19739.fb2
Он утвердительно кивнул головой.
Не в силах бороться с нарастающим л'юбопытством, я медленно перевернул несколько страниц, исписанных неровным, торопливым, довольно крупным почерком. Заглавия никакого не было, только в правом углу первой страницы стояла дата: «20 июня 1933». Я успел прочитать начало:
«Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности…»
Раиф-эфенди судорожно схватил меня за руку:
- Не читай дальше…
И, показав на дальний угол комнаты, пробормотал:
- Брось ее туда!
Проследив за его взглядом, я увидел печку. За прозрачной слюдой трепетали и плясали красные язычки пламени.
- Куда? В печь? - недоверчиво переспросил я.
- Да…
Мое любопытство обострилось до крайности. Неужели я должен собственными руками уничтожить тетрадь?
- Разве вам ее не жаль, Раиф-эфенди? Ни с того ни с сего сжечь тетрадь, которой вы, вероятно, как ближайшему другу, поверяли свои сокровенные мысли?
- Она никому не нужна. Решительно никому.
Мне было ясно, что я должен сделать все возможное, чтобы заставить его отказаться от задуманного. Здесь, в этой тетради, он, по всей видимости, выразил так тщательно скрываемые ото всех порывы своей души и теперь решил унести с собой свою тайну. Этот человек ничего не хочет оставить другим людям, даже свое одиночество - и то намерен забрать с собой на тот свет. Мне было больно и обидно за него.
- Я вас понимаю, Раиф-эфенди. Очень хорошо понимаю. У вас есть все основания не доверять людям. Желание сжечь эту тетрадь вполне естественно. Но не могли бы вы отсрочить, ну хоть на один день, исполнение вашего приговора?
Он удивленно посмотрел на меня, как бы спрашивая: «Зачем?»
Решив не отступать и попробовать последнее средство, я пододвинулся к нему еще ближе и вложил в свой взгляд всю любовь к нему, все участие.
- Неужели вы не можете оставить мне эту тетрадь, хотя бы на одну ночь, всего лишь на одну ночь? Ведь мы с вами давно уже дружим, и за все это время вы мне ничего о себе не рассказали. Не находите ли вы мою просьбу вполне обоснованной? Почему вы таитесь от меня? Поверьте, вы для меня самый дорогой человек на свете. Почему же вы ставите меня на одну доску со всякими ничтожествами?..
На глаза у меня навернулись слезы. Что-то дрогнуло в груди. Мне хотелось излить всю накопившуюся в душе обиду на этого человека, который, вместо того чтобы искать сближения со мной, месяцами сторонился и чуждался меня.
- Может быть, вы и правы, отказывая людям в доверии, - продолжал я, переводя дыхание. - Но нельзя же всех под одну гребенку! Есть ведь исключения. Не забывайте, что и вы принадлежите к роду человеческому. То, что вы хотите совершить, - поступок эгоистический, к тому же и бессмысленный.
Я замолчал, испугавшись, что хватил через край. Больной не проронил ни слова. Тогда я сделал последнее усилие.
- Раиф-бей, войдите в мое положение. Вы уже в конце, а я еще только в начале жизненного пути. Я хочу лучше знать людей, и я хочу знать, чем они вас обидели.
Раиф-эфенди мотнул головой и что-то невнятно пробормотал. Я склонился над ним так низко, что ощутил на своем лице его горячее дыхание.
- Нет, нет! - твердил он. - Люди не сделали мне ничего дурного… Ничего… И я им… И я ничего…
Он умолк, уронив голову на грудь. Дыхание его стало еще более шумным и прерывистым. Наш разговор его явно утомил. Я сам чувствовал сильную душевную усталость и уже готов был выполнить его волю - бросить тетрадь в печку.
Но тут Раиф-эфенди снова приоткрыл глаза.
- Никто не виноват!.. Даже я…
Не в силах продолжать, больной тяжело закашлялся. Показав глазами на тетрадь, он еле внятно сказал:
- Прочти - сам все поймешь!
Я поспешно сунул тетрадь в карман и заверил его:
- Завтра же утром я ее принесу и на ваших глазах сожгу.
Больной с неожиданным безразличием пожал плечами. Делай, мол, что хочешь, - мне все равно.
По его жесту я понял, что он потерял интерес даже к этой драгоценной для него тетради, где, очевидно, была запечатлена самая важная часть его жизни. Прощаясь, я поцеловал ему руку. Он притянул меня к себе и поцеловал - сначала в лоб, а затем в обе щеки. Из глаз у него катились слезы. Он и не пытался их скрывать. Только смотрел на меня, не моргая, долго и пристально. И я тоже не выдержал, заплакал. Так беззвучно, без всхлипов, плачут лишь в самом большом горе, в самой глубокой печали. Я предчувствовал, что мне нелегко будет с ним расстаться. Но я не мог представить, что это расставание будет таким тяжелым и горьким.
Раиф-эфенди выдохнул, едва шевеля губами:
- Никогда, сынок, мы так откровенно с тобой раньше не говорили… А жаль!
