «мессер» валится на крыло.
Уже на земле комполка спросил Ростокина:
— Что это у вас за тактика, Кирилл Петрович? Атакует один, бьет другой.
— Сочетание огня и маневра, — широко улыбнулся Кирилл. Складывая вчетверо подшлемник, доверительно признался: — Знаете, товарищ подполковник, это у нас действительно такая… Ну, тактика не тактика, а что-то в этом роде. Приучаю ведомого к роли ведущего. А то вдруг… Ведь всяко бывает. Так вот и уступаю дорогу в командиры.
Комполка заметил:
— Говорят, Кирилл Петрович, что и лично сбитые вами попадают в боевой счет вашего дружка. Так ли это?
Ростокин даже приподнялся со стула, но, повинуясь взмаху руки комполка, вновь присел, покраснев до корней волос, заговорил порывисто:
— Это неправда, товарищ подполковник. Верно, я как-то хотел… Так Димка меня чуть не избил. Не нужны, говорит, мне чужие лавры. За слабака считаете… Ну, вы сами знаете, как он может говорить. Разошелся — не унять. Так что, прошу вас, товарищ подполковник, не говорите никому ни о моей тактике, ни об этом единственном случае. А то парня подсечем под самый корень.
— Никому ни слова… — подполковник прижал руку к сердцу. — А вот по поводу вашей личной тактики придется поговорить. Скрывать не имею права. — Рудимов встал, взял за локти Ростокина, точь-в-точь как когда-то делал Яровиков: — Да знаешь ли ты, Кирилл Петрович, какой ты хороший человек! Действуй и дальше так. А я уж постараюсь, чтобы твоей тактикой заболели и другие ведущие. Надо, чтобы и ведомые умели сбивать. Это же дополнительный огонь по противнику. А Искоркин? Он неплохой парень.
— Хороший, товарищ подполковник. Его просто не все понимают.
От размышлений Рудимова оторвал стук в дверь. Вошел дежурный:
— Искоркин прибыл.
На пороге вырос Малыш — промокший до нитки, осунувшийся, казавшийся еще более маленьким. Рудимов даже приподнялся от удивления:
— Что с вами?
Узкое, как бы сплюснутое, отливающее чернью небритых висков лицо сморщилось в странной, трудной улыбке. И без того глубоко сидящие глаза ввалились.
— С Кириллом плохо…
— Ну садись, рассказывай. Да сними ботинки. Ноги к печке. Вот так…
Димка рассказал, что у его друга воспалились раны. Как бы не гангрена. Малыш поругался со всем медицинским персоналом и выхлопотал у какого-то фармацевта весьма дефицитный препарат, на который только и надежда.
До возвращения Искоркина у комполка не было и тени колебания насчет меры наказания. Но теперь, когда летчик сидел рядом и неторопливо рассказывал о человеке, ради которого пожертвовал и ночным отдыхом и доброй репутацией, взяло сомнение. Димка поднялся, босой, в мокрых, взявшихся испариной брюках и кителе:
— А теперь разрешите, товарищ подполковник, на гауптвахту?
Комполка долго ковырял спичкой в мундштуке и, глядя в отверстие, наконец сказал:
— Успеешь отсидеть, не торопись. А вообще я завидую Ростокину. Есть у него настоящий друг.
— Полк сдадите Атлантову.
— А что со мной?
— Пойдете чуть повыше.
— Но меня же не эта высота интересует. Значит, отлетался?..
Вот-вот должна была начаться Новороссийская операция. Поглощенный стремительностью событий, Рудимов не заметил, как вскрылись раны. Сказались частые полеты. О случившейся беде никому не говорил. Скрытно ото всех, в том числе и от врачей (иначе бы ему не видать полетов), менял повязки. Безжалостно жег и без того воспаленные места марганцовкой. По мере возможности избегал лишней ходьбы.
Но летать продолжал. На рассвете одиннадцатого сентября ушел на разведку. С часу на час наши корабли и морская пехота ринутся к новороссийской земле. Авиация должна оказать поддержку.
С небольшой высоты хорошо проглядывались вражеские позиции — ощетинившиеся проволочными заграждениями, утыканные рыжими пятачками огневых точек. У мола, в мокром песке, торчали увязшие с разорванными гусеницами танки, подняв к небу хоботы пушек — следы недавней работы нашей авиации. Вдали, на дне суходола, желтели четко выделявшиеся на зелени травы кусты пожелтевших деревьев. Не трудно было угадать в них маскировку.
Рудимов снизился к сквозь засохшие ветки дубняка увидел зеленоватые консоли самолетных плоскостей.
Возвратившись на аэродром, получил нагоняй от Гарнаева — почему сам полетел на разведку? Смолчал и начал готовить полк к боевому вылету.
День выдался горячий. Степан почти сутки не уходил с командного пункта. Полк летал беспрестанно — одна эскадрилья садилась, другая взлетала. И так до позднего вечера, когда в сумерках трудно уже стало садиться. Летчики, с какой-то особой отчетливостью почувствовав, что немцы бесповоротно теряют господство в воздухе, поднимались в воздух и шли на прикрытие войск, штурмовавших Новороссийск, с чувством, близким к упоению. Да, это было пилотское счастье — наконец побеждать долго не поддававшегося, а теперь обессилевшего противника.
Но настоящее счастье должно иметь продолжение. Где появляется враг — там оно умирает. Где умирает враг — там оно рождается. Как бы в подтверждение этой жизненной логики на командный пункт Рудимову принесли необычную телеграмму: жена родила сына.
Как всегда, по случаю большой победы — полк сбил восемь «фоккеров» и «мессершмиттов» — поздно вечером все эскадрильи собрались в столовой. Старшина Петюренко привез несколько штук купленных в каком-то совхозе поросят. Искусно приготовленные тетей Дусей, они как живые лежали на больших противнях, издавая раздражающе вкусный запах. Налили положенные в таких случаях победные сто граммов. Ростокин заиграл на гитаре. Кто-то затянул грустновато-щемящую мелодию. Из-за стола поднялся Кузьма Шеремет:
— Зачем такая тоскливая? Давайте что-нибудь повеселее. Где Володя Зюзин? Эй, Вовка, — позвал Кузьма сидевшего в уголке сержанта.
