19946.fb2
— Пока сами не попробуете — все равно не узнаете. Каждый сам себе испытатель.
Последняя фраза особенно действовала: в ней чувствовалась магическая краткость и энергия. «Каждый сам себе испытатель!» — непонятно и многозначительно.
Только изредка, в особенных случаях, мамин сибиряк прибегал к более сильным воздействиям. Причем довольно неожиданно решал, какие случаи особенные. Иногда очередная страждущая рыдает на весь дом, на колени бухается хватает руку целовать «благодетелю последней надежды», а мамин сибиряк буркнет: «Кишки играт — матку шевелят», сунет, не глядя, Ладу с Лелей — и все лечение. А однажды пришел тихий парень, похож на студента — но даже не бородатый, даже не в джинсах, пожаловался скромно, что «схватывают как судороги здесь вот под ложечкой и никакие спазмолитики не берут», — и тут-то мамин сибиряк встал и принялся волховать в лучшем языческом стиле!
— Спасоличики?! Вдовьи потычики! Хорса проси, дурну кровю истряси!
Откуда-то сама собой — никогда раньше не видел я такой среди его реквизита — явилась на голове мамина сибиряка рогатая шапка. Страшно смотреть.
— Истряси, истряси! Дурну кровь истряси, добру кровь воскреси!
Мамин сибиряк положил свои огромные, похожие на переплетенные корни, ладони студенту на плечи и стал трясти беднягу, повторяя:
— Истряси, истряси! Хорса проси, просо коси! Смели по росе, слюби по красе!
Мамин сибиряк тряс студента все быстрее и мельче, наверное, тот почувствовал бы то же самое, если бы попал на мощный вибростенд, на котором уплотняется в формах полужидкое бетонное месиво.
— Истряси, истряси! Упроси, упроси!
Мамин сибиряк резко убрал ладони с плеч — и студент повалился на пол, и его вырвало зеленой слизью. И меня тоже чуть не вырвало, я выскочил из комнаты, вбежал на кухню, выпил прямо из носика крепкого холодного чаю — и стало легче.
Уходил студент через полчаса все еще дрожащий, но запинающимся языком пытался благодарить. Вообще все страждущие уходили с надеждой — это точно. Идола прижимали к груди, как новорожденного ребенка. Как мало людям надо! И как легко сходит образованность конца двадцатого века. Позолота сотрется — свиная кожа останется…
Как раз после ухода студента мамин сибиряк заговорил со мной:
— Сколько идуть, а? И кличут во все концы, хошь разорвацца. Ты, Мишь, приглядай, штоб заместо меня поспевать.
Матушка тут же мыла пол после студента. Я думал, она возмутится, услышав, что предлагает мне ее сибиряк, но она продолжала возить шваброй совершенно равнодушно.
Я не колебался. Для меня изображать шамана или волхва было так же невозможно, как, скажем, пойти работать на бойню. Да, трачу я деньги, которые добывает таким способом мамин сибиряк, но если выбирать — пусть не будет этих денег, а я — не могу. Точно так же, как ем я мясо и очень люблю хорошее жаркое, но если б нужно было резать скот самому, я бы лучше стал вегетарианцем. Я не колебался, только думал, как отказать мамину сибиряку, чтобы не обидеть.
— Я не смогу. Ты, наверное, веришь по-настоящему в Мокошь и во всех остальных, а если только притворяться, ничего не получится.
— Чаво верить? Всяк знат, што солнце есть, што луна. Чаво тут верить?
— Солнце состоит из водорода и дейтерия на девяносто процентов. И не нужно волховать, чтобы оно светило.
Мамин сибиряк уже снял рогатую шапку, но не убрал, а держал на коленях и поглаживал.
— А кто солнце исделал? Скоро судишь ты, Мишь. А я што? Я штоб в семье. Как мне от дедов.
Я смотрел на рогатую шапку. Чтобы я надел такую? Чтобы выкрикивал заклинания?
Наверное, и мамин сибиряк понял, что это невозможно. И больше не заговаривал о преемственности поколений.
До Кути скоро дошли известия, что мамин сибиряк отчасти переквалифицировался и теперь не только насаждает язычество, но и врачует все болезни. Я не спешил этим хвастаться, но какой-то простак спросил ее во дворе:
— Где тут живет заклинатель? Который лечит от иммунитета?
