19732.fb2 Мадемуазель де Скюдери - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Мадемуазель де Скюдери - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

— Вам, благородная, достойная госпожа моя, сама судьба предназначила этот убор. Да, теперь лишь я понял, что, работая, думал о вас, что трудился только для вас. Не откажитесь принять этот убор и носить его, это лучшая из всех вещей, которые я сделал за долгие годы.

— Полно, полно, — мило-шутливым тоном возразила Скюдери, — что это вы, метр Рене? Разве мне в мои годы прилично украшать себя драгоценными камнями? И с чего это вы решили сделать мне такой богатый подарок? Полно же, метр Рене, если бы я была красива, как маркиза де Фонтаж, и так же богата, как она, я, право, не рассталась бы с этим убором, но на что мне это суетное великолепие, когда я хожу с закрытой шеей и кожа на руках у меня сморщилась?

Кардильяк между тем поднялся и, подавая Скюдери ящичек и в то же время бросая дикие взгляды, словно не владея собою, сказал:

— Пожалейте меня, сударыня, и возьмите этот убор! Вы и не знаете, как глубоко я чту вашу добродетель, ваши высокие заслуги! Примите этот ничтожный дар хотя бы как знак моего желания выразить вам мои самые искренние чувства.

Скюдери все колебалась, тогда Ментенон взяла ящичек из рук Кардильяка и сказала:

— Ну что это, сударыня, вы все говорите о ваших летах? А какое нам с вами до них дело, какое нам дело до этого бремени? И разве вы не ведете себя, как молодая застенчивая девушка, которая рада бы заполучить сладкий плод, предлагаемый ей, если бы только можно было обойтись без помощи руки и пальцев? Не отказывайтесь принять в подарок от нашего метра Рене то, чего тысячи других не могут от него добиться ни за какие деньги и несмотря на все просьбы и мольбы!

Ментенон заставила Скюдери взять ящичек, и вот Кардильяк снова бросился на колени, стал целовать платье Скюдери, ее руки, стонал, вздыхал, плакал, всхлипывал, потом вдруг вскочил и, опрокидывая на пути столы и стулья, так что фарфор и хрусталь зазвенели, бросился вон из комнаты.

Испуганная Скюдери воскликнула: «Боже мой! что это с ним приключилось!» Но Ментенон, находясь в особенно веселом, даже шаловливом расположении духа, вообще совершенно ей несвойственном, громко рассмеялась и сказала:

— Ну, сударыня, теперь все объясняется, метр Рене смертельно влюбился в вас и по заведенному порядку, как велит истинная учтивость и давний обычай, атакует ваше сердце богатыми подарками. — Ментенон, продолжая эту шутку, уговаривала Скюдери быть не слишком суровой к полному отчаяния поклоннику.

Скюдери тоже дала волю своей природной веселости и увлеклась кипучим потоком бесконечных забавных выдумок. Она сказала, что, если действительно дело обстоит так, ей наконец придется покориться и явить свету неслыханный пример, став в семьдесят три года и при безупречно аристократическом происхождении невестой ювелира. Ментенон взялась сплести свадебный венок и просветить ее насчет обязанностей хорошей хозяйки, о которых такое молодое и неопытное существо, разумеется, ничего не может знать.

Когда наконец Скюдери встала, собираясь проститься с маркизой, и взяла в руки ящичек с драгоценностями, прежняя озабоченность, несмотря на все эти веселые шутки, снова овладела ею. Она сказала:

— Все-таки я никогда не смогу носить этот убор. Что бы там ни говорили, а он побывал в руках этих адских злодеев, которые с такой дьявольской наглостью, а даже, может быть, и в союзе с самим сатаной, грабят и убивают. Меня пугает кровь, которой будто забрызганы эти блестящие украшения. Да и поведение самого Кардильяка, должна признаться, как-то странно тревожит меня, в нем есть что-то загадочное и зловещее. Не могу отделаться от смутного чувства, будто за всем этим кроется некая ужасная, чудовищная тайна, а когда подумаю о том, как все было, когда припомню все подробности, то просто не могу понять, что же это за тайна и как это честный, безупречный метр Рене, пример доброго, благочестивого горожанина, может быть замешан в дурное и преступное дело. Но знаю одно: я никогда не решусь надеть этот убор.