Зюзин поднялся и, краснея, стал тереть нос:
— Да у меня ничего нет такого веселого…
— Ну, не комического, конечно, а так, чтоб душу…
Володя посмотрел куда-то поверх голов летчиков и начал глуховато, несмело:
— Громче, Володя, не слышно, — потребовал Искоркин. Голос Зюзина несколько окреп:
Зюзину шумно аплодировали, а потом комментировали:
— Тонко подметил, стервец…
А Степана томило предчувствие чего-то нового и тревожного. Ожидания его не обманули.
На второй день прилетел Гарнаев. Рудимов встретил его на аэродроме.
— Ну, как самочувствие? — спросил комдив и показал на протез.
— Не мерзнет и не потеет, — попытался отшутиться Степан.
Генерал сообщил без всяких обиняков:
— Вот что, Степан Осипович, видно, тебе придется принимать дивизию. Хватит горбом брать.
— А с полетами как?
— Видимо, никак. Отлетал ты свое. Как и я. Переводят меня в штаб ВВС.
Полк приказали передать Атлантову. Жаль было Степану расставаться со своим полком. Там прошла его боевая молодость. Столько протопано с ним трудных дорог. Столько связано радостных и печальных, но одинаково дорогих воспоминаний. История полка была частицей его, рудимовской, биографии.
Перед уходом на новую должность Гарнаев пригласил Атлантова и Рудимова.
— Хотел бы я вам, Станислав Александрович, перед заступлением, как говорят моряки, на вахту пару советов дать.
— Слушаю, товарищ генерал, — встал Атлантов.
Тыкая пальцем в грудь вытянувшемуся майору, генерал внушал:
— Во-первых, хочу напомнить, что вам доверяется высокий пост.
— Понимаю.
— Это еще не все. Мне так говорили, и я вам говорю: любите человека. Воюйте за него, в драку лезьте. И уважайте. Только тогда человек увидит в вас человека. Ну вот, кажется, все. Остальное приложится.
Поздно вечером Степан Осипович зашел в кубрик своего бывшего (бывшего — больно от одного слова) полка. Дневальный гаркнул: «Смирно», но подполковник жестом отменил команду и спросил, чем занимаются люди.
— «Травят», товарищ подполковник, перед отбоем.
Чего греха таить, любил Рудимов послушать матросские истории. И сам готов их рассказывать до бесконечности. Но сегодня решил побыть в сторонке, не мешать матросам своим присутствием. Сел у окна на табуретке, расстегнул реглан. Окно дышало освежающей сыростью.
Кубрик сумерничал. Механик, недавно пришедший в полк из авиабазы, слегка заикаясь, с явной провокацией спрашивал своего дружка — малоначитанного моториста Ядрыгина:
— Игорь, а Игорь, читал «Анну К-каренину»?
Тот охотно отвечает:
— А как же… «Я помню чудное мгновенье…»
— Ничего ты не помнишь, — вмешивается Зюзин и неожиданно спрашивает механика: — А вот ты скажи, какие три романа и какого писателя начинаются на «о».
— Удивил чем! — отмахивается тот и переводит разговор: — В-вот, в прошлом г-году у нас в м-мастерских случай п-произошел. Слили они спирт из антиобледенителя. 3-знаете, такой симпатичный бачок лимонного цвета. А перед этим техник предупредил: мол, спирт какой-то новый, запросто можно отравиться. Ну, эти моторяги не лыком шиты. Решили проверить тот спирт. И на ком бы вы д-думали? На Яшке. Была у нас дворняга, большая, в телячий рост, разжирела и давно разучилась лаять. Яшка вначале не понял, чего от него хотят. Пить ему не хотелось, а к-какая-то вонючая жидкость тем более была ему ни к чему. Решили т-трезвенника насильно нап-поить. Один разжал пасть, а другой влил туда полстакана жидкости. Яшка ник-когда не брал в рот хмельного и п-потому сильно возмутился. В сердцах хватил одного моторягу за руку и даже залаял — впервые за три года. Но ему тут же сунули кусок колбасы. Яшка с удовольствием закусил, даже благодарно помахал хвостом. И тут же улегся спать.
Ну, ребята, п-понятное дело, стали т-тормошить пса. Даже уговаривать: вставай, мол, милый, походи. Яшка п-поднялся и вдруг задрал кверху морду и взвыл, как на живодерне. Ну, один моторяга прикидывает: это он-де «ш-шумел камыш» заводит. С в-веселья. Другой сомневается: а м-может, с тоски он? Перед с-смертью. У пса даже глаза прослезились. Но опять не ясно было — то ли от веселья, то ли от тоски. Прошло этак минут пятнадцать после Яшкиной в-выпивки. Ждать больше не было никакого резону. Ежели бы что такое опасное, уже все прояснилось бы. Налили ребята ту жидкость. Но пить никак не решаются. Какое-то п-предчувствие. Решили для профилактики еще малость Яшке налить. После второй рюмки Яшка явно повеселел. То он пытался выводить высокую ноту, то тут же срывался и переходил на бас. Потом гонялся за собственным х-хвостом.
— П-пьем! — провозгласили ребята. А-ахнули почти по стакану. Граненому. Через полчаса вышли из каптерки. Вышли и… остолбенели: у порога лежало бездыханное тело Яшки. Ну, принялись его тормошить, бить по морде, уговаривать: мол, п-пошутил и х-хватит. А Яшка не подавал ни малейших признаков жизни. Ребята, не говоря ни слова, на огромной скорости рванули в санчасть. Влетели и с порога объявили: «Умираем!» Медсестра с трудом выяснила, что и почему. Тут же предложила промывку желудков. Они, конечно, соглашаются: хоть наизнанку выворачивай, только побыстрее. И тут же интересуются: с-скажите, мол, сестрица, а через сколько времени наступает смерть от сильнейших ядов? «Смотря какая смерть, — отвечает сестра. — Ежели клиническая — минут через сорок. Биологическая — позже. Но не намного». У моторяг отнялся язык: после выпивки прошло минут пятьдесят. «Может, мы уже умираем?» — спрашивают. «Да, пульс у вас неважный, — подтверждает сестра. — Давайте выясним сначала, что вы пили?» А они и не могут объяснить толком. Единственное, на дворнягу ссылаются: «Яшка подох…» «Какой Яшка?» — не понимает сестра. «Да п-пес был у нас. Мы вначале ему налили… Потом себе… Потом он умер… А мы сюда…» «Так что же вы молчите? Быстро за мной!» — командует сестра и уводит их за штору.
