20026.fb2
***
Правда, эта гордость, поднятая словно знамя над миром, обходится Марии Антуанетте намного дороже, чем думают иные. Ибо в глубочайшей своей сущности эта женщина совсем не высокомерна, она отнюдь не сильная личность, не героиня, очень женственна, рождена не для борьбы, а для нежной самоотверженной любви. Мужество, выказываемое ею, предназначено для того, чтобы поддержать мужество в других, она давно уже более не верит в лучшие дни. Едва лишь возвращается она в свою комнату, руки, которыми она только что гордо держала знамя над миром, устало опускаются, почти всегда Ферзен находит ее в слезах; часы встреч с бесконечно любимым, наконец-то найденным другом ничем не напоминают любовных свиданий, все свои силы должен собрать этот не менее измученный человек, чтобы рассеять ее грусть, чтобы снять ее усталость. И как раз именно это ее несчастье возбуждает в любящем самые глубокие чувства. "Она при мне часто плачет, - пишет он сестре, - судите же, как я должен любить ее!" Последние годы были слишком суровыми для этого легковерного сердца: "Мы видели слишком много ужасов и слишком много крови, чтобы когда-либо вновь быть счастливыми". Но вновь и вновь против безоружной женщины поднимается ненависть, и нет у нее иного защитника, кроме собственной совести. "Я взываю к миру, пусть мне скажут, в чем я виновата", - пишет она. Или еще: "От будущего я ожидаю справедливого приговора, и это помогает мне переносить все мои страдания. Тех, кто не верит в это, я презираю настолько, чтобы не замечать их". И все же она вздыхает: "Как жить с таким сердцем в таком мире!" Чувствуется, что в иные минуты у отчаявшейся женщины лишь одно желание - чтобы скорее наступил конец: "Как хотелось бы, чтобы все наши страдания по крайней мере принесли нашим детям счастье! Вот единственное желание, которое я позволяю себе иметь".
Эти мысли о своих детях - единственные, которые Мария Антуанетта еще решается связывать с понятием "счастье". "Если я и смогу когда-нибудь быть счастлива, то только благодаря моим обоим детям", - вздыхает она однажды, а в другой раз замечает: "Когда мне становится грустно, я беру к себе моего малыша". "Весь день я одна, и единственное мое утешение - мои дети. Я держу их возле себя, сколько можно". Двое из четверых, которым она дала жизнь, умерли, и теперь загнанная внутрь, а ранее неосторожно показанная всему миру любовь с отчаянной страстностью толкает ее к этим двум оставшимся в живых.
Дофин в особенности радует ее - крепкий, здоровый малыш, смышленый и ласковый, "chou d'amour"*, как влюбленно говорит она о нем; все ее чувства, симпатии и склонности показывают, что эта много выстрадавшая женщина постепенно становится прозорливой. Обожая своего мальчика, она не балует его. "Наша нежность к этому ребенку должна быть суровой, - пишет она его гувернантке. - Нам не следует забывать, что мы воспитываем будущего короля". И, передавая после мадам Полиньяк своего сына новой воспитательнице, мадам де Турзель, она составляет той для руководства психологическую характеристику ребенка, неожиданно показав этим до сих пор скрытые блестящие способности глубокого понимания человека и его душевных качеств. "Моему сыну четыре года и четыре месяца без двух дней, - пишет она. - Я не буду писать о его росте и внешности, это Вы увидите сами. Он всегда был здоров, но рос очень нервным ребенком; с колыбели малейший шум возбуждал его. Зубы у него пошли поздно, но безболезненно и без каких-либо осложнений, и, лишь когда прорезался, кажется, шестой, у мальчика появились конвульсии. С тех пор подобные конвульсии повторялись лишь дважды: зимой 1787/88 года и во время прививки, однако во второй раз конвульсии были очень слабые. Из-за острой нервной восприимчивости любой шум, к которому он не привык, вызывает у него страх; так, например, однажды услышав возле себя лай, он стал бояться собак. Я никогда не заставляла его терпеть возле себя собак, думаю, что со временем, когда он станет разумнее, этот страх пройдет сам собой. Как и все крепкие, здоровые