Маркиза заметила, что это значило бы чрезмерно поддаться мнительности, но, когда Скюдери попросила ее сказать по совести, что бы она сделала на ее месте, Ментенон твердо и серьезно ответила:

— Скорее бросила бы в Сену этот убор, чем стала бы его носить.

Случай с метром Рене Скюдери описала в весьма милых стихах, которые она на другой вечер в покоях Ментенон прочитала королю. Надо полагать, она не пощадила метра Рене, а также, преодолев трепет, навеваемый мрачным предчувствием, в самых живых красках нарисовала забавный образ семидесятитрехлетней невесты ювелира, принадлежащей к древнейшему дворянскому роду. Как бы то ни было, король от души смеялся и уверял, что она превзошла самого Буало Депрео, и благодаря этой похвале стихотворение Скюдери стали считать самой остроумной вещью, которая когда-либо была написана.

Прошло несколько месяцев, и вот Скюдери случилось как-то ехать через Новый мост в принадлежавшей герцогине Монтансье карете со стеклами. Кареты со стеклами в то время были еще такой новостью, что любопытный народ толпился на улице, когда проезжал подобный экипаж. Также и в этот раз толпа зевак окружила на Новом мосту карету Монтансье, чуть ли не преграждая путь коням. Вдруг Скюдери услышала ругань и проклятья и увидела человека, который пробирался сквозь толпу, сквозь самую ее толщу, толкаясь и вовсю работая кулаками. А когда он был уже близко, ее поразил острый, пронзительный, полный отчаяния взгляд смертельно бледного юноши. Он ловко прокладывал себе дорогу локтями и кулаками, пристально глядя на нее, пока наконец не добрался до кареты; тут он стремительно распахнул дверцу и бросил какую-то записку, которая упала к Скюдери на колени, после чего молодой человек, все так же толкаясь и толкаемый другими, исчез в толпе. Как только незнакомец появился у дверцы кареты, Мартиньер, ехавшая вместе со Скюдери, с криком ужаса упала на подушки и лишилась чувств. Напрасно Скюдери дергала за шнурок, окликала кучера; тот, словно по внушению некоего злого духа, изо всей силы хлестал лошадей, которые брыкались, с пеной на удилах вставали на дыбы и наконец рысью помчались по мосту. Скюдери вылила весь свой флакончик с нюхательной солью на лежавшую в обмороке Мартиньер, та наконец открыла глаза и, судорожно прижимаясь к своей госпоже, бледная и трепещущая, объятая ужасом и тревогой, с усилием простонала:

— Ради небесной владычицы, что нужно было этому ужасному человеку? Ах, ведь это же он, он самый, принес ящичек в ту страшную ночь!

Скюдери успокоила бедную женщину, убедив ее в том, что ничего плохого не случилось и что теперь остается только ознакомиться с запиской. Она развернула листок и прочла:

«Роковое событие, которое вы одна могли отвратить, толкает меня в пропасть! Заклинаю вас, как сын заклинает мать, к которой не может не тянуться, к которой он полон горячей детской нежности, отдайте метру Рене Кардильяку ожерелье и браслеты, полученные вами через меня, отдайте под каким бы то ни было предлогом — попросите его что-нибудь переделать, что-нибудь в них изменить; ваше благополучие, ваша жизнь зависят от этого. Если до послезавтра вы этого не сделаете, я проникну в ваш дом и покончу с собой на ваших глазах!»

— Теперь ясно, — сказала Скюдери, прочитав записку, — что если этот таинственный человек и принадлежит к шайке проклятых грабителей и убийц, мне-то он не желает зла. Если бы ему в ту ночь удалось поговорить со мной, кто знает, какие загадочные обстоятельства сделались бы мне понятны, какая открылась бы связь между событиями, а теперь я напрасно должна искать хотя бы намека на разгадку. Но, во всяком случае, то, что в этой записке мне предлагают сделать, я сделаю хотя бы для того лишь, чтобы сбыть с рук злополучный убор, который мне начинает казаться адским талисманом, дьявольским даром. А Кардильяк, по своему обыкновению, не так-то легко выпустит его из рук.

