20024.fb2
"Матушка! - сказала она, стараясь уклониться из ее объятий, - не целуйте меня; вы сотрете с губ моих поцелуй, пламенный поцелуй, теперь только от него полученный!
Ах он плакал, и сердце мое разрывалось; он обнял, поцеловал, и оно ожило, радостно забилось в груди моей, я почувствовала себя всю в огне, но мне было так приятно, так сладостно! Ах, матушка! Не мешайте мне; может быть он опять придет, может быть..." - Она легла на траве, склонила голову на руку и опять закрыла глаза.
Жена взглянула на меня робкими глазами и едва могла проговорить: "Что это значит?" - "Не более, - отвечал я с судорожным движением, - как только то, что предел нашего бедствия приближается! Отец небесный! Если угодно было святой воле твоей определить нас к мучениям, то даруй нам терпение, и да одеревенеет язык, дерзающий роптать на провидение! Так, жена! Я предугадываю всю великость нашего несчастия, и нам не остается ничего, как молиться и терпеть".
Зачем отягощать вас подробным описанием тех случаев, которые постепенно уверяли нас, что милая дочь наша потеряла полноту своего рассудка. О вещах обыкновенных говорила она довольно основательно, но как скоро примешивалась туда мысль об Аскалоне, то воображение ее начинало воспламеняться, она погружалась в мечтания, видела его в какой-то мрачной отдаленности, простирала туда взоры и руки, звала громко и оканчивала обыкновенно такие мечтания вздохами и слезами.
"Видно, теперь с ним вместе, - продолжала она, утирая глаза, - жестокие его родители, и он не смеет ко мне приблизиться!" - Она погружалась в мрачное уныние и не прежде от него освобождалась, как после какого-нибудь сильного потрясения, какое могло б разбудить спящего обыкновенным, но глубоким сном. Да она и отличалась от спящей только тем, что имела глаза открытые, неподвижно к какому-нибудь предмету обращенные.
Прибыв в селение, мы расположились в этом доме.
Неутешная мать с каждым днем приближалась к гробу, и - по прошествии года - ее не стало! О, как велика была горесть моя; но Марья не оказывала никакой перемены. Видя всех рыдающих вокруг гроба, она к нему приблизилась, глядела на покойную, терла виски свои, как будто что припоминая, и после весьма равнодушно говорила: "Ах, ей теперь гораздо лучше! Никто, никакие родители не запретят ей видеть всегда тех, кои ей любезны; между тем как я - не смею о том и подумать".
Так прошел еще год, так прошел и другой, Марья сделалась гораздо покойнее; реже предавалась своим мечтам, занималась прогулкой, чтением или игрою на гитаре.
Разумеется, что все ее окружающие крайне остерегались тронуть болезненную струну, беспрестанно звеневшую в сердце ее. Когда даже болезнь ее возобновлялась, что также было весьма нередко, то она, чем бы занята ни была, оставляла все, спешила одеться и уйти из дому.
На вопрос: "Куда ты, Маша?" - она с доверенностью и удовольствием казала какой-нибудь лоскут бумаги, нередко ею самою писанный, и говорила: "Прочтите сами!
Он пишет, что сегодня к нам будет, так не должно ли пойти встретить его!" - Тут всякое противоречие было бы тщетно. Вся предосторожность моя состояла в том, что я наряжал какую-нибудь из деревенских девок, которая, следуя за нею неприметно, как скоро видела, что слякоть, мороз, ветры и непогоды могли бы сделаться гибельны для ее здоровья, подбегала к ней и уверяла, что Аскалон другою дорогою проехал прямо к дому. Тогда больная летела домой, видела себя обманутою, вздыхала, плакала и, сказав: "Видно сегодня что-нибудь его задержало", - помаленьку успокоивалась; и в таком-то расположении духа видели вы ее в этот вечер. Целые три года не имею никакого сведения о господах своих. Все приказания относительно прихода и расхода по сему селению получаю я от главного управителя из столицы и туда же посылаю оброк. Ни в одном из писем столичных не упоминается даже ни имен графа, графини и детей их. Кажется, все, существующее в мире, готовится забыть меня с бедною страдалицею, - я же с своей стороны давно забыл все, и воспоминание дней радостных и дней горестных кажется мне воспоминанием сновидения, не оставляющего уже на сердце никакого впечатления.
