20001.fb2
Какой вздор. У нее это даже в голове не укладывалось.
Не мог же он такому поверить.
И ей не верилось, что старой служанки больше нет. Она горевала по ней всем сердцем, она к ней так привязалась, хоть никогда ей об этом не говорила. Неужели она уже не придет во дворец? Вот и последняя близкая душа покинула Мариамну. И она осталась совсем одна.
Целыми днями она вспоминала старуху. Вспоминала морщинистое лицо, такое суровое с виду, хоть она не была сурова. Нисколько. Просто она никогда не улыбалась. Отчего? Кто же знает, никто не знает.
И вот ее нет.
А он и вправду заподозрил ее в связи с Маккавеями, с его врагами. Заподозрил оттого, что старая служанка так часто наведывалась во дворец. И приказал убрать старуху с дороги.
Но на этом он не успокоился.
Как многих страстно жестоких людей, его преследовал страх смерти. Он загубил тысячи жизней, а сам боялся умереть. Он не боялся смерти в бою, в упоении битвы, в бою он ничего не боялся. Но его пугала смерть от болезни, подтачивающей изнутри, пугала смерть от руки врага, невидимого, незнаемого врага. Он боялся, что его убьют предательски, ударом кинжала в спину, под лопатку, под левую лопатку, это будет, этого не миновать, от этого не уйти.
И если против него готовится заговор, так чего же лучше для заговорщиков иметь своего человека рядом с царем, вне подозрения, в собственном его доме? Чего же лучше?
Верил ли он в это? Конечно, нет. Подозрительность его была ужасна, но не настолько, однако, чтоб заподозрить Мариамну в посягательствах на его жизнь. Она — в одном лагере с заговорщиками? Возможно ли?
Но ему удалось себя убедить.
Тщательно скрывал он от себя самого то, что в действительности было причиной все больше и больше одолевавших его мыслей. И он не признавался самому себе в темных побуждениях, прятавшихся на дне его души. На илистом, грязном ее дне.
Мариамну по-прежнему любил народ, большинство народа. Когда она выходила из дворца — а выходила она теперь не часто, — люди выказывали ей свою любовь. Хоть теперь она уже ничем не могла им помочь, ничего не могла для них сделать. И все же они любили ее. Хоть она им больше не улыбалась, никогда не улыбалась. Они знали, каково ей и отчего она всегда печальна, они знали все. Они знали, отчего она так переменилась, стала совсем другая. И все же они любили ее. А она больше не улыбалась, никогда не улыбалась.
И ее любили.
Мариамну, царицу серебряную.
Он решался. Он проверял себя. Сможет ли он и дольше терпеть, что она живет на свете? Трудно, трудно решиться, но нужно наконец взглянуть в глаза неизбежному.
Давно уже он ее не видел. Она уже казалась ему чужой женщиной. Чужая женщина жила рядом с ним, в его доме. Что же это такое? Он никогда не виделся с ней, но она жила с ним под одной кровлей. И он об этом не забывал. Под одной кровлей с ним. И, быть может, в тайной связи с его врагами. Он решался. Нельзя более откладывать. Довольно. Нельзя откладывать ни дня.
И оттого, что он давно уже ее не видел, решиться было легче.
И вот он нанял человека убить ее. И как только распорядился, он тотчас почувствовал облегчение.
Жребий был брошен, и он успокоился.
Он и прежде нередко употреблял этого наемного убийцу для подобных дел. Подобных? Подобных?
Тот был высок ростом, грузен, как и сам царь, и похож на него лицом. Почему он нанял его?
Почему он именно его выбрал? Похожего? Есть ведь столько других. Отчего же он их не выбрал? Почему именно этого? Похожего на него самого.
Он использовал его уже не однажды. Но есть ведь столько других. Так отчего же непременно этот, похожий?
Он оседлал коня и пустился в путь, прочь из Иерусалима. Неспешно ступал конь, унося царя куда глаза глядят. Стоял погожий день ранней осени, с ясным, безоблачным небом. По солнцу царь определял время дня. Он то и дело взглядывал на небо.
Вдруг, без видимой причины, он повернул коня, повернул обратно, к Иерусалиму. И вскоре — не сразу, но вскоре — он натянул поводья. Сперва не очень, не изо всей силы. Но неподалеку от городских ворот он погнал коня уже во весь опор.
Возле дворца, у дворцовых ворот, он бросил поводья, соскочил наземь и кинулся вверх по ступеням лестницы.
Вбежав к ней, он увидел ее на полу, в луже крови, пораженную двумя ударами — в шею и в грудь. Она была еще жива, но дышала почти незаметно. Глаза ее были закрыты, но, почувствовав, что он вошел, она открыла их и взглянула на него.
— Любимая, любимая, — шептал он, склонясь над нею. — Любимая, любимая…
Услышала ли она?
Этого ему не суждено было узнать.
Говорить она не могла, только беспомощно шевельнула рукой. И вложила в его руку свою маленькую, узкую ладонь.
Так она не знает? Не знает?..
Или она знает — и все же?..
Все же?..
Он рухнул на колени с ней рядом, он не понимал, что ему делать с самим собой, совершенно не понимал, что ему делать.
Он только твердил одно слово:
— Любимая.
А она вновь открыла глаза. Глубоко вздохнула и умерла. Он понял, что она умерла.
Он склонился над нею.
— Любимая, любимая, — повторял он снова и снова.
Но она не слышала.
Не сразу, но вскоре он схватил убийцу. Он накинулся на него в бешеной ярости, поражая несчетными ударами меча все его огромное тело.
Хоть тот был высок ростом и сложения такого же могучего, как царь, он без всякого сопротивления, покорно подставлял себя ударам.
О жизни Ирода по смерти Мариамны остается рассказать, что жил он в точности как прежде, в злобе и пороках, и жизнь его ничуть не переменилась. Как не могла изменить его любовь, так не изменила его и смерть Мариамны. Лишь на короткое время немного смягчился его нрав, и подданные вздохнули с облегчением, радуясь последней помощи серебряной царицы. А потом все потекло по-старому. Он снова стал самим собой.
Да, пороки его множились с годами, как росла и делалась безграничной его вера в себя и росла убежденность в том, что равного ему могуществом нет в целом свете.
Власть его и вправду еще укрепилась: он сломил сопротивление Маккавеев, наголову разбив их силы в горах и вырезав всех, кто мог быть ему опасен. И страшное единодержавное правление тяготело над поверженным, растоптанным народом.
И продолжались его бесчинства и беззакония, и здоровье его под конец расшаталось от безудержного распутства. Однако лишь телесные силы изменяли ему, нравом он оставался тот же, необузданный и страшный для всех, кому выпадал на долю его гнев или простое недовольство. Он был еще в полной силе. И в полной силе была ненависть к нему народа.
Старость подбиралась к нему все заметней. И почти старик, которому совсем немного осталось, продолжал жизнь жестокую, неистовую, предаваясь прежним страстям и порокам.