19981.fb2
— Ещё кто?
Манчары не нашёлся что ответить. Старик обернулся и посмотрел на него в упор:
— А люди и народ?
Манчары покачал головой:
— Нет… Людей и народ я не обижал, перед ними у меня греха нет.
Старик еле заметно кивнул головой:
— Я, оказывается, не ошибся. Ты не похож на них. — Он указал на каторжан, лежавших вповалку, словно валежник, сваленный весенним паводком, и дотронулся до плеча Манчары чёрной ладонью, которой, видимо, уже не суждено было побелеть. — Расскажи.
— О чём?
— Обо всём… О своём крае… О своём народе… О себе…
Манчары был очень взволнован. Как это так: старый надзиратель, на которого со страхом смотрели каторжане, предстал перед ним с совершенно неожиданной стороны!.. Грубое мужское прикосновение этого старика показалось ему особенно тёплым и необыкновенно нежным. Так, наверное, прикасается к своему сыну только родной отец… Казалось, вся печаль, все думы и переживания, накопившиеся за время многомесячного пребывания на каторге, сразу собрались воедино, чтобы хлынуть бурным потоком. И вдруг Манчары захотелось выложить всё перед этим стариком, который так по-отцовски, приветливо отнёсся к нему.
— Там, на земле якутов… — Манчары указал на северную стену. — Зима с трескучими лютыми морозами — там. Благодатное жаркое лето — там. Такая удивительная звонкая зима, такое неповторимое солнечное лето — только там, и нигде я такого больше не встречал. У нас был алас, окружённый густой бескрайней тайгой. Он назывался Арылах. Отец мой умер рано. Мы жили вдвоём с матерью…
И он подробно рассказал старику о стране, в которой он увидел белый свет, вырос и возмужал. Рассказал о её трудолюбивых людях — о косарях и лесорубах, об их беспросветной жизни. О том, как угнетает и притесняет их бай Чочо, из-за которого он тоже попал в беду — угодил в острог. Как поднялся на защиту бедного люда, стал мстить тойонам за неизбывные, вековечные обиды, гнёт и кабалу. Рассказал о своей неприкаянной жизни… Сколько живёт на свете, но так и не познал теплоты и уюта домашнего очага, когда рядом любимая жена и дети. Сколько раз изнывал он в изгнании. Вся молодость прошла в преследованиях и побегах. Рассказал о горькой своей кручине, что его урочным местом, где он останавливается, остаётся сырая темница…
Кончив свой рассказ, он уставился глазами в тёмный потолок камеры.
Старик продолжал сидеть, по-прежнему склонившись и не двигаясь с места. Пламя фонаря, мигая и временами чуть не угасая, скупо освещало его волосатую голову. В камере слышался разноголосый хрип, сквозь сонные стоны раздавались иногда голоса и звуки, похожие то на вскрикивания, то на смех, то на плач.
— Я тоже был молодым. Как и ты… — Охрипшее горло старика сжалось от спазм. — Была любимая девушка. Устя. Совсем молоденькая: ей только что исполнилось семнадцать лет. У нас был помещик. По-вашему, бай, тойон. Устя стала утехой того помещика. Она не вынесла стыда и погибла, бросившись на другой день в речку. Я пошёл к помещику, чтобы отомстить, а он сбежал в город. С досады я сжёг поместье. За это и сослали меня на каторгу. И вот с тех пор я нахожусь в этих местах. О-о, о-ох!.. Здесь, в этом мире, для бедного человека всего хватает вволю: работы, нужды, притеснений, розог, тюрем… Всего! Нет для него только правды, нет только счастья. Совсем нет. Ищи хоть днём с огнём — не найдёшь ты ни правды, ни счастья на этом свете. Вот так-то, сынок…
Фонарь вдруг зашипел и погас. Казалось, что темнота сгустилась и внезапно обрушилась на них сверху, с потолка барака. Наступил такой мрак, что хоть глаз коли. Только слабо бледнело очертание зарешечённого железом окошка.
Заскорузлая, мозолистая рука нашарила плечо Манчары и крепко сжала его.
— Сыночек, не слушай ты человека, выжившего из ума… Кто знает, может быть, ты найдёшь своё счастье… Только не теряй надежды! Как я… — Через некоторое время издали, со стороны двери послышался шёпот: — Спи. Уже поздно. Ведь и завтра день будет.
С этой ночи отношение старика к Манчары стало ещё теплее. Хотя он по-прежнему был очень суров с виду, но всегда старался сунуть Манчары хлеба побольше, налить щей погуще и наваристее. Другие каторжане завидовали ему.
