19964.fb2 Манеж 1962, до и после - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Манеж 1962, до и после - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

- А что вы можете сказать о картине Рабичева? - перебил ее кто-то.

- Это мой муж, - сказала Виктория.

- Ну тогда все понятно, - сказал Ильичев, - непонятно только, почему вы учите нас, вы понимаете, что вы перед идеологической комиссией. Все. Разговор окончен.

Разговор был окончен. В час ночи Виктория приехала домой и сказала мне:

- Они полностью дезориентированы, считают, что Белютин не художник, а жулик и гипнотизер, а мы все им загипнотизированы.

24 декабря еще до начала совещания Ф.Л. Ильичев предложил Элию Михайловичу Белютину выступить с изложением своей позиции, может быть, с признанием своих ошибок Элий Михайлович категорически отказался. Около часа ночи вернулась Виктория и рассказала, что ни у Ильичева, ни у членов идеологической комиссии абсолютно нет никакого представления ни о том, кто такой Белютин, ни о студии. В половине второго ночи я позвонил Элию Михайловичу и сказал ему, что он совсем не художник, а мошенник и гипнотизер, пересказал все, что пережила Виктория.

Я знал, что он защитил диссертацию в педагогическом институте, преподавал живопись и рисунок в Полиграфическом институте, что у него на базе различного подхода к преподаванию возник конфликт с заведующим кафедрой живописи и рисунка Андреем Дмитриевичем Гончаровым и искусствоведом В. Ляховым, что все почти студенты были на его стороне и несколько лет после его изгнания из института сохраняли с ним контакт, приезжали к нему домой, показывали свои работы. Кроме того, он написал один из лучших учебников по рисунку и живописи и несколько книг по истории и теории искусства. Я предложил Элию Михайловичу собрать все свои дипломы, документы, книги и непременно выступить с докладом 26 декабря на второй встрече идеологической комиссии, защитить себя и студию и развеять идиотскую дезинформацию, которая была кем-то и для чего-то сочинена.

Элий Михайлович попросил меня взять такси и немедленно приехать к нему. До утра я, Элий Михайлович и Нина Михайловна Молева писали проект этого доклада. Утром же 26 декабря Белютин положил на стол президиума гору своих книг и документов. Члены идеологической комиссии с удивлением рассматривали неожиданные экспонаты и предоставили ему слово. Что он говорил, не знаю.

Выводы. Версия первая

После разгрома в Манеже мы ждали ареста. Почти во всех газетах и журналах на протяжении нескольких последующих дней журналисты, философы, художники, рабочие люди разных профессий группами и индивидуально осуждали выставку оторвавшейся от своего народа подпольной студии доморощенных абстракционистов.

Прошло сорок лет. Другая страна. А может, почти ничего не изменилось. Номенклатура и дезинформация.

Война в Чечне и дезинформация. Знание опасно... Знающих людей пугают. Вместо ГУЛАГа - киллеры и переполненные тюрьмы. Обман. Чиновники ниже рангом обманывают чиновников вышестоящих. Чиновники выше рангом боятся гласности. И почти все берут и дают взятки и врут.

Сын Ильичева учился в Полиграфическом институте у доцента Белютина, Ильичев знал, что Белютин не гипнотизер, а молчал. Фурцева ничего не понимала в искусстве, но устраивала в Манеже, вопреки мнению Союза художников, выставку Ильи Глазунова. Ничего не изменилось. Через сорок лет мэр города Москвы Юрий Лужков предоставляет Глазунову помещение под музей его творчества и творчества выпускников его Академии, русский фундаменталист Глазунов по-прежнему ненавидит подпольных доморощенных абстракционистов, и тех, полувековой давности, и их заочных наставников - Пикассо и Матисса... А если всюду Шилов и Глазунов, то где место тем же покойным Николаю Андронову, Нине Жилинской, Леониду Берлину или плодотворно работающим Иллариону Голицыну, Олегу Кудряшову?