Час длилось промывание желудков. Более мучительной операции хлопцы не знали.
— Ну, а дальше, дальше? — торопят механики рассказчика.
— Ну, что… П-появились х-хлопцы из-за шторы бледные как смерть. Едва держатся на ногах. Спускаются по лестнице. А у порога стоит… п-пес Яшка. С-смотрит на хлопцев вроде бы с насмешкой. Один, говорят, начал креститься. Д-другой упал замертво.
В кубрике раздается оглушительный взрыв хохота. Рудимов тоже смеется.
— А дальше что? — вновь допытываются механики.
— А что д-дальше — отсидели хлопцы на гауптвахте. Одного, по-моему, к вам списали.
— Фамилия как?
— Галыдербин, что-то в этом роде.
— Галыбердин, — поправил Зюзин. — Так он и у нас отличился. А другой?
— Другой? Тот сам попросился на другую базу. Говорит, не могу переносить насмешки. Перевели…
Кто-то начал другую историю:
— А у нас был случай…
Но тут его перебили:
— Да ты обожди со случаями… Вот Зюзин какую-то новость узнал…
— Только не для болтовни, — сразу насторожил Зюзин.
— А какая тут секретность? Все свои…
— Ну, свои не свои, а достоверно я еще не знаю.
— Ну говори, чего тянешь.
— Батя от нас уходит.
— Обожди, обожди, как уходит?
— А вот так, говорит ему начальство: хватит, отлетался. Будешь дивизией командовать.
— Ну, это не уходит. Тут штаб дивизии рядом.
— А без него будет хуже.
— Почему хуже? Может, и вместо него придет не хуже.
— Он уже пришел. Майор Атлантов.
— Атлантов? Этот даст духу. Держись только…
Все как по команде замолчали.
…Не сразу привык Рудимов к новому назначению. Тянуло в свой полк — бывал там чаще, чем в других, за что получал немалые упреки остальных комполков. Понемногу страсти местничества, как окрестил их Гарнаев, улеглись. Но ненадолго. Как-то утром в штаб дивизии прибежал Зюзин:
— Товарищ подполковник, вам какое-то звание присвоили. Не понял только какое. По радио передавали.
— Не народного ли артиста, — усмехнулся Рудимов и отмахнулся: — Ты напутал что-нибудь, Володя.
Но часу в десятом тот же Вовка принес телеграмму от парашютиста Горлова: «Поздравляю присвоением звания Героя Советского Союза. Поклон от десантников». А на телеграфе в штабе уже лежали поздравления от генерала Гарнаева, командующих ВВС и Черноморским флотом, от старых полковых друзей, разметанных войной по всем фронтам.
Весь день Рудимов провел в родном полку. И, как часто бывает на войне, в приятное, радостное событие грубо и властно ворвалось другое — печальное, непоправимое: с задания не вернулся Кузьма Шеремет. Летчики сидели в столовой, боясь взглянуть друг другу в глаза. За столиком, где Кузьма всегда сидел со своим звеном, один стул сиротливо пустовал. И вдруг с улицы вбежала лайка Нонка — любимица Кузьмы. Месяца три назад он подобрал ее где-то, полузамерзшую, голодную, и с трудом выходил — всегда оставлял ей кусочек сахара или шоколада. Нонка обежала, обнюхала всем ботинки и вдруг вспрыгнула на стул Кузьмы и вопросительно уставилась на Ростокина. Тот не выдержал, вышел на улицу. Там к нему подошел Рудимов. Сели на пенек. Комдив попросил подробно рассказать, как погиб Шеремет.
— Его судить надо.
— Не спешите с трибуналом. Начнем с вас.
— Готов на все, но ему людей не доверяйте.
Два приказа о присвоении званий пришли одновременно — Рудимов стал полковником, Атлантов — подполковником. Комполка Атлантов пришел к Рудимову при новых погонах, как всегда, начищенный, наглаженный. Степан Осипович невольно посмотрел на свои брюки, давно не знавшие утюга. «Черт бы его побрал, это время, — никак его не выкроишь, чтобы привести себя в порядок». Вот и полковничьи погоны не успел надеть. И теперь они сидели равные в звании. Атлантов это сразу уловил и как-то еще больше приосанился, косясь на свои плечи. И Рудимов обозлился не столько на сидевшего рядом, сколько на себя. «Кощунство — в такое время честолюбием заниматься».
А время действительно было неподходящее. Комполка Атлантов пришел докладывать командиру дивизии обстоятельства гибели летчика Шеремета. Рудимов уже беседовал со всеми, кто был в том полете, и в заключение теперь выслушивал командира полка, летавшего во главе группы. Объяснения Атлантова были точны, лаконичны, предельно аргументированы:
— Капитан Шеремет сам виноват в своей гибели. Зная большое преимущество противной стороны, он ввязался в бой, хотя этого можно было и избежать. Мы уже не раз об этом на разборах полетов говорили — идти на риск в крайнем и разумном случае. В данной ситуации такой подход не был проявлен. Вот что я могу доложить, товарищ полковник, — Атлантов даже встал, подчеркнуто произнеся новое звание комдива.
Рудимов что-то записал, потом полистал истертый до ветхости блокнот и спросил:
— У вас все?
— Так точно.