дети, он очень шаловлив, а при внезапных вспышках гнева резок; но все же он славный, нежный и ласковый ребенок, если на него не нападает упрямство. У него очень развито чувство собственного достоинства, что со временем, если его правильно использовать, можно направить на пользу мальчику. Даже если мальчик еще не привык к кому-то, но проникся к нему доверием, он все равно будет держаться ровно, сдержанно, скроет свое недовольство, даже гнев, будет вести себя мягко и вежливо. Если он обещал что-нибудь, то всегда выполняет, но излишне болтлив, охотно повторяет то, что слышал со стороны, и, не желая солгать, часто добавляет к этому все, что благодаря его способности фантазировать кажется ему правдоподобным. Это самый большой его недостаток, и, безусловно, следует сделать все, чтобы помочь ему от этого недостатка избавиться. В остальном, повторяю, он славный ребенок. Деликатно и энергично воздействуя на него, не применяя при этом слишком строгих мер, им можно без труда руководить и добиться всего, что требуется. Строгость будет его сильно раздражать; несмотря на такой нежный возраст, у него уже есть характер. Приведу лишь один пример: с самых малых лет его очень раздражает слово "прощение". Если он не прав, то будет делать и говорить все, чего бы от него ни потребовали, но слова "простите меня" выдавит из себя, лишь обливаясь слезами, испытывая при этом ужасные страдания. С самого начала я воспитала в моих детях большое доверие к себе, и они привыкли рассказывать мне все, даже если сделали что-нибудь нехорошее, потому что если я и браню их, то никогда не показываю при этом, что сержусь, а только что меня огорчает, смущает то, что они натворили. Я приучила их к тому, что все сказанное мной однажды, любое "да" или "нет", не подлежит отмене; но каждому своему решению всегда даю объяснение, понятное их возрасту, чтобы они не подумали, что решила я просто из каприза. Мой сын еще не может читать, да и учится очень скверно; он слишком несобран, чтобы заставить себя стараться. О своем высоком положении он не имеет никакого понятия, и мне хочется, чтобы это так и осталось. Наши дети и так слишком рано узнают, кто они такие. Свою сестру он любит сильно и от чистого сердца; всякий раз, когда ему что-либо доставляет удовольствие, безразлично, предстоит ли ему куда-нибудь идти, или он получает от кого-то подарок, первое, что он требует, - это чтобы и сестре досталось то же. По своей природе он очень веселый, подвижный, для его здоровья необходимо, чтобы он много времени проводил на открытом воздухе..."
Если положить этот документ матери рядом с прежними письмами женщины, трудно поверить, что написаны они одной и той же рукой, - так далека эта Мария Антуанетта от той, другой, далека, как несчастье от счастья, как отчаяние от шаловливого задора. Несчастье оставляет более отчетливый отпечаток на нежных, незрелых, податливых душах: четко вырисовывается характер, ранее беспокойный, неясный, словно текучая вода. "Когда же ты наконец станешь собой?" - все время в отчаянии сетовала мать. И вот наконец, с первыми седыми волосами на висках, Мария Антуанетта стала собой.
***
Эту полную метаморфозу можно обнаружить на портрете, единственном из сделанных в период пребывания королевы в Тюильри. Польский художник Кухарский писал его легко, в непринужденной манере. Бегство в Варенн прервало работу над портретом; и тем не менее из всех дошедших до нас это наиболее совершенное изображение королевы. Парадные портреты Вертмюллера, салонные портреты мадам Виже-Лебрен роскошными костюмами и пышными декорациями постоянно стремятся напомнить зрителю, что эта женщина королева Франции. В великолепной шляпе с прекрасными страусовыми перьями, сверкая драгоценностями, в парчовом платье, стоит она перед своим обитым бархатом престолом, и, даже если художник изобразит ее в одеянии мифологической героини или в одежде пейзанки, в картине обязательно будет явный знак, удостоверяющий, что эта женщина - значительная особа, более того, самая значительная особа страны, королева.