Вот, милостивой государь, повесть трехлетнего моего здесь пребывания. Дни мои подобны воде болотной в омуте, осененном высокими деревьями. Никакие удары грома, никакие порывы вихрей не возмутят ее более. Дно и берега ее заросли травою зловонною, и в недрах клубятся отвратительные гады. Если что еще меня утешает, так это мысль, что я, по крепости телесного сложения, переживу несчастную дочь свою, испрошу на леденеющую голову ее благословение отца небесного, закрою глаза ее, столько слез пролившие, и положу в мрачной могиле. Сим самым предохраню ее от тех несчастий, каким может подвергнуться бедная, осиротевшая, расстроенная в духе и теле невинность. Правосудный боже! какого горестного утешения должен я у тебя испрашивать - утешения видеть в гробе дочь свою любимую, дочь единственную, в объятиях которой надеялся я некогда испустить последнее дыхание!"
Старик умолк и тихонько утер слезы; я был растроган в глубине души моей. "Вижу, - сказал я, подошед к нему, - что печаль твоя не мечтательна и что одна надежда мира иного, мира лучшего может еще поддерживать на кремнистом пути, заросшем терном и волчцами". - "Ваша правда, - сказал он, так же вставши, - что эта надежда есть теперь единственный бальзам для растерзанного сердца моего".
Он вышел, но скоро возвратился и повел к столу.
Я дал ему заметить то удовольствие, какое доставила б Марья, сделавшись собеседницею. "Она спит, - сказал старик, - а сон есть преддверие того блаженства, какого, может быть, сподобится она, уснув сном непробуждаемым".
Я провел ночь в сем доме и противу чаяния очень спокойно. Хотя Марья несколько раз мечталась мне в сновидении, но всегда так веселою, так довольною, с таким радостным взором, исполненным любви небесной и вышнего услаждения, что я, проснувшись с сладостным биением сердца, сказал: "Се образ Марии за пределами троба!"
Наставшее утро было прекрасно; повозка моя подвезена к крыльцу; добрый Хрисанф уже был там с корзиною съестных припасов на дорогу. "Что делает Марья?" - спросил я. "Вот она в саду". - Я взглянул туда и увидел, как бедная девушка ходила от одного цветка к другому, поднимала прибитые к земле минувшею непогодою, очищала от прильнувшей к ним грязи и расправляла перепутавшиеся от дождя листочки.
"Вот лучшее препровождение времени, - сказал старик, - каким в хорошую погоду занимается по утрам Марья; но спустя несколько часов ничто не удержит ее от намерения встречать того, которого по всему вероятию не прежде встретит, как в обители бесплотных".
Я обнял старца, с сыновнею нежностью облобызал че. ло его, сел в повозку и пустился в путь. Несколько дней мысли о Марье были первыми при пробуждении и последними, когда я смыкал глаза свои, сном отягченные".
Так оканчивалось письмо моего друга; и в продолжении более двух лет, хотя переписка беспрестанно между нами продолжалась, не упоминал он ничего о Марье:
а посему и я тогда только вспоминал о ней, когда прописанное письмо в глаза мне попадалось. По прошествии сего времени, в самую зиму, получил я письмо из Москвы, которое было окончанием первого, а потому и оно здесь прилагается.