Скюдери на следующий же день хотела отвезти убор к мастеру. Но именно в то утро все блестящие умы Парижа как будто сговорились атаковать ее, кто — стихотворением, кто — трагедией, кто — анекдотом. Едва Лашапель дочитал сцену из трагедии и с лукавым видом стал уверять, что теперь-то он одержит победу над Расином, как появился сам Расин и патетической тирадой какого-то короля сразил Лашапеля, а под конец сам Буало осветил черный трагический небосклон фейерверком своего остроумия, только чтобы не слышать вечных разговоров о Луврской колоннаде, зодчий которой — доктор Перро доказал ему свою правоту.

Было уже далеко за полдень, Скюдери пришлось ехать к герцогине Монтансье, и, таким образом, посещение метра Рене Кардильяка было отложено до следующего утра.

Скюдери овладело какое-то странное беспокойство. Все время перед ее глазами стоял незнакомый юноша, и какое-то смутное воспоминание, всплывая из глубины души, словно говорило ей, что она уже видела это лицо, эти черты. Тревожные сны нарушали дремоту, ей казалось, что легкомыслием, даже преступлением было с ее стороны не протянуть руку помощи несчастному, который, падая в бездну, взывал к ней; ей казалось, что в ее власти было помешать какому-то гибельному событию, какому-то страшному преступлению. Едва только наступило утро, она велела себя одеть и, захватив ящичек с убором, поехала к золотых дел мастеру.

На улицу Никез, туда, где жил Кардильяк, потоком неслась толпа, — теснилась, собиралась у дверей его дома, кричала, шумела, неистовствовала, хотела ворваться в комнаты, так что стража, окружившая дом, не без труда сдерживала ее натиск. Среди этого дикого и беспорядочного шума слышались гневные голоса: «Смерть ему! Разорвать на куски проклятого убийцу!» Наконец появляется Дегре в сопровождении большего отряда, и народ расступается, чтобы дать ему дорогу. Дверь распахивается, выводят человека в цепях и волокут его под дикие проклятия разъяренных людей. В ту минуту, когда это зрелище представляется глазам Скюдери, уже полуживой от страха и исполненной зловещих предчувствий, до слуха ее доносится пронзительный вопль. «Вперед! вперед!» — вне себя кричит она кучеру, который, ловко и быстро повернув экипаж, заставляет несметную толпу расступиться и останавливается у самого входа в дом. Скюдери видит Дегре, а у ног его — молодую девушку, прекрасную, как день, полуодетую, с распущенными волосами, с печатью безумного страха и глубочайшего отчаяния на лице; девушка обнимает колени Дегре и восклицает голосом, от которого сердце разрывается — такая смертельная, страшная в нем скорбь: «Ведь он невиновен, он невиновен!» Напрасно Дегре и его люди стараются оттолкнуть ее, поднять с земли. Наконец какой-то грубый силач неуклюжими лапами схватывает ее, с силой оттаскивает от Дегре, сам спотыкается, выпускает девушку, она скатывается по каменным ступеням и, безгласная, как будто мертвая, падает на мостовую. Скюдери уже не может сдержаться.

— Ради самого создателя, что случилось, что здесь такое? — восклицает она, отворяет дверцу, выходит из кареты. Народ с уважением расступается перед этой почтенной дамой, а она, увидев, что две сострадательные женщины подняли девушку, усадили ее на ступени, растирают ей виски, подходит к Дегре и резким тоном повторяет свой вопрос.

— Случилось страшное дело, — отвечает Дегре, — сегодня утром Рене Кардильяка нашли мертвым, он убит ударом кинжала. Убийца — его же подмастерье Оливье Брюссон. Он только что отправлен в тюрьму.

— А девушка? — спрашивает Скюдери.

— Мадлон, дочь Кардильяка, — спешит ответить Дегре. — Преступник был ее возлюбленный. Теперь она плачет и все время вопит, что Оливье невиновен, совершенно невиновен. Возможно, она и знает о преступлении, и мне придется ее тоже отвести в Консьержери. — Сказав это, Дегре бросил на девушку такой свирепый и злорадный взгляд, что Скюдери содрогнулась. В эту минуту девушка испустила слабый вздох; все же она еще была не в силах двинуться, оставалась все так же безгласна, лежала с закрытыми глазами, и в толпе не знали, нести ли ее в дом или еще пытаться привести в чувство. Скюдери, глубоко потрясенная, со слезами на глазах смотрела на этого невинного ангела. Дегре и его товарищи вызывали в ней ужас. Вдруг на лестнице послышался глухой шум: это несли труп Кардильяка. Быстро приняв решение, Скюдери закричала:

— Я беру девушку к себе, об остальном, Дегре, позаботитесь вы!