Портрет же работы Кухарского лишен всех этих бросающихся в глаза аксессуаров: женщина зрелой красоты села в кресло и мечтательно смотрит перед собой. Она выглядит немного усталой, утомленной. Никаких особенных туалетов, нет украшений, нет драгоценностей на шее, она не принарядилась ничего кокетливого, не время для этого. Флиртующая женщина уступила место отдыхающей. Щегольство отступило перед простотой. Безыскусно причесанные, с первыми серебряными нитями, свободно и естественно спадают волосы, спокойно струится платье со все еще полных и сверкающих плеч. Но ничто в позе не рассчитано на внешний эффект, на желание нравиться. Губы не улыбаются более, глаза не манят призывно; в неверном сиянии осени, еще прекрасная, но уже мягкой, материнской красотой, в двойственном свете желания и отречения, femme entre deux ages*, уже не молодая, но еще и не старая, уже без желаний, но еще желанная, сидит эта женщина, погруженная в свои мечты. Если другие портреты оставляют впечатление, что женщина, влюбленная в свою красоту, в беге, в танце, смеясь, лишь на мгновение обратила свой взор на художник, чтобы вновь броситься в водоворот жизни, то, глядя на этот портрет, чувствуешь: эта женщина успокоилась и полюбила покой. После тысяч изображений кумира, после портретов в драгоценных рамах, после изваяний, статуэток из мрамора, из слоновой кости, из бронзы этот незаконченный портрет дает наконец образ человека; единственный среди них он впервые позволяет угадать в этой королеве душу.
МИРАБО
В изматывающей борьбе против революции королева до сих пор искала защиты только у одного союзника: у времени. "Нам могут помочь лишь гибкость и терпение". Но время - ненадежный, беспринципный союзник, оно неизменно принимает сторону сильного и с пренебрежением бросает на произвол судьбы всякого, кто, надеясь на него, сам ничего не предпринимает. Революция движется вперед, каждую неделю вербуя тысячу новобранцев в городах, среди крестьян, в армии; только что созданный Клуб якобинцев* с каждым днем все основательнее подводит рычаг, чтобы опрокинуть монархию. Наконец королю и королеве становится понятной вся опасность их изолированности, и они начинают искать союзников.
Одно значительное лицо - эта великая тайна оберегается самым узким кругом приближенных - уже не раз в завуалированной форме предлагает свои услуги. С сентябрьских дней в Тюильри знают, что вождь Национального собрания, внушающий ужас врагам революции, граф Мирабо, этот лев Революции, готов принять из рук королевы золотую подачку. "Позаботьтесь о том, - сказал он тогда посреднику, - чтобы во дворце знали: я скорее с ними, нежели против них". Однако пока двор оставался в Версале и чувствовал себя спокойно, уверенно, королева еще не представляла себе всей значительности этого человека, который, как никто другой, был способен вести Революцию, поскольку сам был гением мятежа, воплощением свободолюбия, олицетворенной идеей разрушения, материализацией анархии.
Другие в Национальном собрании - дельные, доброжелательные ученые, проницательные юристы, честные демократы, все эти идеалисты грезили о порядке и преобразованиях; лишь для него одного хаос в государстве явится спасением от хаоса собственного внутреннего мира. Его вулканическая сила однажды он с гордостью назвал ее силой десятерых людей - желает померяться с могучим противником, требует достойного приложения; сам не устроенный в семейном, нравственном, материальном отношениях, он желает, чтобы и государство было таким же неустроенным, чтобы он смог взобраться на эти развалины. Все вспышки его стихийной природы, возникавшие время от времени до сих пор, памфлеты, обольщения женщин, дуэли и скандалы были всего лишь клапанами для разрушительного темперамента, они совершенно недостаточны для его успокоения, ведь укротить его не удалось даже всем тюрьмам Франции. Широких просторов требует эта непокорная душа, грандиозных задач - этот могучий дух; словно разъяренный бык, слишком долго простоявший взаперти в тесном загоне, доведенный до бешенства жалящими бандерильями презрения, рвется он на арену Революции, с первого же удара разнося в щепы гнилые барьеры стойла.
Национальное собрание ужасается, впервые услышав в своих стенах этот громовый глас, но склоняется под его властным игом. Блестящий оратор, большой писатель, он обладает поразительным талантом в считанные минуты выковывать сложнейшие законы, создавать дерзновенные чеканные формулировки, подобные тем, что в древние времена отливались в бронзе. Его пламенный пафос парализует волю Национального собрания, и уже нет недоверия к его подозрительному прошлому, уже нет инстинктивной самозащиты идеи порядка против этого вестника Хаоса; у французского Национального собрания вместо тысячи двухсот голов первых дней теперь лишь одна-единственная голова, один-единственный неограниченный повелитель.