— Станислав Александрович, я не совсем понимаю вас, — сказал Рудимов, пристально и не очень миролюбиво взглянув на своего собеседника. — Давайте по порядку разберемся. Начнем с риска. Капитан Шеремет погнался за «юнкерсом», который атаковал наш транспорт…
— Можно уточнить, товарищ полковник? Не транспорт, а гражданское судно с гражданскими людьми. Цель, так сказать, не боевая.
— Как, как вы говорите? Цель не боевая? — Рудимов встал и вплотную подошел к комполка. — Как вас понимать, подполковник? На борту дети, женщины, на них бросают бомбы. Вы все это видите и хладнокровно решаете: цель не боевая, не стоит ввязываться в бой. Так я вас понимаю?
Рудимов старался говорить спокойно, сдержанно, но ничего не получалось. Голос его непривычно дрожал и гремел на всю землянку.
Атлантов обидчиво поджал тонкие губы:
— При таком шумном разговоре мне трудно объясняться.
— Да вы и не пытались объяснять, вы задались целью все исказить…
— Что ж, я могу дать честное слово офицера.
— Клянутся тогда, когда перестают верить.
— Но мне ничего не остается…
— Вот именно не остается. Скажите, почему вы ушли из боя? Ведь вы же видели, как на него навалилось шестеро истребителей.
— Но ведь это же бессмысленно, товарищ полковник, терять двоих…
— Видите ли, Атлантов, есть два разряда людей. С одними чертовски легко жить и даже идти на смерть, потому что знаешь, что он тебе останется верен, предан как собака до «деревянного бушлата». А есть другой разряд…
— Вы хотите сказать…
— Да, да, я имею в виду то, о чем вы подумали. А раньше я о вас иначе думал. Когда меня спросили: пойдут ли люди за вами, я сказал: пойдут. И они пошли за вами. А вот вы…
— Я вижу, товарищ полковник, ставится под сомнение моя офицерская честь…
— Вы сами ее поставили под сомнение. — Рудимов отвернулся к окну и, не поворачиваясь, спросил: — Как вы после этого сможете командовать полком? Я бы на вашем месте сам попросился в рядовые летчики и доказал обратное о себе мнение.
— Но ведь это признание вины. А я ее не чувствую за собой, — льдистые глаза Атлантова смотрели непреклонно.
— Вот это и плохо, Атлантов. Очень плохо. Что ж, хватит. Кажется, наговорились. Вы свободны.
Атлантов вышел строевым шагом.
Рудимов долго ходил по землянке. И сам он был виноват, согласившись на выдвижение этого человека. Ведь и раньше замечал за ним такое, что должно было насторожить, удержать от преждевременных авансов на право командовать полком. Во всех его поступках, словах, мыслях сквозило чувство какой-то своей исключительности и превосходства. Кажется, чего лучше — ровный, твердый, терпеливый характер: его никто не видел в замешательстве или расстройстве. Но он никогда не мог понять чужой боли, чужого чувства, чужой жизни. Он умел уважать порядок, дисциплину, подтянутость, но не умел уважать человека. И все потому, что на первом плане была холодная расчетливость и собственная личность. В ту личность он до вожделения всматривался, как в зеркало, не замечая, что зеркало давно стало давать искаженное изображение. Кажется, Герцен сказал, что бывают натуры, противные в своей чистоте.. Рудимов добавил бы, уточнил: «Не только противные, но и страшные».
Но откуда же они берутся, Атлантовы? Шагая но лужам раскисших троп, Рудимов мучительно размышлял над этим, вспоминал, когда именно у этого человека появилась эгоистичная накипь рационализма, в какой момент прорезалась первая трещина между правдой и кривдой его поступков. Вчера? Месяц, полгода назад? А может, еще до прихода в полк, в училище? Ну, пусть раньше. Но ведь здесь, в полку, трещина в пропасть расползалась. Видел ли Рудимов эту разверзшуюся пропасть? Она, как яма для ягуара, была прикрыта хрупким хворостом внешнего лоска. Но все время чувствовал что-то нехорошее, опасное под артистически отточенными поступками, жестами, голосом.
Не находя себе места, Рудимов бесцельно побродил по городку и спустился в землянку летчиков первой эскадрильи. Вошел так тихо, что летчики не заметили его прихода. Сбившись в стайку, они молча сидели в углу за столом. Лишь Малыш лежал на койке у дверей и, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал, всхлипывал. Постояв у порога, комдив неслышно ушел.
Рудимов твердо решил добиваться снятия Атлантова с должности комполка и отправить с понижением в другую часть. Посоветовался с комиссаром Гаем — тот был такого же мнения, но оговорился: надо написать обоснованное донесение в штаб ВВС. Устного доклада недостаточно. Приложить даже схему боя, указать время, место. Рудимов не согласился: «Не буду писать. Доложу, как было» — и утром, несмотря на непогоду, сел на УТ-2 и улетел в штаб ВВС.
Первым встретил его Гарнаев, удивился, какое неотложное дело пригнало в такую непогодь. Рудимов рассказал. «Красный черт» вскипел:
— Да его, стерву, судить надо! Пошли к командующему.
Тот внимательно выслушал и не согласился:
— Судить не будем. Переведем в другой полк.
— Нельзя его в другой полк, товарищ генерал, — взмолился Рудимов. — Эскадрилью и то опасно доверять.
— А я бы его судил, — положил на подлокотник кресла жилистый, со вспухшими венами кулак Гарнаев.
Командующий задышал тяжело, побагровел, переводя взгляд с Рудимова на своего заместителя:
— Я вас не понимаю обоих. Вы же его выдвигали, а теперь — под трибунал. Нет, мы сначала вас накажем…
— Я готов, товарищ командующий, понести любое наказание, — выставил острый кадык Гарнаев, — но против перевода Атлантова на командную должность возражаю.
— Вы можете возражать, но обязаны и отвечать, — уже более хладнокровно напомнил командующий.
Атлантова сняли с должности командира полка, но в полку оставили — начальником штаба. Корнея Ивановича назначили начштаба дивизии. Командиром полка вместо Атлантова стал Злыгарев, командир третьей эскадрильи, темнокожий, морщинистый, будто пропеченный на солнце, — один из тех, как заметил когда-то Кузьма Шеремет, кто быстро стареет, но долго живет.