"Весьма несправедливо те думают, кои утверждают, что жить в деревне значит жить мирно с самим собою и с другими, следственно - жить счастливо. Это было бы отчасти и справедливо, если б удобно было к исполнению; но ужиться во всегдашнем мире с окружающими нас людьми столько ж возможно, как если бы я, поставлен будучи посреди Ливийской степи, сказал во услышание всем диким львам и тиграм: "Стекайтесь сюда, впрягайтесь в мою колесницу и везите меня куда укажу, а я уверяю, что мы доедем до таких благословенных мест, где челюсти ваши никогда не обагрятся невинною кровию робкой лани и смиренного агница! Вы будете с особенным вкусом насыщать алчбу зеленою травой и молодыми ее кореньями, а утолять жажду водою из источника!" Не правда ли, что это удобно сделать одним только небожителям?
После сего длинного вступления, вырвавшегося из-под пера, так сказать, насильственно, я приступаю к делу, сказав, что глупая тяжба с одним из моих соседей заставила меня пуститься в Москву, ибо там дело мое должна получить окончательное решение. Несмотря на все неприятности, сопряженные со временем года, я снарядился и, перекрестясь, пустился в путь.
Проехав около двухсот верст и соображая приятности, какие видел я за два с небольшим года пред сим на этой же самой дороге, вокруг которой тогда на необозримом пространстве леса зеленелись и поля блестели золотом, с настоящим положением, когда повсюду расстилались снежные холмы и долины, вдруг вспомнил я о знакомце моем, добром Хрисанфе и о несчастной его дочери. Мысль повидаться опять с ними и, может быть, в последний раз пролила какое-то томное чувство в душе моей, близкое к удовольствию, но на него непохожее. Это чувство можно назвать надеждою увидеть занимательный для нас предмет в лучшем состоянии против того, в каком его некогда видели. Доехав до небольшой проселочной дороги, выходящей на большую, я велел по ней ехать, и чрез полчаса езды увидел перед собою деревню и господский дом, где обитал Хрисанф с Марьею. Но что представилось мне новое, чего прежде не было, так это каменное здание, расположенное в уединенном углу сада, понаружности похожее на небольшую церковь или на огромную часовню. У входа толпилось несколько мужиков.
и баб, которые, вероятно, по тесноте храма, не могли в нем уместиться. Вдруг озарила меня мысль, что, конечно, кто-нибудь из владельцев находится в сем поместьеи отправляет семейный праздник, почему я и не рассудил заезжать на господский двор, а искать приюта в избе крестьянской. Приказав слуге ехать далее и остановиться у первого крестьянского дома, я вышел из повозки, пришел на двор графский и, найдя в заборе отворенную калитку, вошел в сад и по представившейся тропинке, тщательно"
вычищенной и усыпанной песком, пошел прямо к церкви.
Издали еще услышал я унылое пение и увидел обильные слезы на лицах молящихся. С непонятным трепетом вступил я в храм и был пригвожден к помосту от неожиданности мною виденного. Вся церковь обита была черным сукном; по левую руку у западных врат устроена была пространная впадина, посередине коей на довольном возвышении стояли два гроба, обитые малиновым бархатом. Они окружены были огромными подсвечниками с зажженными свечами. У изголовья одного гроба стоял, облокотясь на оный, молодой человек, одетый в глубокий траур. Лицо его было бледно, глаза впалы, тусклы, полны слез. Длинные волосы в беспорядке расстилались по плечам; по обеим сторонам гроба стояли шесть священнослужителей и совершали молитвы о успокоении души Марииной. При сем имени колена мои задрожали, я чувствовал, что побледнел, кровь в жилах остыла, и я с судорожным движением воскликнул: "Мария в гробе!" - Все предстоящие обратили на меня любопытные взоры; молодой незнакомец приподнял голову, взглянул вокруг взором испытующим, увидел меня, несколько мгновений смотрел внимательно, потом закрыл глаза обеими руками и склонился лицом к гробу.