Однако этот глашатай свободы сам не свободен: долги обременяют его, путы грязного процесса связывают ему руки. Человек, подобный Мирабо, может жить, может действовать, лишь безрассудно расточая. Он хочет быть беспечным, ему нужны карманы, полные звонкой монетой, изобилие во всем, открытый стол, секретари, помощники, слуги. Лишь купаясь в роскоши, он может полностью отдать самого себя. Чтобы быть свободным в этом единственном понятном ему смысле, загнанный сворой кредиторов, он предлагает себя любому: Неккеру, герцогу Орлеанскому, брату короля и, наконец, самому двору. Но Мария Антуанетта, которая перебежчиков аристократии ненавидит больше, чем кого бы то ни было, считает себя в Версале еще достаточно сильной, чтобы отказаться от продажного расположения этого "monstre". "Я надеюсь, - отвечает она посреднику графу де Ламарку, - что мы никогда не окажемся настолько несчастными, чтобы прибегнуть к этому последнему столь мучительному для нас средству - искать помощи у Мирабо".
***
Но все же этот час настал. Пятью месяцами позже - для Революции бесконечно большой отрезок времени - граф де Ламарк серез посланника Мерси получает уведомление. Королева готова вести переговоры с Мирабо, или, что по сути одно и то же, она готова купить его. К счастью, еще не поздно: с первого же раза Мирабо клюет на золотую наживку. С радостью узнает он, что Людовик XVI держит наготове четыре собственноручно подписанных долговых обязательства, на 250 тысяч ливров каждое, общей суммой в один миллион, которые должны быть ему, Мирабо, переданы после заседания Национального собрания, "если им будет оказана добрая услуга королевскому дому", как добавляет бережливый король. И едва трибун видит, что все его долги погашаются единым росчерком пера и, кроме того, он может рассчитывать на 6 тысяч ливров пенсиона в месяц, то годами гонимый судебными исполнителями и полицейскими сыщиками человек "приходит в восторженное упоение, степень которого меня поразила" (граф де Ламарк).
С такой же испытанной страстностью, с которой он всегда убеждает всех, он убеждает и себя в том, что лишь он один в состоянии спасти одновременно и революцию, и короля, и страну. Едва почувствовав, что большие деньги плывут к нему в карман, Мирабо вдруг сразу вспоминает, что он, рыкающий лев Революции, всегда, собственно, был пылким роялистом. 10 мая он подтверждает эту сделку, расписывается под соответствующим документом со словами: он обязуется служить королю лояльно, ревностно и отважно. "Я усвоил монархическое миропонимание, несмотря на то что видел лишь слабости двора, не имел представления о сердечности и уме дочери Марии Терезии, не смел рассчитывать на таких высоких союзников. Я служил монарху даже тогда, когда не надеялся получить ни прав, ни вознаграждения от справедливого, но введенного в заблуждение короля. На что же я способен теперь, когда уверенность укрепляет мое мужество, а благодарность за то, что мои принципы находят понимание, придает мне силы? Я всегда останусь тем, кто я есть: защитником монархической власти в том смысле, как она определена законом, апостолом свободы в той степени, в какой она признана королевской властью. Сердце мое будет следовать по пути, уже предначертанному разумом".
Обе стороны прекрасно понимают: этот договор, несмотря на высокопарность его стиля, не очень-то достойный документ, он касается дел, не терпящих огласки. Вот по этой-то причине и решено, что Мирабо никогда не должен появляться во дворце и все свои советы королю передавать лишь в письменном виде. Для улиц и площадей Парижа Мирабо следует оставаться революционером, в Национальном же собрании - защищать интересы короля скверное, темное дело, при котором никто не выигрывает и никто никому не доверяет.
Мирабо тотчас же приступает к выполнению своих обязательств: пишет монарху письмо за письмом с советами и предложениями; истинным же адресатом является королева. Король не в счет; это открывается ему очень скоро - он надеется быть понятым королевой. "Король, - пишет он уже во втором своем письме, - располагает лишь одним мужчиной, и этот мужчина - его жена. Она же находится в опасности, пока не будет восстановлен королевский авторитет. Я думаю, она не сможет жить без короны, но совершенно уверен в том, что она не сможет сохранить себе жизнь, не сохранив трон. Настанет момент, и, вероятно, очень скоро, который покажет, на что способна женщина с ребенком на лошади*. А это было уже проверено в ее семье, пока же необходимо все приготовить и не рассчитывать на случай или какую-либо нехитрую интригу, способные разрешить необычный кризис с помощью обычных людей и простых средств". В качестве необыкновенного, выдающегося человека Мирабо крайне прозрачно предлагает себя. Своим словом, обладающим магической силой, он рассчитывает успокоить разбушевавшуюся волну столь же легко, как может возмущать ее. В своем воспаленном самомнении он видит себя одновременно и президентом Национального собрания, и премьер-министром королевской четы.