Приглушенный ропот одобрения прошел по толпе. Женщины подняли Мадлон, все бросились вперед, сотни рук старались помочь им, девушку, как бы парившую в воздухе, перенесли в карету, и все благословляли почтенную даму, вырвавшую невинное существо из рук кровавого суда.

Серону, самому знаменитому парижскому врачу, удалось наконец после долгих усилий привести в чувство Мадлон, долго пролежавшую в состоянии полного оцепенения. Скюдери завершила дело, начатое врачом, и благодаря ей кроткий луч надежды проник в душу девушки, а потом слезы обильным потоком хлынули из ее глаз и стесненное дыхание облегчилось. Правда, она и теперь не в силах была совладать со своим непомерно мучительным горем, и временами рыдания заглушали ее слова, но все же она смогла рассказать, как все произошло.

Около полуночи ее разбудил легкий стук в дверь, и она услышала голос Оливье, умолявшего ее тотчас же встать, потому что отец — при смерти. Она в ужасе вскочила с постели и отворила дверь. Оливье, бледный, с искаженным лицом, весь в поту, со свечой в руке, неверными шагами направился в мастерскую, она пошла за ним. Там лежал с неподвижным взором ее отец и хрипел в агонии. Она с воплем бросилась к нему и только тогда заметила, что рубашка его окровавлена. Оливье тихо отвел ее в сторону, а сам стал обмывать рану на левой стороне груди, прикладывая к ней бальзам, и пытался перевязать ее. Между тем к отцу вернулось сознание, хрипение прекратилось, и вот, бросив сперва на нее, а потом на Оливье исполненный чувства взгляд, он схватил ее руку, вложил ее в руку Оливье и соединил их в крепком пожатии. Оба они упали на колени у постели отца, он пронзительно вскрикнул, приподнялся, но снова тотчас же упал на подушку, испустил глубокий вздох и умер. Мадлон и Оливье громко зарыдали. Оливье рассказал ей, что хозяин, приказавший ему идти вместе с ним ночью по какому-то делу, был убит на его глазах и что он с величайшим трудом принес домой тяжелое тело, не предполагая, что рана Кардильяка смертельна. Когда настало утро, домочадцы, которых встревожил шум, плач и вопли, раздававшиеся ночью, вошли в комнату и застали обоих в безутешном горе, все еще на коленях перед трупом отца. Молва о случившемся быстро разнеслась, в дом явилась стража, и Оливье как убийцу хозяина увели в тюрьму. Мадлон в самых трогательных красках изобразила добродетели своего дорогого Оливье, его кротость, его верность. Рассказала, как он, словно родного отца, чтил метра Рене, а хозяин отвечал ему такою же любовью; как отец, несмотря на бедность Оливье, избрал его себе в зятья, ибо тот в такой же мере был искусным работником, в какой был преданным и благородным человеком. Мадлон всю свою душу вложила в эти слова, а в заключение прибавила, что, если бы Оливье на ее глазах вонзил нож в грудь ее отца, она скорее сочла бы это за дьявольское наваждение, чем поверила, будто Оливье способен на чудовищное злодейство.

Скюдери, глубоко тронутая беспредельными страданиями Мадлон и склонная считать невинным бедного Оливье, навела справки, и все, что Мадлон рассказывала об отношениях между хозяином и его подмастерьем, подтвердилось. Слуги и соседи единодушно считали Оливье примером добронравия, благочестия, преданности и усердия, никто ничего дурного о нем не знал, и все же, когда речь заходила о страшном преступлении, каждый пожимал плечами и говорил, что здесь кроется нечто непостижимое.

Оливье, представ перед chambre ardente, с величайшей твердостью и мужеством, как узнала Скюдери, отрицал взводимое на него обвинение, утверждая, что хозяин в его присутствии подвергся нападению на улице и был ранен, но что он, Оливье, еще живым принес его домой, где тот вскоре и скончался. Таким образом, показания Оливье вполне соответствовали тому, что говорила Мадлон.