Она меня тотчас стала дразнить, расспрашивала, успешно ли мамин сибиряк вылечивает от иммунитета, или, может быть, и от приоритета тоже, и меня самого не вылечил ли уже до конца… Я не спорил, я смеялся вместе с ней, но при этом чувствовал себя жутко умудренным философом рядом с наивной школьной отличницей. Потому что Кутя не понимает простой вещи: достаточно объявить «здесь лечат от хронического иммунитета», или «удаляют первородный грех под общим наркозом», или «растягивают на колодке сердечные сокращения» — и пойдут! Чем нелепее — тем лучше…
Хотя мамин сибиряк каждый день раздавал по нескольку своих идолов, он не признавал для своих действий слова «продавать». Продавать богов он считал грехом, а руга, он любил повторять, не плата, а что-то вроде жертвования — дома у нас они не убывали, наоборот, распространялись все больше, так что репродукции Ренуара и Дега уже казались чем-то чужеродным, матушкина комната превратилась в настоящее капище. Войдешь — и забываешь, что ты в Ленинграде, что хотя и живем мы на бывшей Мещанской улице, но до Медного всадника от нас пять минут ходу, до Невского — в другую сторону — десять, а уж Сенная, которая хотя и не блещет архитектурой, но зато воплощает собой Достоевский Петербург, — Сенная и вовсе в двух шагах. А у нас тут Мокошь, у нас Род с Рожаницами — какой Петр, какой Достоевский?!
Я с детства тыщу раз бывал в Эрмитаже — благо тоже по соседству, да и матушка всегда проведет мимо очереди. Экскурсии я слушать не люблю — ни ее, ни вообще, а бродить по залам — хоть целый день. Смотреть картины я устаю довольно быстро и начинаю просто прогуливаться, разглядывая то паркет, то резные двери, то люстры; подхожу к окнам, смотрю сверху на Неву, на Биржу, на Дворцовую площадь. Забредаю в русские залы, где все так непохоже на итальянцев или французов: не очень умелые, но важные портреты, старые кафтаны, петровские станки. Здесь царство Халкиопово, Халкиопа Великолепного!
Все-таки интересно, как на нас действует окружение! Дома рядом с маминым сибиряком я не то что бы совсем поверил в праотеческих богов, но невольно их зауважал. Когда все вокруг заняты чем-то одним, только об этом говорят, превозносят, обсуждают всерьез — это как медленный гипноз. Ну примерно та же ситуация, когда вся толпа восхищается «Аквариумом»: может быть, каждый в отдельности и не догадался бы, что это лучшая рок-группа, но когда все вокруг балдеют, значит, группа на самом деле экстра-класс, и от этого общего балдежа собственное маленькое удовольствие возрастает в тысячу раз. И пусть не говорят, что, мол, подростки изобретают себе кумиров — и у взрослых то же самое: если ходят и ходят люди и все говорят, какая древняя мудрость в Мокоши, как мы должны вернуться к отеческим богам — попробуйте сказать наоборот! А в другом месте, где принято восхищаться чем-нибудь другим — например, многие эрмитажники кинулись на раннее средневековье, а Возрождение среди них считается вульгарным — смешно вспоминать, что в двух километрах отсюда поклоняются этой дикой Мокоши! Когда в Эрмитаже вокруг такое искусство, что лучшие мастера должны годами работать над одним мозаичным столиком — тогда отсюда, из Ламотова павильона, например, идолы мамина сибиряка вспоминались как убожество и нелепость. Удивительно, как это матушку на них потянуло, профессора Татарникова — или когда годами вокруг искусство, искусство, искусство, от этого тоже стервенеешь и тянет на самый грубый примитив?
И вдруг я подумал: ведь серединские боги — они же прямо по специальности Халкиопова! Раз он специалист по русским древностям, а они — такая тысячелетняя славянская старина. Когда-то матушка говорила об этом, но потом почему-то забыла. Почему же Халкиопов до сих пор не был у мамина сибиряка? Неужели до него не донеслись слухи? Или донеслись и он не поверил? Вот взять зайти и спросить! Пригласить Халкиопова к нам. Профессор Татарников не очень его любит — ну и пусть. А чего такого? Ну и что, что сам Халкиопов? Я же не за автографом к нему, я не влюбленная девица, которой лишь бы предлог, чтобы повеситься на шею к знаменитости! Зайти и спросить прямо: «Вы собираетесь поместить серединских богов в свой отдел? Они же тысячелетние, славянские!» Да я буду последним ничтожеством, если Халкиопов или вообще кто-нибудь на свете для меня такой недоступный бог, что я не решусь к нему обратиться, когда есть важное дело!
Где помещается отдел, я не знал. Отдел — это не залы, отдел — это канцелярия со столами, шкафами и прочей бюрократической мебелью. Правда, эрмитажники умеют устраиваться, у них и в канцелярских комнатах обязательно бюро из карельской березы, на стене какая-нибудь картина из второстепенных, стоят бронзовые часы со львом или Пегасом, канделябры в виде крылатых женщин — в Эрмитаже столько всякого искусства, что хватает на всех. Двери в отделы всегда такие незаметные, что можно сто раз пройти мимо и не догадаешься. Пришлось спросить у старушки, сидевшей в зале с петровскими станками.