Впрочем, открыт на Петровке Музей современного искусства, и почти все бывшие левее левых висят или стоят там. Но тех, что были на Таганке, пароходных работ учеников Белютина там нет, именно тех работ, на фоне которых Эрнст Неизвестный мечтал создать свои скульптуры.

По Глезеру, московский андеграунд пятидесятых-шестидесятых годов начинается с лианозовцев. Ничего против них не имею... Но те, пароходные? Малую часть из них закупало когда-то Министерство культуры, лежат они где-то в запасниках, часть купил и выставил в Варшаве, Париже и Петербурге польский коллекционер Евгений Новицкий, а остальные лежат мертвым грузом в нескольких квартирах или мастерских постаревших художников, но большинства тех работ, к сожалению, не существует.

Я размышляю. Вариант второй

Хрущев морщит лоб и мучительно пытается понять, кто же перед ним? Ну, если иностранцы, тогда все понятно, но они русские, советские, некоторые воевали, с орденами, значит, извращенцы? Педерасты? Нет, это не ругательство было, вовсе не желание оскорбить. Видимо, он слыхал, что недавно в издательстве "Искусство" была разоблачена группа гомосексуалистов и был суд. (Кажется мне, что и то дело было состряпано: уж очень умные и талантливые люди входили в ту группу.) Не Суслов ли подсказал? Почти наверняка кто-то предварительно подбросил ему эту идею. Не ругался он в Манеже, а называл вещи своими именами. Видимо, так думал не только он один, но все вожди Великой сверхдержавы. Никто из них по-настоящему ни в искусстве, ни в науке не разбирался, вырастали по партийной линии, почти все поднялись из нового слоя полуинтеллигенции, из "образованщины"; все они не забыли еще о политических лагерях, куда сами направляли для перевоспитания, а на самом деле для уничтожения тех, кто предлагал новые, непонятные им идеи. Отсюда и "на два года на лесозаготовки", и всеобщее "арестовать их надо", и сусловское "Задушить!". Тут и ленинский пароход с философами: "На всех вас уже готовы документы для высылки за границу" - идея лишения гражданства и высылки из страны.

Версия третья, а может быть, первая (нулевая)

Борьба внутри Московского Союза художников. В двадцатые-тридцатые годы, наряду с учениками Чистякова и Репина - передвижниками, на волне романтических предощущений революции, идеалов марксизма или христианского коммунизма, возникло в советском искусстве несколько Великих направлений.

В живописи и графике - Малевич, Кандинский, Шагал, Владимир Фаворский, в поэзии - Маяковский, Пастернак, Цветаева, Хлебников, в музыке - Шостакович, Прокофьев. "Бубновый валет", "ОСТ", Кончаловский, Тышлер, Куприн, Фальк, ученики Вхутемаса и Вхутеина становились личностями, писали свои манифесты, непонятные захватившим власть большевикам...

В противоположность формалистам, новаторам возникает объединение художников-натуралистов из рабочих. Начинается настоящая война, волна политических доносов. В результате наиболее талантливые эмигрируют, часть тех, что остаются, погибает в лагерях, часть уходит в подполье, а большая часть приспосабливается и "теряет себя". С целью искоренения инакомыслия создаются союзы писателей, художников, композиторов, при этом в состав руководства вводятся члены ВКП(б), сотрудники ГПУ, позднее - КГБ. Практически союзы возглавляют именно они. Все члены союзов объединяются на основе признания единого метода социалистического реализма. Отклоняющихся постепенно уничтожают. "Кто не с нами - тот против нас", тот враг народа, дорога которому в ГУЛАГ. После смерти Сталина, разоблачения культа личности открываются запасники музеев... Философы, писатели, художники оглядываются не только вокруг себя, но и назад, узнают, что происходит в мире.