После ужина в комдивовской землянке сумерничали давние собеседники — комиссар Гай, ставший начальником политотдела дивизии, Сухорябов и Рудимов. Корней Иванович сверлил зрачками Гая:
— Вот ты, Серафим, комиссар, человек начитанный, грамотный, можешь растолковать мне кое-что. Человечество имеет такую громадную вотчину — землю-матушку. Все она тебе готова дать — и пищу, и одежду, и машину, и рыбалку, и любовь. Живи, дурак, наслаждайся. На всех хватит. Ан нет. Он, этот дурак, понастроил тюрем, изобрел бомбу — и все против такого же, как он. А тот против него.
Гай терпеливо выслушал Сухорябова и ответил так, как, видимо, не ожидал его собеседник:
— Твои суждения, Корней Иванович, на уровне младенческих. Не обижайся только. О всем человечестве ты судишь как об одном человеке. А ведь нас три миллиарда с хвостиком. Так вот, среди этих трех миллиардов есть такие, которым мало всего того, что ты перечислил. Алчность, алчность, Корней, губит человека. А вот как ее искоренить? Беседы не всегда достигают цели, и тогда начинают говорить пушки.
Разговор прервал стук в дверь. С докладом о возвращении из командировки вошел Таиров. Когда капитан стал рассказывать о полученных на заводе новых самолетах Як-9ДД, в душе Рудимова все перевернулось.
— Легкие, маневренные, — расписывал Таиров. — Скорость около семисот. Тридцатисемимиллиметровые пушки. «Плюнешь» — мало не будет. А главное — дальность. Две тыщи километров можно без посадки лететь. Толковали мы с двумя пилотами тамошними. На этих самых «яках» они перемахнули через Румынию, Болгарию и Югославию. Сели в Италии, в освобожденном союзниками порту Бари. Летели, черти, среди бела дня, на глазах у фрицев, и те ничего не могли с ними сделать…
— Ну вот что, Таиров, один из пригнанных «яков» считайте моим, — возбужденно захромал Рудимов по зыбким половицам землянки. — Свой пятибачный Ла-5 передам Злыгареву. Он тоже хороший, но хочется на этом поразмять косточки.
— Смотри, Степан Осипович, чтобы костям хуже не стало, — попытался Гай охладить пыл молодого комдива.
— Трус в карты не играет, — вызывающе вскинул черную голову Рудимов.
— Хотелось бы на Берлин взглянуть.
— Полетим поэскадрильно.
— Какая полетит первой?
— Ну, конечно, рудимовская…
Рудимовская дивизия, некогда последней оставившая севастопольское небо, теперь первой возвращалась в Крым. Морские авиаполки вновь занимали старые аэродромы. Немцы были зажаты на херсонесском «пятачке». Сброшенные в море, они спешно грузились на транспорты и брали курс к турецким берегам. На переходе их топила морская авиация.
По-прежнему летчики Рудимова взаимодействовали с пикировщиками. Как и тогда под Новороссийском, истребители пикировали вслед за бомбардировщиками. Но теперь каждая пара прикрытия отвечала за сохранность своего звена тяжелых машин от взлета до посадки. Эти свои знали друг друга еще на земле, и нередко, обедая в одной столовой, пикировщики чокались с истребителями стаканами с компотом:
— Пьем, хлопцы, за второй этаж, то есть за прикрытие.
Те пили за первый этаж и наказывали:
— Только не очень мотайтесь там, внизу, а то наш домик развалится.
В один день Рудимов получил три письма — от жены, от стариков Даждиевых и от Лильки. Вместе с письмом Тамара прислала портрет сына и обведенную карандашом на чистом листе короткопалую детскую пятерню. Долго вертел снимок, вглядывался в разрез глаз, губы, темные завитки волос: на кого больше похож — на него или на Тамару? А смотревший с глянца крупноголовый пацан будто говорил, глядя прямо в глаза: «Ну какие могут быть разговоры, конечно, на тебя, папа». «На меня, сынок, на меня», — Рудимов прижался губами к снимку.
Тамара обижалась, что муж редко пишет, спрашивала, нельзя ли к нему приехать повидаться. «Какая ж ты глупая, Томка, — усмехнулся Степан. — На месте ведь не стоим. Движемся на запад. Приедешь — а мы уже улетели».
Лилька писала, что с трудом добралась в горы к старикам Косты,
«так как никогда в этих местах не бывала, да и здешние люди толком не могут объяснить. Встретили меня хорошо, как свою. Родилась дочь. Назвала Надей. Надежда. Неплохо ведь: Надежда Константиновна. Почти Крупская… Уже большая стала».
Лилька спрашивала о полковых новостях и… тоже собиралась приехать.
Степан разорвал третий конверт.
«Добрый день или вечер, дорогой наш сын Степан, — выводила чья-то аккуратная, явно ученическая рука. — Мы сообщаем, что живы-здоровы, чего и тебе желаем. А еще сообщаем, что приехала к нам дочь Лиля и у нас родилась внучка. Она очень, очень похожа на Косту. Мы очень счастливы. Пропиши нам, сынок, когда ты приедешь к нам. За деньги спасибо. Только себя не обижай и жену свою. Передавай ей поклон, и приезжайте к нам вместе, как только кончится война…»
— Надо будет съездить, — вслух подумал Рудимов.
— С кем разговариваешь? — окликнул с койки проснувшийся комиссар Гай, летавший ночью с Гарнаевым на передовые позиции.
— Да вот с родственниками веду политинформацию, — сказал Степан и подал письмо стариков. Гай прочитал и как бы вспомнил:
— Да, Степан, надо не забыть стариков пригласить — пусть на могилу Косты посмотрят.
— Ну, а как там линия фронта? — Рудимов подсел к комиссару.
Гай нарисовал полную картину передовых позиций. Наступление идет по всему Крыму. Немцы отступают к Севастополю.