И он снова сомкнул глаза.
Торопливо, чтобы никто из собравшихся у дверей домочадцев не разглядел моего лица, я прошел через гостиную и выскочил на улицу. Холодный ветер быстро осушил мои щеки. Я шел, ничего не видя перед собой, и, как в бреду, бормотал: «А жаль… жаль… жаль!..» Когда я вернулся в гостиницу, мой товарищ уже спал. Я мигом разделся, залез в постель, зажег лампу в изголовье и принялся читать тетрадь Раифа-эфенди.
20 июня 1933
Вчера со мной произошла странная история, которая заставила меня заново пережить события десятилетней давности. Боюсь, что эти воспоминания, навсегда, казалось бы, стертые в моей памяти, теперь никогда уже не оставят меня в покое. А все из-за предательской игры случая. Неожиданное происшествие воскресило в моей памяти прошлое и вывело меня из многолетнего сна, из того состояния спячки и полной апатии, к которому я постепенно привыкал все эти годы. Не хочу сказать, что мне угрожает опасность сойти с ума или покончить с собой. Человек очень быстро смиряется с тем, что поначалу кажется невыносимым. И я, наверное, свыкнусь с такой жизнью. Это будет не жизнь, а мучительная пытка! Но я все выдержу. Как выдерживал до сих пор…
И только с одним мне трудно будет смириться - с полным одиночеством. Скрывать в себе все тайны выше моих сил. Мне так хочется излить кому-нибудь душу. Но кому? Во всем этом огромном мире нет, кажется, человека более одинокого, чем я. За последние десять лет я ни с кем не делился своими переживаниями. Всегда почему-то всех чуждался, и, естественно, все сторонились меня. Но разве я могу изменить свой характер? Поступать по-другому? Нет, изменить уже ничего невозможно. Да и ни к чему это! Так есть, и так, очевидно, должно быть. Если бы я мог кому-либо довериться! Но у меня уже нет сил искать такого человека. Вот почему я завел эту тетрадь. Будь у меня хоть какая-нибудь другая надежда, ни за что не взялся бы за перо. Ведь больше всего на свете ненавижу всякую писанину… Ах, если бы не вчерашняя встреча! Я мог бы жить по-прежнему, тихо и мирно…
Я встретил их обеих вчера на улице. Одну из них я увидел впервые, да и другую, можно сказать, почти не знал, так далеки мы были друг от друга. Мне и в голову никогда не пришло бы, что ужасные последствия этой встречи перевернут всю мою жизнь!..
Но раз уж я сел писать, попытаюсь рассказать все спокойно и по порядку. Для этого надо вернуться на десять - двенадцать лет назад, а может быть, и на пятнадцать. Я хочу написать обо всем откровенно, ничего не тая. Если мне и не удастся навсегда потопить преследующие меня кошмары в бессмысленных подробностях, то я испытаю хоть какое-то облегчение. Возможно, облеченные в слова воспоминания окажутся не такими горькими, как сама действительность. Многое предстанет передо мной в ином свете, покажется более простым и не таким важным, - и я устыжусь своих чувств.
Родом я из Хаврана. Там закончил начальную школу, а учебу продолжал в Эдремите - этот городок совсем от нас рядом. Незадолго до конца мировой войны - мне было тогда девятнадцать - меня взяли в армию. Но пока я находился в учебном центре, заключили мир. Я вернулся в свой уезд и снова поступил в среднюю школу. Однако закончить ее не удалось. Откровенно говоря, у меня никогда не было особой охоты учиться. Около года я все же прозанимался в школе, но происходившие тогда бурные события совсем расхолодили меня. После подписания договора порядок в стране так и не установился. Все трещало по швам - не было ни прочного правительства, ни веры, ни цели. В одних районах хозяйничали иностранные оккупанты, в других разгуливали отряды повстанцев, а то и просто банды грабителей. Одни нападали на врагов, другие занимались грабежом крестьян. Бывало, кого-нибудь провозгласят героем, а через неделю, смотришь, он уже болтается на виселице посреди центральной площади Эдремита. В такое время трудно, конечно, заставить себя сидеть в четырех стенах, зубрить историю Османской империи или читать нравоучительные побасенки. Однако мой отец, считавшийся одним из самых состоятельных в наших местах людей, во что бы то ни стало хотел вывести меня в люди. Глядя на моих сверстников, которые, опоясавшись патронташами и нацепив маузеры, вступали в повстанческие отряды или банды, отец не на шутку испугался, как бы я не последовал их примеру. Его страх за меня еще больше возрос, когда до нас стали доходить вести о гибели то одного, то другого моего товарища. Кто пал от пули врага, а кто был убит бандитами. Его опасения были небезосновательными. Мне не хотелось сидеть дома сложа руки, и я начал потихоньку собираться в путь. В это время, однако, оккупационные войска дошли до нашего уезда, и мой геройский пыл быстро угас.
Несколько месяцев я бродил как неприкаянный.