Скюдери выпытывала у Мадлон все новые и новые подробности страшного события, даже самые мелкие. Она выспрашивала, не случалось ли когда-нибудь ссоры между хозяином и подмастерьем, не отличался ли Оливье вспыльчивостью, внезапным приступам которой, точно припадкам слепого безумия, бывают подвержены и добродушнейшие люди, способные тогда на поступки, уже независящие, казалось бы, от их воли. Но чем восторженнее говорила Мадлон о спокойной и счастливой домашней жизни, что связывала этих трех человек, так искренне друг друга любивших, тем бледнее становилась тень подозрения, павшего на Оливье, который теперь обвинялся в убийстве. Тщательно все обдумав и даже допуская, что убийцей все-таки был Оливье, несмотря на все обстоятельства, говорившие за его невиновность, Скюдери не находила причины, которая могла бы толкнуть его на ужасное преступление, ибо во всяком случае оно должно было разрушить его же собственное счастье. Он беден, но он искусный работник. Ему удалось завоевать расположение знаменитейшего мастера, он любит его дочь, мастер благосклонно относится к этой любви, впереди счастье и довольство на всю жизнь! Но если даже предположить, что Оливье, охваченный гневом, — бог весть почему, — злодейски убил своего благодетеля, своего отца, то какое адское притворство нужно для того, чтобы, совершив преступление, держать себя так, как он! Твердо убежденная в невиновности Оливье, Скюдери решила во что бы то ни стало спасти невинного юношу.

Ей казалось, что, прежде чем взывать к королю о милости, лучше всего было бы обратиться к председателю Ла-Рени, указать ему на все обстоятельства, свидетельствующие в пользу Оливье, и, пожалуй, постараться внушить ему мнение, благоприятное для обвиняемого, мнение, которое могли бы разделить и судьи.

Ла-Рени принял Скюдери с глубоким почтением, на что она, пользуясь уважением самого короля, с полным основанием могла рассчитывать. Он спокойно выслушал все, что она рассказала о страшном злодеянии, об обстоятельствах жизни Оливье, о его характере. Тонкая, почти злобная улыбка была, однако, единственным признаком того, что председатель не пропустил мимо ушей ее увещаний и сопровождавшихся обильными слезами рассуждений об обязанностях судьи, который должен быть не врагом обвиняемого, а принимать в расчет все говорящее в его пользу. Когда наконец Скюдери в полном изнеможении, вытирая слезы, замолчала, Ла-Рени сказал:

— Сударыня, вашему доброму сердцу делает честь, что вы, тронутая слезами молоденькой влюбленной девушки, верите ее словам, что вы даже не можете допустить и мысли о таком страшном злодеянии, но иное дело — судья, привыкший срывать маску с самого наглого притворства. В мои обязанности, конечно, не входит рассказывать о ходе уголовного процесса всякому, кто меня об этом спрашивает. Я исполняю мой долг, сударыня, и мнение света мало заботит меня. Злодеи должны трепетать перед chambre ardente, — которая не знает других кар, кроме огня и крови. Но я не хотел бы, чтобы вы, сударыня, сочли меня за чудовище, за изверга, и поэтому позволю себе в немногих словах рассказать вам о преступлении злодея, который, — благодарение небу, — не избежит кары. Ваш проницательный ум сам тогда осудит то добросердечие, которое делает вам честь, но вовсе не подобало бы мне. Итак, утром Рене Кардильяк найден мертвым, убитый ударом кинжала. При нем — только подмастерье Оливье Брюссон и его дочь. В комнате Оливье среди прочих вещей находят кинжал, покрытый свежей кровью и точно соответствующий размерам раны. «Кардильяк, — говорит Оливье, — был ранен ночью на моих глазах». — «Его хотели ограбить?» — «Этого я не знаю». — «Ты шел с ним и не мог помешать убийце? Задержать его? Позвать на помощь?» — «Хозяин шел на пятнадцать или двадцать шагов впереди меня, я следовал за ним». — «Почему же так далеко?» — «Так велел хозяин». — «А что вообще делал метр Кардильяк на улице в столь поздний час?» — «Этого я не могу сказать». — «Но прежде он ведь никогда не уходил из дому после девяти часов?» Тут Оливье запинается, он смущен, он вздыхает, льет слезы, клянется всем, что есть святого, и уверяет, что Кардильяк действительно уходил в ту ночь и был убит. Но обратите внимание вот на что, сударыня. Положительно доказано, что Кардильяк в ту ночь не покидал дома; тем самым слова Оливье, что он выходил с ним на улицу, оказываются наглой ложью. Наружная дверь снабжена тяжелым замком, который, когда дверь отворяют или затворяют, производит страшный шум, да и самая дверь поворачивается на петлях с таким отвратительным скрипом и воем, что даже в верхнем этаже, как проверено, все это можно слышать. В нижнем этаже, совсем близко от наружной двери, живет старик метр Клод Патрю со своей служанкой, женщиной лет восьмидесяти, однако еще бодрой и подвижной. И она и он слышали, как в тот вечер метр Кардильяк, по заведенному обычаю, ровно в девять часов спустился по лестнице, с великим шумом запер дверь, опустил крюк, затем поднялся к себе, громко прочитал вечернюю молитву и пошел в свою спальню, о чем можно было догадаться по стуку захлопнувшейся двери. Метр Клод страдает бессонницей, как это часто бывает со старыми людьми. Он и в ту ночь не мог сомкнуть глаз. Поэтому служанка прошла в кухню, куда попадают через сени, — это было около половины десятого, — зажгла свет, потом села к столу в комнате метра Клода и стала читать старую хронику, а тем временем ее хозяин, занятый своими мыслями, то садился в кресло, то вставал и, чтобы утомить себя и нагнать на себя сон, неслышными и медленными шагами прохаживался по комнате. До полуночи все было тихо и спокойно. Потом они услышали над головой тяжелые шаги, шум как будто от падения чего-то тяжелого и сразу же затем — глухие стоны. Оба они почувствовали Какой-то страх, гнетущую тревогу. Ужасное злодеяние, только что совершившееся, как будто и на них навеяло трепет. При свете утра стало ясно то, что случилось во мраке ночи… — Но ответьте мне, ради всех святых, — перебила его Скюдери, — неужели же, несмотря на все то, о чем я так обстоятельно рассказала, вы находите какую-нибудь причину, которая подвигла бы Оливье на это адское злодеяние?..