13 апреля противник был выбит из Евпатории, 14-го — из Бахчисарая и Судака, а 15-го наша пехота, танки и артиллерия вплотную подошли к внешнему оборонительному обводу Севастополя. При ударе по Судаку Рудимов вылетел во главе сорока двух истребителей, сопровождавших восемьдесят штурмовиков. Такого удара пока не видели ни немцы, ни наши летчики. Было потоплено более десяти транспортов.
Первого мая над аэродромом взметнулась целая стая парашютов. Степан Осипович стоял возле самолета и, запрокинув голову, полусерьезно-полушутя спрашивал старшину Петюренко:
— Наш или немецкий десант?
— Цэ наши, товарищ полковник! — знающе отвечал Петюренко. — Идэ пристрелка дэсанта.
Белые колокола парашютов зарябили на аэродромном поле. Но один, чуточку запоздавший, еще колыхался в воздухе, и его несло прямо на стоянку.
— Не умеет управлять стропами, что ли? — с досадой заметил командир дивизии.
— Ни, товарищ полковник, цэ форс-мастерство, — пояснил Петюренко. — Хоче именно тут примоститься.
И верно, через минуту парашютист удивительно расчетливо опустился рядом с самолетом. Пружинисто коснулся земли, подхватил, намотал на руку стропы и враз погасил купол.
— Ловко работает матросик, только росточком маловат, — вслух подумал Рудимов.
— Так це ж наш Катеринко! — ахнул от удивления Петюренко.
— Так точно, товарищ полковник, — парашютист подошел к комдиву и метнул ладонь к бескозырке, лентами прихваченной к подбородку: — Старший матрос Катеринко.
Рудимов глядел на паренька и не верил своим глазам: на фланелевке Катеринко позванивали два ордена Красного Знамени и медали.
— Молодец! Значит, не подвел? — потряс Рудимов руку матроса.
— Вроде, — краснея по-прежнему, как девчонка, говорил Катеринко. — А я видел вас, товарищ полковник, там, над Судаком. Ваш Як-9 со звездами узнал. Бегу, кричу ребятам, что это мой командир летит, а они не верят, смеются…
…Пришел час, когда Степан Осипович ступил на севастопольскую землю. Город лежал растерзанным у помутневших от пепла бухт. Ребра рухнувших зданий, еще не остывшие после пожаров камни, неживая тишина улиц — все, что осталось от говорливого, веселого, белокаменного Севастополя.
А война, покашливая орудийными глотками, катилась все дальше на запад. Дивизия Рудимова пролетела пол-Европы и приземлилась в Бургасе. Пахло озоном и березовым соком. Теплое майское небо полосовали первые молнии. Над Балканами громыхала гроза. Веселая, шумная, заряженная дождями и урожаями. Рудимов снял фуражку и подставил голову ливню:
— Нет, все же есть бог, черт побери, если так нас встречает.
Когда дождь улегся, д в долинах еще шумело половодье, летчики увидели: под самыми облаками тянется журавлиный косяк. Перед глазами Рудимова встала давняя госпитальная ночь. Тогда тоже трубили журавли. Но каким печальным был их зов! Птицы тайком, под покровом ночи, перебирались в обетованные места. А сейчас летели спокойно, неторопливо, и в их безмятежном кличе чувствовалась неотступная власть весны. Кто-то вздохнул:
— По нашему маршруту идут — в наши края…
Кто-то с тоской добавил:
— Скоро и нам туда.
— Девчата там ждут, — вздохнул Ростокин.
Гай не то осуждающе, не то с пониманием прокомментировал вздох Кирилла:
— Семьянин думает о хлебе, холостяк — о любви.
Девятого мая Рудимов выхлопотал у армейского начальства транспортный самолет и поэскадрильно отправил полки в Берлин — столицу фашизма, ставшего синонимом кровавого безумства и всечеловеческой ненависти.
Когда собирались в дорогу, комполка Злыгарев позвонил комиссару Гаю:
— Какая эскадрилья полетит первой?
— Ну, а сами вы как считаете? — спросил Гай.
— Конечно рудимовская.
— Я тоже так думаю.
Положив трубку, Серафим Никодимович ухмыльчиво потянул за ус, посмотрел на комдива:
— Оказывается, Степан Осипович, ты по-прежнему в комэсках ходишь?
— Это как понять?
— Звонит Злыгарев и говорит, что первой в Берлин должна лететь рудимовская эскадрилья.
— Выдумает такое твой Злыгарев, — сконфуженно буркнул комдив, а самого тронули те злыгаревские слова.
Последним рейсом полетели Рудимов с Гаем и Сухорябовым.
Вода в Одере казалась густой, как олифа. Берлин лежал бездыханный и раздавленный. Кое-где дымились развалины, но дым не уходил, стоял стоймя: безветрие. Рудимова кольнуло чувство, близкое к жалости и сочувствию. Да, горькая судьба у этого красивого и надменного города. Но сколько из-за него обратилось в пепел других городов…
К рейхстагу едва пробились — оказалось, не один Рудимов догадался привести полк к Бранденбургским воротам. То и дело слышались команды:
— Сто семнадцатому истребительному собраться у левого крыла!
— Четыреста двенадцатый, станови-ись!
— Двести двадцать пятый стрелковый приглашают наверх!
«Надо же, «приглашают», — улыбнулся, покачал головой Корней Иванович. — Дожили солдатики…»
Все колонны рейхстага были исписаны русскими, украинскими, грузинскими, узбекскими и прочими фамилиями. Оставались свободными места повыше, куда рука не доставала. Но на одной колонне уже и на высоте далеко виднелись крупные, слегка хромающие два слова — «курские прометеи». А ниже фамилии — около двадцати, — и еще чуть ниже:
«Они не дошли до Берлина, но в боях сгорели как прометеи».
— Ну что, распишемся, Серафим Никодимович? — посмотрел Рудимов на притихшего в задумчивости комиссара.
— Да мы успеем, Степан… — Гай глядел на те высокие надписи, прочитал вслух незнакомые фамилии «курских прометеев» и наклонился к Рудимову, стоявшему на ступеньку ниже: — Знаешь, Степан Осипович, давай и наших прометеев впишем.