Почти все мои друзья разъехались. Отец решил послать меня в Стамбул. «Подбери, - сказал он мне, - подходящую школу и учись!» Я никогда не отличался ни способностями, ни предприимчивостью, и такой совет лишний раз доказывал, как плохо он меня знал. Но и у меня было свое тайное увлечение. На уроках рисования я всегда удостаивался похвал учителей. Рисовал я и в самом деле неплохо. И даже мечтал поступить в школу изящных искусств в Стамбуле. Сладостные мечты! Им предавался я с самого раннего детства. По природе своей я был тихим и страшно застенчивым. Это часто ставило меня в неловкое, а то и глупое положение. Для меня не было большей муки, чем пытаться исправить чье-то мнение о себе, не хватало даже смелости вымолвить хотя бы слово в свою защиту. Когда меня наказывали за проделки школьных товарищей, я только горько плакал дома, забившись в дальний угол. «Тебе бы не парнем, а девчонкой родиться!» - стыдили меня мать и отец. Больше всего я любил уединяться в нашем саду или на берегу реки, где мог бы предаваться мечтам. Эти мечты, в полную противоположность моим поступкам, отличались смелостью и размахом. Как герои прочитанных мною бесчисленных романов, я предводительствовал отрядом преданных мне всей душой людей; с маской на лице и двумя револьверами на поясе увозил в горы красавицу Фахрие, девушку из соседнего квартала, которая будила во мне неясные сладостные чувства. И вот мы с ней в пещере. Она дрожит от страха, но, увидев перед собой верных моих сподвижников и неисчислимые богатства, отныне принадлежащие и ей, успокаивается. В душе ее - удивление и восторг. Открыв лицо, она со слезами радости на глазах бросается мне на шею. То я воображал себя великим путешественником, странствовал по Африке, сталкивался с людоедами, - и со мной происходили невероятные приключения; то я был знаменитым художником, разъезжал по всей Европе. Моя фантазия питалась книгами Мишеля Зевако (Мишель Зевако (1860 - 1918) - французский публицист, критик и романист, автор более тридцати книг), Жюля Верна, Александра Дюма, Ахмеда Митхата-эфенди (Ахмед Митхат-эфенди (1844 - 1912) - турецкий романист-просветитель), Веджихи-бея (Веджихи (1869 - 1904) - популярный турецкий беллетрист) и многих других.
Отец был недоволен этим моим увлечением. Иногда он бесцеремонно отбирал у меня книги или же просто оставлял на ночь без света. Но ничто не могло остудить мой пыл. Я смастерил себе самодельную коптилку и продолжал зачитываться «Парижскими тайнами» (Роман французского писателя Эжена Сю (1804 - 1857)) и «Отверженными». Видя, что со мной ничего не поделаешь, отец в конце концов оставил меня в покое. Читал я все, что попадется под руку, и каждая прочитанная книга, будь то приключения месье Лекока или жизнеописания Мурад-бея (Мурад-бeй (Тарихчи; ум. в 1917г.) - турецкий писатель; историк, автор шеститомной «Всемирной истории»), производила на меня неизгладимое впечатление.
Прочитав о том, как древнеримский юноша Муций Сцевола (Гай Муций Сцевола - легендарный герой времен борьбы римлян против этрусков (конец VI - начало V в. до и. э.)) на угрозу врагов быть преданным пыткам сам положил руку в огонь, но сообщников не выдал, я тоже решил подвергнуть свое мужество испытанию и до волдырей обжег пальцы. Этот герой древности, который мог с невозмутимой улыбкой перенести любую боль, на всю жизнь остался для меня образцом самообладания. Я пробовал и сам пописывать, даже сочинял стишки, но очень скоро отказался от подобных попыток. Причиной тому был все тот же непреодолимый глупый страх выдать свои чувства. Но рисованием я продолжал заниматься. Мне казалось, что тут не обязательно выворачивать душу наизнанку. Нужно только запечатлевать действительность, какой она есть, - а роль художника сводится к своеобразному посредничеству. Убедившись в ошибочности своих представлений, я забросил и рисование. Все из-за той же проклятой робости…
В Стамбуле, в школе изящных искусств, я сам, без чьей-либо подсказки, понял, что графика - тоже один из видов самовыражения и требует полной самоотдачи. Осознав это, я перестал посещать школу. К тому же учителя не обнаруживали у меня особых талантов. Это и понятно. Из всех рисунков, которые я делал дома или в мастерской, я показывал только самые невыразительные. Рисунки же, хоть в какой-то мере выражавшие мой характер или дававшие представление о моем внутреннем мире, я тщательно скрывал от посторонних. Если все же такие рисунки случайно попадались кому-либо на глаза, я заливался румянцем, словно застигнутая в неподобающем виде девица, и убегал.
Оставив школу, я долго шатался по Стамбулу, не зная, чем заняться. То были трудные годы перемирия. Суматошливость и цинизм столичной жизни нестерпимо угнетали меня. Я решил вернуться в Хавран и написал отцу, чтобы он выслал мне денег на обратный путь. Дней через десять я получил от него длинное послание. Отец, полный решимости сделать из меня делового человека, прибегнул к последнему средству.