Я не мог выдержать сего зрелища, представляющего повсюду глубокую горесть и мрачное уныние. Сейчас представилась мне мысль, что стоящий у гроба молодой человек есть не кто другой, как несчастный граф Аскалон. Положение сего безнадежного любовника терзало душу мою. Ах! Теперь только ясно видна беспредельная любовь его к Марье. Кто же опишет ужасную бурю, раздирающую душу его! Вместе с молитвами священнослужителей воссылал и я к благому, всевечному источнику любви и милосердия мольбы свои о успокоении в отеческих недрах своих души Марииной, поспешно вышел из церкви и пустился отыскивать свою повозку. Слуга, встретивший меня на улице и проводивший в теплую избу, подтвердил мою догадку. Так, молодой человек, виденный мною у гроба, действительно был Аскалон, давший клятву остальные дни свои провести в уединении подле праха своей возлюбленной. Старая хворая женщина, остававшаяся в избе, рассказала нам, что молодой граф проживает у них уже около двух лет, живет уединенно, как отшельник, редко с кем видится, а говорит и того меньше.
Когда мы рассуждали о судьбе сего верного любовника, имевшего от природы и случая столько надежд на безмятежное счастие и изнемогающего теперь под ударами незаслуженного- им бедствия, дверь быстро отворилась и предо мною предстал знакомец мой, седовласый Хрисанф. С горькою улыбкой он протянул ко мне руку, и я обнял его с сердечным участием. "Да, старик, сказал я, усадя его на скамейке, - я нарочно заехал сюда, чтобы повидаться с тобою и твоею дочерью. Я ласкался надеждою, что время, самый лучший врач, сколько-нибудь излечит раны ее сердечные; но ах!.." - "Как, сударь, - сказал он вполголоса, - разве дочь моя несовершенно исцелилась от тяжкой своей болезни? Я по крайней мере уверен, что она теперь столько счастлива в другом мире, сколько была несчастна в здешнем! Я даже прославляю благость провидения, что оно, при самом начале уничтожения сладких надежд ее, лишило горестной способности чувствовать бедствия свои в полной мере!
Граф Аскалон знает, что вы были здесь за два года и что история любви его вам известна. Хотя он, по принятым правилам, твердо им исполняемым, не имеет ни с кем никакого обращения, кроме меня и своего духовника Памфила, священника той церкви, которую вы сегодня посетили, при всем том гостеприимство не чуждо полумертвому сердцу его. Именем его, прошу вас в господской дом - откушать и несколько от дороги успокоиться. По праздничным дням, каков сегодняшний, мы - то есть я и священник, угощаем обедом приезжающих из города священнослужителей и крестьян, замеченных в точном исполнении обязанностей христианских, ходящих в страхе господнем и служащих кротостью и трудолюбием примерами для своих детей и всего селения. Прошу вас не отказать Аскалону в самом невинном его желании и потрудиться пойти вместе со мною".
Хотя я знал, что приглашают не на свадебный пир и что не увижу более Аскалона, которого судьба сделала глубокое впечатление на мое сердце, однако я пошел за моим путеводителем и, вошед в господский дом, увидел в двух больших комнатах расставленные столы, покрытые изобильными яствами. Крестьяне и крестьянки стояли у столов, в ожидании благословения от священства, которое видел уже в церкви. По окончании обеда все городские пастыри уселись в сани и поехали восвояси; крестьяне разошлись по домам, и я остался с Хрисанфом и престарелым отцом Памфилом, который, вскоре почувствовав усталость, неизбежную в его лета, также скрылся для отдохновения. По приказанию Хрисанфа, в камине запылали дрова; мы подвинули к нему свои стулья, и старый знакомец, взяв меня за руку, сказал с добродушием: "За два с половиной года перед этим видели вы мою Марью и принимали участие в ее горестях. Бороться с природой кое-как можно, но преодолеть ее - выше сил человеческих. По отъезде вашем Марья не переставала, как и прежде, каждый день выходить в поле для встречи своего любезного. Я очень видел, что такое препровождение времени день ото дня изнуряет, истощает телесные силы ее, но нечего было делать. Всякое сопротивление, как вам уже известно, было для нее несносно; она рвалась и страдала еще более. При наступлении глубокой осени она так ослабела, что не могла без помощи другого ходить по комнате и поневоле должна была слечь в постелю. Хотя я всегда ожидал сего последствия тех ужасных потрясений, которые расстроили ч корне древо жизненное, однако ж поражен был глубочайшею горестью, как будто бы изнеможение моей дочери постигло ее неожиданно.