На молодежных выставках появляются картины, как бы воскрешающие механически оборванные традиции, и руководство союзов, их номенклатура, секретари, председатели парткомов, гебисты, народные и заслуженные чувствуют, как почва уходит у них из-под ног, и начинают бороться за свое выживание всеми доступными им средствами, а средства все те же - ложь, политический донос. Первый секретарь Серов вхож к "серому кардиналу", хранителю идеологии Суслову. Мысли их совпадают. И вот когда, увлеченные открывающимися возможностями художники нового поколения с восторгом формируют выставку "30 лет МОСХ" и выставляют наряду со своими работы своих полузабытых учителей, испугавшаяся номенклатура подбрасывает Хрущеву ловко сформулированную дезинформацию: это педерасты.

Апология лжи

Манеж. Версию Эрнста передаю своими словами, возможно, не совсем точно, да и сокращаю.

Хрущев входит в зал второго этажа Манежа и спрашивает: "Кто тут главный?". Кто-то выталкивает Белютина, но Ильичев говорит: "Никита Сергеевич! Главный не этот, главный вон тот", - и показывает на Эрнста Неизвестного. Хрущев спрашивает Эрнста: "Ты гомосексуалист?". "Нет, - говорит Эрнст, - дайте мне, Никита Сергеевич, девушку, и я докажу, что я не гомосексуалист". По-видимому, Хрущеву это нравится, он внимательно слушает Эрнста, а Эрнст начинает его учить, "доказывает ему, что его спровоцировали", защищает интеллигенцию, "загоняет его в тупик", объясняет ему, какие великие художники Пикассо и Сикейрос, и Хрущев с ним соглашается. Эрнст заводится, играет, они все ученики, а он учитель и т.д. Я категорически не согласен со всей этой чепухой. Не было этого, а был ужас, разгром, расправа.

Действительно, Эрнст вел себя настолько мужественно, насколько позволяла ситуация, и в какой-то мере отстоял и себя и всех нас, но ни учителем, ни наставником он не был. Не мог он не думать о паспорте и лишении гражданства, и уверен, что в душе он испытывал такое же смятение, как ближайшие его друзья Владимир Янкилевский и Юло Соостер, как все мы. Но он владел собой, лучше нас знал, что за люди перед ним, и, возможно, презирал их за двуличие и ложь. Да, было двуличие и ложь была там во всем.

Лгал Хрущев о лишении нас гражданства, лгал Ильичев, который знал, кто такой Белютин, врали вожди, когда кричали об аресте всех за непонятные им картинки, врал Шелепин, когда кричал, обращаясь к Неизвестному: "Где медь крадешь?", врали многие из нас, выставив в Манеже не те работы, что на Таганке (и напрасно), а потом врали и неизвестно для чего сочиняли мифы Борис Жутовский, Эрнст Неизвестный, Нина Молева и любимый мною Элий Белютин, но гораздо страшней врал Серов, компрометируя более талантливых, чем он, художников Андронова, Никонова, Пологову, Фалька. Врал и народный художник Сергей Герасимов, когда, понимая все, молчал ("Промолчи - попадешь в палачи"), врали члены идеологической комиссии ЦК КПСС, когда сочиняли сказочку о том, что Белютин не художник, а мошенник и гипнотизер, ведь знали от Поликарпова, что не так, а может быть, в каких-то своих интересах врал Поликарпов, ведь Борис Поцелуев наверняка передал мой рассказ о студии по инстанции, а может быть, и Борис Поцелуев врал?

Но ведь и я потом врал, что согласен с Хрущевым! Почти все врали от страха, и я их понимаю. Не врали Борис Пастернак, Владимир Фаворский и Евгений Кропивницкий. Не врали художники Андронов и Никонов и некоторые поэты и композиторы в своих выступлениях на встрече с идеологической комиссией, думаю, что и они боялись, и тем более их уважаю, почти никто не врал на кухнях своих квартир. Стоило ли обо всем этом писать? Не знаю. Знаю только, что возраст и недостаток оставшегося времени жизни принуждают меня, по определению философа Хайдеггера, к "тотальности самораскрытия", даже если все это не более чем "обмен обманом".