— Каких наших? — не понял Рудимов.
— Да тех, что не дошли сюда.
Комдив закивал головой и озабоченно посмотрел вверх:
— Вот только как туда дотянуться.
— Ну что ж, кому-то придется подставить спину, — быстро сориентировался Гай.
— Ты полегче, Серафим, давай полезай, — покорно согнулся Корней Иванович, подставив свою широченную спину и тугую красную шею. Рудимов тоже встал рядом, нагнулся. Сняв ботинки, Гай, кряхтя, взобрался на подставленные спины и гвоздем выцарапал рядом с «курскими Прометеями»:
Даждиев К.
Алафердов А.
Шеремет К.
Дикарев Г.
Нешков С.
Шалагин Д.
…И вот на восток уходят последние эшелоны демобилизованных. Рудимов обращается с напутствием:
— Товарищи! Родные мои! Что вам сказать на прощанье? Я счастлив, что довелось с вами служить, делить и горе и счастье. Вы многое сделали для победы. О честной службе и доблести вашей говорят ваши ордена и медали. Теперь вы пойдете на поля и заводы. Уверен, что и там будете… — комдив оглядывает длинный строй и, не стесняясь, вытирает глаза зажатыми в ладонь крагами.
— Вас давно ждут, товарищ генерал.
— Кто именно?
— Все.
— А «старики» есть?
— Найдутся.
Холода в ту весну затянулись. Уже стоял апрель, а кружавины снеговых наметов все еще дымились от Москвы до Украины. Слегка оттаявшую за день землю ночью бетонировали морозы. Люди тревожились за посевы и сады. И вдруг на исходе второго месяца весны теплынь разлилась парным молоком. Земля, накопив обилие вод, сладостно изнемогала от влаги и солнца. В рост пошли озимые. Зацвел терновник.
С высоты полета Ту-104, шедшего за облаками, земля казалась близкой. Но когда солнце прожигало проемы в облаках, синеватые поля угадывались далекими, будто погруженными в воду. Где-то за Мелитополем облака расступились еще шире, и к земле потянулись длинные лучи солнца. Они казались накаленными докрасна стропами, на которых раскачивалась вся планета. Когда же тучевая гряда начисто ушла с маршрута, забелели взявшиеся первоцветом сады. Они вспыхивали белыми костерками, как мираж в степи. Генерал Рудимов, преподаватель Академии Генштаба, летевший в свой полк на праздник, сидел у иллюминатора и неотрывно глядел за борт. Узловатые пальцы теребили занавеску. Вот она, знакомая до последней морщинки степь. Вон там горбились земляные валы. За тем холмом он, Рудимов, был ранен. По этому тракту его везли в гарнизон. Вроде бы степь осталась та же. И не та… Силится Степан Осипович понять перемену и не может. Ах, вот оно что. Сады! Сады-то белеют — будто облака на землю упали. А ведь они в то жуткое лето сгорели…
Подошла стюардесса, миленькое, с наивно детскими глазками создание, в неведомо каким образом державшейся на вспушенных волосах пилотке, остановилась возле кресла Рудимова и заученным голосом объявила:
— Мы пролетаем знаменитые Сивашские озера, где в гражданскую войну и в Великую Отечественную…
— Дочка, Сиваши давно пролетели, — тихо сказал генерал. — Уже крымская степь пошла.
Никто не знал — ни маленькая стюардесса, ни сидевшие рядом пассажиры, — о чем думал приникший к иллюминатору генерал. Только занавеска подрагивала да с виска скользил пот.
Генерал жадно глядел на степь. Где-то над этой ширью сгорело мятежное сердце Косты. Не вернулся из-за Сивашей Алафердов. В этой вот неоглядной, раскинувшейся до самого горизонта степи его, Рудимова, раненного, расстреливали «мессеры». Тут он оставил частицу своего тела. Хотелось увидеть место, где лежал пригвожденный осколками. Это намного южнее Сивашей, неподалеку от позиционных траншей. Здесь некогда приветствовала его пехота. Но траншей уже нет. Остались лишь чуть приметные буроватые полоски, зажатые массивом пшеницы. Нет, с высоты ничего не увидишь.
На траверзе показался Севастополь. Третий раз увидел его Степан Осипович. И каждый раз он представал разным. Чистый, опрятный, в искусном сплетении арок и равелинов — перед войной. Черный, в адовом хаосе камней, железа и щебня — после освобождения. И вот сейчас — белый, легкий — он, казалось, летел под парусами навстречу морю. Город родился заново. О прошлом напоминали лишь памятники — стерегущий вход в Севастополь обелиск на Сапун-горе, парящий у Приморского бульвара старый бронзовый орел с венком в клюве да устремившийся ввысь с крутизны Малахова кургана истребитель.
Прихрамывая, генерал подходил к шлагбауму. Вот так он когда-то возвращался в полк после ранения. И опять те же мысли. Что нового там? Найдутся ли люди, которые узнают его? Сохранилось ли что-нибудь от яровиковского полка? Признают ли его самого?
Сомнения рассеялись, едва подошел к проходной. Часовой, высоченного роста матрос, без документов узнал:
— Все вас ждем, товарищ генерал.
Навстречу идут комполка — совсем молодой подполковник с академическим значком, замполит — майор, крепкий, ширококостый, чем-то похожий на Кузьму Шеремета, начальник штаба — тоже молодой, но уже в звании подполковника.