Недалеко отсюда живет в своей деревне врач, человек прославившийся знанием в своем искусстве и готовности пособлять страждущему человечеству. За ним послал я карету и к пригласительному письму приложил довольно значительную сумму. Он не замедлил приехать и пробыл у меня два дня, испытывая тщательно степень болезни моей несчастной дочери. На вопросы о ее состоянии он обыкновенно отвечал: "Посмотрим!"
На третий день, едва я кончил утренние молитвы, входит служитель и подает письмо, сказав: "От г-на доктора". - "Как? - вскричал я, и мороз разлился по моим жилам, - разве не может он видеться со мною?" - "Он давно уже уехал!" - Тут ясно представилась мне вся безнадежность в спасении моей Марии; холодный пот оросил лицо мое, я дал знак слуге выйти, сел у стола и, вскрыв роковое письмо, немало подивился, увидя деньги свои, посланные доктору. "Увы, - сказал я, - все теперь объясняется; дочери моей не видать весны более!" Доктор писал следующее:
"Осмотрев внимательно Марию и вникнув в источник ее болезни, я - судя по всему вероятию - заключаю, что земные врачи, кто бы они ни были, более для нее не надобны. Если благое провидение сжалится над несчастною и возвратит ей хотя на несколько часов действие смысла, постарайся часы эти употребить с пользою и приготовь душу ее к миру иному. Возвращаю присланные тобою деньги; за одни советы я пи от кого их не принимаю".
Предсказание прозорливого доктора сбывалось очевидно. При каждом новом свидании с дочерью я находил ее слабее и слабее, и наконец она была не что иное, как высохшая былинка. Смерть мелькала из каждого ее взора. К половине зимы я был обрадован и вместе поражен горестью, нашед, что Мария получила употребление рассудка. Я стоял у ее кровати и рыдал неутешно. Ах! Я постепенно умирал вместе с нею.
"Батюшка! - сказала она однажды поутру, взяв руку мою и приложив к бледным губам своим, - не знаю достоверно, сколько прошло времени с того несчастного дня, когда мы все оставили столицу; но Матрена говорит, что эта поездка стала вашему сердцу весьма дорого, вы лишились моей матери и теперь скоро лишитесь и дочери.
Простите ли вы мне те горести, коих я была причиною?
Ах, с какою радостью оставлю я тогда печальное это жилище и перейду в другое в полной надежде на милосердие небесное и на жизнь лучшую!" "Милое дитя! - говорил я, обнимая Марию, - если б угодно было сему милосердию, на которое ты надеешься, возвратить тебя и к здешней жизни, то я почел бы себя счастливейшим отцом".
Тут вошел священник, два дни уже проживавший в доме нашем, и я оставил их одних. С сего времени я не осмеливался уже утруждать ее моими стонами и рыданиями и возмущать сердце, полное веры, любви и надежды будущего блаженства. Я дозволял себе только взглянуть на нее тогда, когда священник объявлял, что она предалась покою. Так протекли две недели, и я был призван к Марии. "Батюшка! - сказала она с улыбкой ангела, - благословите меня; я отправляюсь в путь дальний". - "Да будет над тобой божие и мое благословение, о дочь любезная! Ступай с миром к святому источнику мира вечного!" - -сказал я прерывающимся голосом и принял ее в свои объятия; она еще улыбнулась, и я прижал к сердцу леденеющие уже остатки моей дочери. Тут-то я почувствовал, что, имев некогда добрую жену, нежную дочь, теперь остался я один во всей вещественной природе - один в такое время, когда голова моя побелела, когда всякий член приближался к разрушению! Злополучный старец! ожидал ли ты этой ужасной бури в душе твоей!
Ах! как приятно, но как иногда и горестно быть супругом и отцом!