Заметки. В гостях у Долматовского

Интересно. Мейерхольд силой затаскивает Бориса Пастернака к себе послушать феноменально одаренного мальчика, в стихах которого "блоковско-есенинский напев изливался неисчерпаемыми, не скоро кончающимися волнами". "Но в таком возрасте, - пишет Пастернак, - традиция всегда заслоняет лицо и его как-то искать неуместно" (Б.П., письмо от 17 мая 1929 года). Это был Евгений Долматовский.

Почему же и в пору зрелости и признания не вышел он за пределы традиционных стереотипов советской поэзии тридцатых годов? Почему не помог талант? Жажда ли успеха любой ценой? Номенклатурный маразм? Страх? Безмятежное существование? Мне кажется, что это не тот случай. Не получил образования? Не стал ни интеллигентом, ни философом? Был комсомольцем-выдвиженцем?

Спустя двадцать лет он доброжелательно отнесся к моим послевоенным стихам, рекомендовал меня в Литературный институт...

Я позвонил ему, и он пригласил меня. На кушетке сидел бородатый его приятель знаменитый Вершигора. Я говорил, что собираюсь стать оформителем книг. Видимо, к этому "ремеслу" он относился с презрением, и он требовал, а полупьяный Вершигора кивал головой, чтобы я немедленно бросил это и отправился в скитания по стране, говорил о Великих стройках коммунизма и героическом комсомоле.

Нет, это была не демагогия, это был реальный круг его интересов, и страх, и самодовольство, и единомыслие, и хитро-наивная вера в то государство кривых зеркал. Законопослушный поэт. Тут уж не до таланта. Но самое интересное, что слова его не пропали даром. Шесть лет я жил с ними и при них, они вошли в меня и осуществились в 1954 году, когда я поехал в качестве корреспондента журнала "Смена" на целинные земли... Там я разочаровался не только в целине, но и в себе самом. Ни в журналистике, ни в поэзии не вышел я за рамки традиции, к счастью, я и профессионалом не стал, и сохранил свои литературные гены в девственной чистоте до поры, когда вопреки разуму не заговорила душа. Но это уже о божественном предназначении и случае.

Случаем были живопись и рисунок, опыт которых открыл для меня многое. Тут я и о Долматовском все понял.

Так, большим пятидесятилетним кругом со своей нищетой и богатством, с неожиданно возникшим осознанием дара, вошел я в восьмидесятые годы, где написал первые стихи - частицы своего неповторимого существования, и хотя мои поэтические идеалы остаются неразрывно связанными с творчеством Бориса Пастернака, Иосифа Бродского и моих старых друзей: Александра Ревича, Елены Аксельрод, Аллы Беляковой и новых друзей: Раисы Вдовиной, Владимира Леоновича, Александра Зорина, Тамары Жирмунской, Надежды Григорьевой, - что-то и от Евгения Долматовского там осталось, может быть, частица его немотивированного оптимизма.

Заметки о художнике Михаиле Шварцмане (1926-1997)

Молодому Володе Троцкому пришлось в тридцатые годы поменять фамилию и стать Петровым. Позже, художником, за какую-то коллективную аферу попал он в тюрьму, но после освобождения стал членом художественного совета "Внешторгиздата", Владимиром Андреевичем.

Именно он в 1955 году познакомил меня с Мишей Шварцманом. Миша, Коля Литвинов, Андрей Крюков, Щапов, я и жена моя Виктория Шумилина, с которой все мы делали вместе, вскоре стали ведущими художниками издательства. В Академии художеств на Кропоткинской была организована выставка "Внешторгиздата". Миша сказал, что лучшая работа на выставке наша. Это был эскиз рекламного плаката водки - экспортная бутылка на фоне ржаного поля и жнецов с серпами, сюжет был нами заимствован с костромской фрески семнадцатого века, к сожалению, работа эта с выставки не вернулась, при демонтаже ее украли.

Кто-то из художников развозил нас на своей "Победе" по домам. Миша сидел рядом со мной, говорил, что издательство, реклама - это так, исключительно ради заработка, а главное для него - живопись.

