19981.fb2
И тут же, на помосте, появился неизвестно откуда огромный, словно вставший на дыбы вол, палач. Он был в просторной ярко-красной рубахе и широченных шароварах и оттого казался тучным и отвратительным. В прошлом это уголовный преступник, приговорённый к бессрочной каторге. Страшно чернели его вырванные ноздри, на щеках синели печати, выжженные за тяжкие злодеяния.
Растопырив пальцы и вытянув вперёд свои пятерни, палач подошёл к Манчары и начал раздевать его. А тот даже не шевельнулся, стоял, как и до этого, не двигаясь; на лице его не дрогнул ни один мускул. Глаза по-прежнему пристально смотрели вперёд, словно он пытался найти опору среди собравшихся тут людей. Что же он мог увидеть там, о чём мог думать в эти последние минуты перед казнью? Может, видел он незабываемые дни своего детства, согретые теплом горячей материнской любви, равной ласке щедрого священного солнца? Или думал о своей участи, о судьбе близких ему людей? Когда Манчары остался в одних кальсонах, к нему подошёл чиновник, читавший приговор, и громко произнёс:
— Тебе даётся последнее слово. Может, ты хочешь о чём-нибудь попросить начальство?
Манчары словно и не слышал его слов.
— Я спрашиваю тебя: есть у тебя какая-нибудь просьба к начальству? — заревел чиновник в самое ухо преступника.
И только тогда Манчары перевёл взгляд туда, где стояло, сбившись в кучу, якутское и русское начальство. Это был взгляд, полный презрения и ненависти, взгляд, горящий огнём вражды и вечного мщения. Начальство не вынесло этого взгляда, который пронизал как острие копья. Тотчас же раздались крики:
— Давайте начинайте скорее!
Палач накинулся на Манчары, уложил его животом на скамью, головой к столбу, руки пропустил под скамью и связал их в запястьях. Ноги связал у щиколоток и прикрутил к скамье, самого ещё в трёх местах прихватил ремнём, точно лошадь подпругой.
— Начинай! — подали команду палачу.
Услышав её, палач вздёрнул кверху зияющие чернотой ноздри и хищно оскалил длинные неровные зубы, как бы говоря: «Ну вот, начинается и моя работа». Размахнувшись, он с силой ударил двойной розгой, издавшей зловещий свист. Розги впились в обнажённое тело, концы их обвились вокруг плахи.
Притихшая толпа вздрогнула от этого страшного свиста. И только Чочо, довольный, что враг повержен и обесчещен, громко, злорадно захохотал. Было видно, как тряслись его шея и толстый затылок.
Палач ещё не встречал человека, который стерпел бы такой ужасный удар, не издав ни единого звука. А Манчары не проронил ни единого слова, он даже не стонал, только крепко стиснул зубы. Раздосадованный этим, палач стал наносить удары, один сильнее другого. Розги со свистом впивались в обнажённое тело. Свист розог перемежался с привычным гиканьем палача. После нескольких таких ударов кожа осуждённого посинела и из шрамов брызнула ярко-красная кровь.
— Пусть попросит пощады! — крикнули снизу.
Начальству, видимо, во что бы то ни стало хотелось сломить железное упорство парня, заставить его взмолиться и попросить пощады.
— Проси пощады, негодяй! — крикнул в ухо Манчары резво подскочивший к нему чиновник и, не дождавшись ответа, сказал, обращаясь к старшему чину: — Только зубами скрипит…
— Проучите разбойника! Проучите! — злобно затопал Чочо.
Палач передёрнул плечами и тут же продолжил истязание. Снова засвистели розги. После пятидесяти ударов осуждённый потерял сознание. Его окатили холодной водой. Приходя в сознание, Манчары тяжело вздохнул и чуть заметно пошевелил крепко связанными руками и ногами.
— Ха-ха-ха!.. Ну как, сладко, разбойник? Получил чего хотел? — сказал Чочо и, тяжело поднявшись на помост, обходя лужу крови, направился к скамье. — Лучше попроси пощады! Может быть, и пожалеем. Ведь всё-таки ты мой кровный родственник. Молчишь!.. Смотрите-ка на него, молчит!.. — И палачу: — Ты чего остановился? Секи его ещё сильнее! Ещё крепче!
Когда розги опять со свистом впились в окровавленное тело, у Манчары вырвались только два слова, исходившие из самой глубины сердца:
— Мама, прощай!..
И в этот миг притихшая толпа всколыхнулась.
— Манчары, мужайся, не сдавайся! — раздался в дальнем углу площади взволнованный крик.