При всем том благодать божия не оставила меня, и - я не возроптал. "Бог мне дал тебя, о дочь любезная, бог и взял; да будет благословенно имя его!" - так говорил я, сжимая очи Мариины, и луч горней ограды разогрел оледеневшее сердце мое.
Уже хладная могила была ископана; уже вокруг гроба Марии почтенные священнослужители возносили мольбы к милосердному отцу всего сущего, испрашивая новопочившей вечного мира в горних селениях, уже вопли и стоны собравшегося народа наполняли воздух, как вдруг услышали мы на дворе редкий стук быстро въезжающей кареты. Подобно вихрю, выскочил из нее молодой человек и в несколько мгновений очутился уже в погребальной храмине. Узнаю Аскалона, колена мои колеблются, и я принужденным нахожусь прислониться к стене. "Что это значит, - спросил граф тотчас, - кого погребаете?" - "В сем гробе Мария, дочь Хрисанфова", - сказал один из крестьян. Граф помертвел, задрожал и пал на руки его окружавших. "Праведное небо! - сказал я, стараясь оправиться. - Неужели еще и это зло было необходимо!"
Когда я объявил о имени молодого незнакомца, то все пришли в смятение и ужас. Мы совершенно не знали, что делать. По приказанию моему, графа уложили в постелю, где и оставили на попечение двух прибывших с ним опытных служителей; я же с своей стороны приложил старание, чтобы как можно скорее предать земле тело дочери. Зная с юных лет нрав Аскалона, я не без причины опасался, что, получив употребление чувств, он захочет видеть труп своей любезной, предастся новому терзанию и тем может навсегда расстроиться.
Не прошло и часа, как уже наша Мария покоилась в мерзлой могиле; в конце сада, у возглавия оной, я поставил деревянный крест. Несколько мрачных сосен и елей окружали сей последний одр покоя. Вы чувствуете, в каком состоянии была душа моя, когда косвенными шагами шел я от могилы к своему жилищу.
Граф приведен был уже в чувство и пожелал меня видеть. Бледно было лицо его, взоры с дикостью вокруг обращались. Беспорядок души виден был из каждого движения. По данному знаку служители при нем бывшие удалились, и мы остались одни. Он молчал, я также; наконец, с судорожным движением, устремя глаза в пол, спросил несчастный: "Итак, Хрисанф, - итак, Марии нет более!" - "Почему же нет? Она теперь блаженствует". - "Ах, не верю! Я знаю сердце Марии лучше отца ее и матери! И в недрах рая без Аскалона едва ли вкусит она истинное блаженство! Пойдем к ней; я хочу еще однажды взглянуть на предмет моей любви, и тогда делайте с нею, что хотите". - "Любезный господин! - сказал я, также опустив к земле взоры, - уже тяжелая глыба земли лежит на груди Марииной и будет гнести ее дотоле, пока глас трубный не пронесется из конца в конец вселенной: восстаньте!"
Быстро устремил он на меня взоры свои и с трепетом произнес: "Как! и сего последнего утешения меня лишили! Безжалостные! Бесчеловечные!"
После некоторого молчания он призвал слуг и с помощью их оделся. Потом сказал: "Я сейчас еду в город, - взял меня за руку и вышел на крыльцо. Веди меня на место, где покоится страдалица!"
С трепетом повиновался я и с сокрушенным сердцем привел его к могиле. Я не мог произнесть ни слова и, указав пальцем на место, прислонился к сосне. С воплем пал Аскалон на сырую землю, обнял ее и произнес: "Ты здесь, моя Мария! ты здесь! о я, злополучный!" Тут зарыдал он горько, и я мысленно восслал благодарение милосердому богу за сии спасительные слезы.
Около часа провел граф на могиле. Он призывал все силы небесные, умоляя их возвратить Марию или и его взять от лица земли. Наконец, пришед в изнеможение и вняв моим просьбам, в последний раз обнял землю, оросил ее слезами и, встав, обнял меня и пошел из саду.