Рыжая борода, полухитроватая улыбка, обращение согласно сленгу пятидесятых годов: "Старик!". "Старичок! Хочу показать тебе свою живопись", - сказал он, и дал мне свой адрес. Странно! Мне не очень нравились его рекламные работы. В каждой было что-то такое, такой, что ли, вид усложнения, который я называл тогда "стилизацией", ложной красивостью и почему-то еще "буржуазностью". Упаковки его напоминали мне плакаты Тулуз-Лотрека, что-то от стиля "Сецессион", живопись, которая тогда мне не была близка.

Кстати, такое же отношение у меня было и к работам Коли Литвинова, а позже - к ранним макетам журналов мод модельера Славы Зайцева.

Я подумал, что и в живописи он такой же, и уклонился от приглашения, но из вежливости позвал Мишу к себе на Покровский бульвар, и он приехал в полной уверенности, что я буду показывать ему свои картины, но я тогда живописью вовсе не занимался, зато стал читать ему свои послевоенные, достаточно традиционные стихи, где над индивидуальными находками доминировали стереотипы - "стихи воина-победителя" - и общие места.

Я же не знал, что имею дело с внучатым племянником знаменитого философа Льва Шестова (кстати о Шестове я тоже тогда ничего не знал), философом и эрудитом не только в области истории, но и поэзии, да к тому же еще и полудиссидентом. Предполагаю, что я ему порядочно надоел.

Во всяком случае он меня больше не приглашал к себе лет десять. Впрочем, наши отношения носили дружеский характер. Мы оба были членами художественного совета, на совете, как правило, поддерживали друг друга. Он с большим интересом относился к моим рекламным заказным работам.

Раза два в неделю на протяжении четырех лет мы обменивались мнениями относительно разнообразных явлений в области рекламы и искусства. С 1959 года все наши разговоры вращались вокруг студии Белютина.

Увлеченный талантливым педагогом, я рассказывал ему о чудесных превращениях школьниц и старичков, которые на моих глазах из дилетантов и графоманов становились художниками. Он живо интересовался содержанием занятий в студии, но все мои доводы с каким-то необъяснимым презрением отвергал. Все же я убедил его, и на одно или два занятия в студии он пришел, но почему-то "шефа" Белютина ("шефом" называли между собой Элия Михайловича Белютина его ученики) еще более возненавидел.

Может быть, были тому две причины. Во-первых, был Миша человеком монолога, мнений оппонентов не принимал. Во-вторых, информация о студии приходила к нему не только от меня. Тут были и Владимир Галацкий, и Дима Громан, и Марлен Шпиндлер, и Гаяна Каждан - все достаточно одаренные художники, и что и как говорили они ему, я не знаю. Но главное, не верил он, что можно бездарного человека превратить в талантливого, а тут не один, а почитай триста. Знаю, что у него возникло достаточно стойкое предубеждение: он считал, что Белютин догматик, способный только научить десятку-другому приемов. И так думал не только он один.

Необходимое отступление. В те пять лет, о которых я пишу, художественная жизнь Москвы была полна невообразимого энтузиазма. Выставки: "Промышленная графика США", Пикассо и Матисса, книжный магазин "Дружба", фильмы Феллини и Бергмана, "Латерна-Магика", выставки художников московской "Промграфики". Шла переоценка ценностей. Возникала потребность думать и предполагать. Несколько десятков выпускников Вхутемаса-Вхутеина пытаются вернуться к тому, что делали в двадцатые и тридцатые годы. Одновременно приходит разоблачение культа личности Сталина, попытки осмысления ошибок, мечта о социализме с человеческим лицом, "Новый мир" Александра Твардовского, "Оттепель" Ильи Эренбурга, стихи Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского, книга Турбина "Товарищ время и товарищ искусство", статьи Станислава Рассадина, журнал "Польша" и т.п.

На официальных выставках пророчествуют и собирают последователей "фонарщик" Вася Ситников, живописец Анатолий Поляков, нестареющий Николай Федорович Семенов-Амурский, во всех жанрах обращают на себя внимание ученики Владимира Фаворского.