Сшибая с ног людей, конные казаки устремились в сторону крика. В это время с противоположной стороны донёсся решительный выкрик:
— Манчары, мы этого не забудем!
Казаки, не зная в какую сторону ехать, стали осаживать коней и закружились на месте.
А свист на помосте витал над толпой, вызывая у людей ненависть, но не страх.
Осеннее солнце рано скрылось за лесом. Лучи его, озарившие редкие облака на западе, постепенно тускнели и гасли. Вскоре темнота плотным, непроницаемым покрывалом окутала алас Арылах. Вокруг ни шороха, ни звука. Всё живое затаилось, замерло до утра.
Из леса, расположенного с северной стороны аласа, осторожно вышел человек. Ни одна ветка не хрустнула под его ногами. Он остановился, посмотрел вокруг и повернул к нежилой юрте, которая чёрной бесформенной глыбой вырисовывалась на фоне неба. Человек остановился перед покосившимся строением, постоял немного и открыл дверь. Он вошёл внутрь юрты и горестно приник к холодному столбу.
— Мама! Твой сын пришёл! Мама! — тихо произнёс он.
Это был Басылай Манчары. Весной прошлого года, после унизительного и страшного наказания на Малом базаре, его, полуживого, бросили в Якутский острог. Когда Манчары немного поправился, окреп, он бежал из острога.
Ещё в тюрьме он слышал, что весь их скот забрал себе Чочо. Бедная мать стала скитаться по людям. Больная и слабая, она не выдержала ударов судьбы и умерла. И всё же Манчары почему-то казалось, что родная юрта непременно встретит его весёлым полыханием огня в камельке, а мать — приветом и лаской.
Сейчас Манчары неподвижно стоял у столба. Ему казалось, что с левой нары вот-вот вскочит мать и бросится к нему на грудь. Но юрта была мертва. В пустые глазницы окон заглядывали звёзды. Ороны были изломаны. С камелька обвалилась глина. Пахло плесенью, гнилью, перепревшим навозом.
Сердце Манчары сжала тоска.
— Мама…
Кто откликнется на его голос в ночном безмолвии? Осиротевшая юрта молчала. Лишь в углу хотона с шуршанием осыпалась земля.
— О мама, мама! Неужели я тебя никогда больше не увижу!.. — простонал Манчары. — Оказывается, говорили правду. Худая весть всегда бывает правильной.
Ноги Манчары подкосились, он бессильно опустился на землю. Руки его коснулись холодного пепла.
— Прости меня, мама… Я виноват перед тобой! Я не смог дать тебе спокойной старости.
Манчары стоял на коленях перед давно погасшим очагом, держа в руках холодный пепел, и тяжело вздыхал.
Когда-то этот камелёк согревал его своим теплом, радовал ярким пламенем, убаюкивал потрескиванием поленьев. А теперь в юрте так тоскливо, так плохо. И за что? За какую провинность, за какие грехи потушили их очаг?.. Манчары поднял голову, сжал кулаки с такой силой, что хрустнули пальцы в суставах. За то, что он сказал правду! За то, что он посмел перечить Чочо!
В открытые окна врывался пронзительный ветер и ворошил волосы на голове Манчары. По телу прошла дрожь. Манчары осмотрелся и задержал свой взгляд на поломанных досках орона матери.
— Клянусь, мама, твоей светлой памятью, потухшим очагом нашей юрты — я отомщу! За всё взыщу с богачей!
Манчары вскочил и шагнул к выходу. У дверей он задержался, окинул прощальным взором родное пепелище:
— Я отомщу! Клянусь!
Непроглядная осенняя ночь. На просторной усадьбе Чочо тишина, не слышно даже собак. Кто осмелится нарушить эту глубокую чуткую тишину? Рабы и челядь, изнурённые дневной работой, давно спят. Сам тойон развалился на мягкой медвежьей шкуре в красном углу на главной скамье. Как только он погружается в дремоту, всё мгновенно стихает и в юрте и на дворе. Когда Чочо отдыхает, кажется, и земля и небо молчат.
Но вдруг в полночь дверь белой половины юрты задрожала от сильных ударов. Кто это? Какой дерзкий нечестивец посмел нарушить тишину тёмной, безлунной ночи? Кто не побоялся потревожить сон именитого тойона?
— Открывайте! Живо открывайте! — послышался из-за двери грозный голос.
Чочо проснулся и, задыхаясь от ярости, сел.
— Кто это? Я спрашиваю, кто это? — закричал он своим хамначчитам, которые вповалку спали на левой наре. — Вставайте скорее! Приволоките мне этого сумасшедшего. Я ему покажу… Быстрее разводите огонь!