Но та или не поняла, или сделала вид:
— Вот, милый, вот самый русский.
— Нет, мне где сотрудники сидят. Где Халкиопов.
— А не знаю. Я тут недавно, месяц всего. Мне сказано — сидеть, я и сижу. А какие сотрудники, какой Ха…ки… — не знаю.
Спросить бы экскурсовода, но экскурсии в этих местах попадаются редко — экскурсионные маршруты, как торговые пути в океане: проторены узкой полосой, где группы идут одна за другой в кильватер, а чуть в сторону — и пустынная гладь, ни одного экскурсовода на горизонте.
Я дошел до коридора с гобеленами, спросил у тамошней старушки — но и она не знала, где сидит Халкиопов, кто такой Халкиопов. Такой человек, а они не знают! Или не такой уж человек? Может, только мне с чего-то показалось, что Халкиопов — необычайная знаменитость? Конечно, старушки — всего лишь старушки, но они-то и составляют в Эрмитаже тот самый народ, глас которого — глас божий. Научных сотрудников всяких рангов в Эрмитаже, наверное, больше, чем старушек, но все равно научники — не народ, а старушки — народ. Пиотровского-то небось знает старушка! И если Халкиопов — вовсе не знаменитость, очень ли нужно его разыскивать?
Таким иезуитским способом я уговаривал себя, что вовсе не обязательно мне разговаривать с Халкиоповым. А на самом деле стыдно мне становилось тревожить Халкиопова своей нахальной просьбой. Потому что чем дальше я бродил по Эрмитажу, тем нелепей казался отсюда из золоченых дворцовых зал мамин сибиряк со своими грубо выструганными идолами. Уже и не верилось почти, что он вообще существует, что кто-то принимает его всерьез, верует во всяких мокошей и перунов с во́лосами.
А через час, когда вернулся к себе на Гражданскую-Мещанскую, в маленькую квартирку, превратившуюся в языческое капище, почти не верилось, что в пятнадцати минутах ходу растянулся на полкилометра вдоль Невы роскошный, ломящийся от сокровищ Эрмитаж…
Но не только в нашем капище гнездилось язычество, оно уже смело вырывалось на улицы.
Прямо на следующий день после моих неудачных поисков Халкиопова мамин сибиряк попросил меня проводить его к одному больному, потому что до сих пор совсем плохо знал город и не пытался узнавать. Вообще-то он очень редко ходил по больным, но тут матушка умолила: один ее однокурсник совсем плох, и вот до него донеслись слухи о нашествии на Ленинград Мокоши со своей языческой командой — так я передавал всю историю Куте. Для того больного это было не нашествие, а пришествие, потому что врачи настаивали на ампутации ноги, а мамин сибиряк бодро взялся привлечь к лечению Дажбога, ибо тот, оказывается, специалист и по ногам, и — даст бог — обойдется без ампутации. «Ишо плясать пойдет и за бабами бегать!»
Пациент жил на Стремянной. Мы зашли по дороге на Кузнечный, накупили там и меда, и орехов, и клюквы, до которой мамин сибиряк был большой охотник сам и успел приохотить матушку — забыв экономию, мы теперь почти все покупали на рынке. На Владимирском мамин сибиряк зашел в уборную, а я ждал снаружи, обвешанный сумками. И тут ко мне пристали цыганки.
Цыганок я побаиваюсь. Когда идут они толпой в своих пестрых юбках до пят, я стараюсь проходить мимо быстрым шагом, глядя прямо перед собой, а если окликают, не оборачиваюсь — и тогда отстают. Но сейчас я ждал мамина сибиряка и не мог сдвинуться с места — и цыганки тотчас окружили.
— Дай пять копеек на пряник ребенку! А вот скажу, молодой, какая тебе дорога выйдет.
Я молчал, а они галдели с нескольких сторон. Особенно напирала жирная старуха в расстегнутой желтой шубе — казалось, так и пышет от нее жаром:
— Какой мальчик, сейчас правду скажу, каким инженером будешь, каких красавиц полюбишь!.. Дай рупь ребенку на шоколадку — всю правду скажу!
Какие они противные, липкие, а отогнать нет сил. Кажется, я бы дал сейчас денег, только бы отстали!
И вдруг возник мамин сибиряк. Не подошел, а именно возник сразу, будто пророс из-под земли прямо посреди пестрой алчной толпы. Пророс, выбросил вперед ладонь с растопыренными пальцами прямо в лицо жирной старухе, посмотрел страшно своими глубоко сидящими глазами и проговорил быстро непонятные слова, я со страха не разобрал почти ничего, только окончание:
— …все свои пароти на себя обороти!