Растаявший снег торопливо бежал сотнями ручейков, речек и рек, и Охотское море заиграло прибоем громадных волн. Угрюмо черневший вдали лес начал расцветать и зеленеть прямо на глазах. Лужайки, поля и долины покрылись пёстрым, живописным ковром самой диковинной расцветки. Разноголосый гам лесных обитателей — зверьков и певчих птиц — наполнял окрестности пением и разными звуками. С каждым днём солнечные лучи грели всё сильнее и сильнее.
И с каждым днём худел Манчары. Пропал даже аппетит.
Однажды, тоже ночью, когда он лежал в полусне, послышался знакомый хриплый голос:
— Ты болен, что ли?
— Нет.
— А что же с тобой случилось? Ты совсем захирел. Если так и дальше будет продолжаться, то не увидишь, как осенью желтеют листья и травы.
— Знаю… Не долговечен я.
— Что с тобой случилось? — уже сердито спросил старик.
— Что же ты сделаешь, если и узнаешь? Ведь этому не помогут ни крошки хлеба, ни густые щи.
— Скажи!
— Да, отец…
Манчары и сам оторопел от нечаянно вырвавшегося слова «отец» и сразу же замолчал.
— Отец… — Манчары глубоко вздохнул. — Я очень скучаю по родной стороне. Днём в ушах всё время слышится голос родной Якутии. Ночью всё время во сне вижу Якутию. О-о, до чего, оказывается, невыносима эта тоска по родной земле!
— Хочешь вернуться в родной край?
— Сказать «хочу» — это ещё мало… Пока я вижу солнце, видимо, не угаснет и не пройдёт тяга и стремление моё к родному краю. Но кто же меня, несчастного, отпустит туда?
Манчары уткнулся своей разгорячённой от жары головой в мокрую солому.
Вскоре с лязгом закрылась дверь камеры.
Прошло несколько дней.
С работы вернулись поздно вечером, когда закатилось весеннее солнце. Манчары сидел на завалине во дворе тюрьмы, поодаль от других. Возле него и остановился старик надзиратель, проходивший мимо.
— Ты чего это высматриваешь?
— Уток. Вон пролетела одна стая шилохвосток… на север… на мою родину, — сказал Манчары тоскливым, прерывающимся голосом, звеня кандалами и указывая рукой на небо.
— Где? — Старик сделал руку козырьком и старался разглядеть. — Не вижу. Туман… Видимо, для меня уже прошла пора видеть… — Затем, обернувшись к Манчары, суровым, повелительным голосом сказал: — Ты ешь побольше… Наберись силы. На вот! — бросив ему полбуханки тяжёлого, как кирпич, хлеба, повернулся и ушёл.
Удивлённый Манчары долго смотрел ему вслед.
Прошло ещё несколько дней.
Каторжане, с трудом ввалившиеся в камеру после изнурительной работы о каменноугольных копях, расходились по углам, толкая друг друга. Старик надзиратель вручил Манчары метлу и велел подмести тюремный двор. Дополнительную работу обычно получали провинившиеся каторжане. Как ни хотелось Манчары упасть в сырой угол камеры и дать отдых воющему от усталости и побоев телу, он ничего не мог поделать. Ходил и размахивал метлой. Заря догорела, и начало смеркаться, а о нём, видимо, совсем забыли — никто к нему не подходил. Работу он кончил, но без разрешения не имел права уходить. Сумерки сгустились, земля и небо слились в темноте. Манчары тайком ушёл за барак и присел там отдохнуть. В это время к нему подошёл старик. Манчары с виноватым видом схватился за метлу.
— Погоди. Тише!.. Слушай… — недовольно пробурчал старик, затем остановился, огляделся вокруг и, склонившись к нему, прошептал: — Бежать хочешь… к себе на родину?.
— О-о, о-о!.. — простонал Манчары, посмотрел на кандалы, сковывавшие ему руки и ноги, оглядел высокую ограду тюремного замка, ощетинившуюся железными кольями. — Но как?..
— Ну ладно… Кандалы — это моя забота. С ними справимся. Самое главное — выйти из замка. Из-за жары с сегодняшнего вечера двери камер будут оставаться открытыми на ночь. Вместо запоров у дверей должна сидеть стража. Это тоже преодолимо. Надо тихо выйти из барака, чтобы не заметила дворовая стража, и перебраться через стену. Это уж твоя забота.
— Смогу ли? Такая высокая…
Манчары до того смутился, что не смог договорить.