Нашлись и «старики». Это были Малыш и Володя Зюзин. Малыш так и остался малышом, только появились усики да в глазах поселилась какая-то задумчивая озабоченность. У него тоже на тужурке ромбик. Он заместитель комполка. Как хотелось Рудимову запросто обхватить Димку и воскликнуть: «Жив, Малыш?! Ведь как трепала судьба, а выжил…» И генерал обнял Димку, прижался седым виском к торчковатым вихрам, но сказал уважительно:
— Здравствуйте, Дмитрий Иванович…
С Зюзиным встретились у него дома. Володя сидел без рубашки, босой на приступке крыльца финского домика и кормил вареной картошкой голубей. Увидев генерала, смутился, мигом вскочил, подтянул штаны и чуть было не козырнул, хотя был без фуражки. Но тут же узнал Рудимова и побежал навстречу. Ткнулся в плечо Бати и не может слова выговорить. Лишь минуту спустя как бы оправдывался:
— А я гляжу, кто это такой… Вроде и знаю и нет… А потом гляжу — так это ж вы…
У Володи никаких особых новостей, кроме троих малышей, похожих на него, как размноженные портреты. Работает по-прежнему техником самолета, старший лейтенант. Учиться не стал — поздно. Собрал в кучу, обхватил своих мокроносых пацанов:
— Моя забота теперь вот их в люди вывести.
В день юбилея полка в гарнизоне появился комиссар Гай. Его появление обозначилось шумом еще у шлагбаума. Он что-то рассказывал встретившим его летчикам и техникам, и те смеялись так, что слышно было в штабе. Когда Серафим Никодимович вошел в штаб, пороху на смех не хватило. Увидев Рудимова, весь сник, съежился, глаза повлажнели. Протянул худые, длинные руки:
— Здо́рово мы с тобой, Степан, постарели.
— Ну еще бы, Серафим Никодимович, уже шестой десяток распечатали…
— Да… А Корнея Ивановича нет, — сразу вспомнил комиссар своего фронтового друга. — Инфаркт в поезде прихватил. Уснул и не проснулся. Похоронили у тебя на родине — в Чистополе. Рядом с Варварой Ивановной. Завещание такое оставил.
— Ну, а про остальных что слыхать? — расспрашивал Рудимов, и они, наверное, до бесконечности вспоминали бы и людей, и дороги, и места, знакомые с войны, если бы не полковое построение.
На широченный, обсаженный липами и кленами плац вынесли знамя. Комполка доложил Степану Осиповичу о том, что гвардейский полк построен для торжественной встречи. Рудимов и Гай пошли вдоль строя, глядели в молодые незнакомые лица, и виделись им те, кто навсегда остались там, у Сивашей и Новороссийска, под Геленджиком и Севастополем, у берегов Румынии и над туманными Татрами. Взгляд Рудимова остановился на знаменосце — высоком, узколицем капитане с черными до синевы бровями. Он чем-то напомнил Даждиева. Над капитаном тяжко колыхалось алое, с малиновым отливом полотнище, и лицо его казалось красным от напряженного волнения.
— Дорогие товарищи! — необычно тихо начал генерал. — Смотрю на вас и думаю о моих старых товарищах. Многие из них не вернулись с войны. Но сегодня они здесь с вами. Коста Даждиев, Герман Дикарев, Кузьма Шеремет, Толя Алафердов, Степан Нешков, Коля Шалагин… Помните их. Служите, как они служили…
Как и двадцать лет назад, состоялась встреча двух полков — истребительного и бомбардировочного. Пахнуло боем, далеким и близким, столь зримо ворвавшимся в нынешнюю жизнь авиаполков. Прямо из зала тревога позвала летчиков на аэродром.
Спешно уехали туда Рудимов и Гай. Они видели, как один за другим в воздух уходили сверхзвуковые истребители. И вдруг в сердце ударил давно знакомый с фронтовой поры позывной, переданный с КП летчику-перехватчику:
— Идите на Зарю!
Это был позывной, кажется, Косты Даждиева.
Белесые стрелы врезались в ночь и бесследно исчезали. Комполка пояснил генералу:
— Идет сразу несколько целей. Все на сверхзвуке. И все надо перехватить.
Но эти слова не удивили генерала. Он набросал что-то карандашом на листке ватмана и протянул командиру полка:
— Я, конечно, не настаиваю, но в следующий раз испробуйте вот такой порядок перехвата. Тут учтен и сверхзвук и большие высоты…
Нет, Степан Осипович пока не завидовал боевой осведомленности младшего коллеги. Он может сам подсказать ему многое. Единственное, что вызвало и зависть и грусть генерала, так это то, что он уже не может посоперничать с подполковником в воздухе. Вот когда отлетался! А как бы хотелось еще хоть разок испытать захватывающие дух высоту и скорость! Но ничего не поделаешь, жизнь свое берет.
Очень рано проснулся на второй день Рудимов. То ли оттого, что предстоял скорый отъезд, то ли оттого, что разнылась нога к непогоде. А скорее всего просто потому, что полковые встречи разбередили душу. Долго лежал с открытыми глазами, перебирая в памяти захлестнувшие одно другое события прошлого и настоящего. И вдруг он услышал знакомый вскрик. Негромкий, протяжный, печально-трубный. Где он его слыхал, этот далекий, зовущий стон?
Он мигом сбрасывает одеяло, добирается до окна, открывает его настежь, смотрит в небо над черепичной крышей. Нет, ничего не видно. Генерал одевается, выходит на улицу, поднимается на приаэродромный взлобок. Опять вглядывается в небо — ночное, посыпанное солью стожаров. Но вот соль тает, и над окаемкой моря прорезается абрикосовая полоска. Потом по ней словно горячий луч проходит. Она теплеет, наполняется малиновой сочностью. И вот уже на полнеба распласталась заря.
Рудимов глядел на этот рассвет и прислушивался, не повторится ли вновь трубный клич. И услышал — трубили журавли. Да так близко, что с трудом верилось, что эти осторожные птицы так низко могут летать. Они летели над головой, вытянув длинные шеи. Даже клювы виднелись. Почему так низко? Так это же не перелетные журавли. Они уже оседлые. Где-то тут, неподалеку от аэродрома, облюбовали гнездовья и, наверное, уже высиживают потомство. Потому-то и опустились сразу за ближними холмами. И будто им вдогонку подали голос истребители, трубную песнь подхватили.
Генерал долго стоял на приаэродромном холме, словно боясь расстаться с вернувшейся внезапно молодостью.
Неужели его журавли оттрубили свое?