— Хм, — ответил Ла-Рени, — Кардильяк не был беден, он владел превосходными камнями.

— Но разве, — продолжала Скюдери, — все это не должно было достаться дочери? Вы забываете, что Оливье готовился стать зятем Кардильяка.

— Возможно, что Оливье вынужден был с кем-нибудь делиться или даже совершил убийство по чьему-то наущению, — ответил Ла-Рени.

— Делиться? По чьему-то наущению? — переспросила совершенно озадаченная Скюдери.

— Да будет вам известно, сударыня, — продолжал председатель, — да будет вам известно, что Оливье давно уже был бы обезглавлен на Гревской площади, если бы его преступление не было связано с той глубокой тайной, которая до сих пор столь страшной угрозой тяготела над всем Парижем. Оливье, очевидно, принадлежит к той проклятой шайке, которая, словно бы издеваясь над всеми усилиями суда, над всеми нашими поисками и попытками, смело и безнаказанно орудовала здесь. Через него мы все узнаем… все должны узнать. Рана Кардильяка совершенно такая же, какие оказывались у всех убитых и ограбленных, где бы ни случилось нападение — на улице или в доме. Но самое главное — это то, что со времени ареста Брюссона все убийства и грабежи прекратились. Улицы ночью так же безопасны, как и днем. Достаточное доказательство, что Оливье мог стоять во главе этой шайки злодеев. Он еще не признается, но есть способы заставить его говорить и против его желания.

— А Мадлон, — воскликнула Скюдери, — а Мадлон, верная, невинная голубка?

— Ну, — сказал Ла-Рени с ядовитой улыбкой, — кто может поручиться, что и она не была сообщницей? Что ей смерть отца, она плачет только об этом злодее!

— Да что вы говорите! — воскликнула Скюдери. — Этого быть не может! Убить отца! Такая девочка!

* * *

— О! — продолжал Ла-Рени, — о! вспомните хотя бы о Бренвилье! Вы меня извините, если мне, может быть, вскоре придется взять от вас эту девушку и отправить ее в Консьержери.

Скюдери ужаснуло такое подозрение. Ей показалось, что для этого страшного человека не существует ни верности, ни добродетели, что и в самых затаенных, самых сокровенных мыслях человека он отыскивает преступления и убийства.

— Будьте человечнее! — это все, что она, чувствуя стеснение в груди, с трудом могла проговорить.

Когда она уже собиралась спуститься с лестницы, до которой председатель с церемонной учтивостью ее проводил, в голову ей — совершенно неожиданно — пришла странная мысль.