Но Мирабо заблуждается. Ни одного мгновения Мария Антуанетта не думает облечь эту mauvais sujet* настоящей властью. Обычному, заурядному человеку демоническая личность всегда инстинктивно представляется подозрительной, и Мария Антуанетта не может понять грандиозную аморальность этого гения, равного которому по исключительности она не встречала на своем жизненном пути. Она испытывает лишь неприятное чувство от неожиданных дерзких поворотов его характера, его титаническая страстность скорее отталкивает ее, нежели притягивает. Сокровеннейшей ее мыслью является возможно быстрее - как только минет в этом надобность - выплатить все, что обещано этому неистовому, волевому, не поддающемуся никакому контролю человеку, и удалить его от себя. Его дорого купили, он должен честно отработать эти немалые деньги, должен давать советы, ведь он умен и хитер. Советы прочтут, используют то, что не покажется слишком эксцентричным, слишком дерзким, - и конец. Этот отличный агитатор потребуется при голосовании, он будет полезен как лицо, хорошо осведомленное о всех подводных течениях революции, как посредник при проведении в Национальном собрании "политики добрых услуг" королевскому дому. Этот подкупленный может быть использован при необходимости, для того чтобы подкупать других. Лев должен рычать в Национальном собрании, оставаясь на поводу у двора. Такого мнения Мария Антуанетта об этой поразительной личности, но ни грана истинного доверия не испытывает она к человеку, с чьими способностями иногда считается, "мораль" которого всегда презирает и гениальность которого никогда не понимает и не признает.
***
Вскоре проходит медовый месяц первого увлечения. Мирабо начинает понимать, что его письма вместо того, чтобы разжигать огонь воодушевления, попадают в королевскую корзину для бумаг. Но то ли из тщеславия, то ли из-за страстного желания заполучить обещанный миллион Мирабо не перестает атаковать двор. И, видя, что письменные советы и предложения на дают никаких плодов, он делает последнюю попытку. На основании опыта политика, по бесчисленным любовным похождениям он знает, что подлинно могуч не как писатель, а как оратор, что его электризующая сила наиболее полно проявляется при личном общении. Он непрерывно наседает на посредника, графа де Ламарка, требует, чтобы тот предоставил ему наконец возможность встречи с королевой. Один лишь час беседы, и ее недоверие, подобно тому как это было уже не с одним десятком женщин, превратится в преклонение перед ним. Одну аудиенцию, только одну! Ибо его самоуверенность пьянит себя мыслью, что эта аудиенция не будет последней. Тот, кто однажды узнает его близко, не в состоянии более освободиться от его чар.
Мария Антуанетта долго уклоняется от встречи, наконец сдается и объявляет, что готова принять Мирабо 3 июля во дворце Сен-Клу.
***
Само собой разумеется, эта встреча должна произойти тайно; по странной иронии судьбы Мирабо предстоит то, о чем мечтал кардинал Роган, оставшийся в свое время в дураках, - встреча в саду, в тени рощицы. Парк Сен-Клу, очень скоро и Ганс Аксель Ферзен узнает об этом, имеет множество скрытых убежищ. "Я разыскала место в парке, - пишет королева посланнику Мерси, - хотя и не очень удобное, однако пригодное для того, чтобы встретить его там, вдали от дворца и сада".
Определено и время встречи - воскресенье, восемь утра, час, когда двор еще спит и гвардейцы не ожидают посетителей.
Мирабо, безусловно взволнованный, проводит ночь перед свиданием в доме своей сестры в Пасси. Рано утром экипаж везет его в Сен-Клу, кучер племянник, переодетый соответствующим образом. Экипаж останавливается в укромном месте и, приказав ждать, Мирабо, глубоко надвинув шляпу на глаза, пркирыв лицо плащом, словно заговорщик, входит в королевский парк через заанее указанную и предусмотрительно оставленную открытой боковую калитку.
Вскоре слышит он легкие шаги по гравию дорожки. Появляется королева без сопровождающих. Мирабо хочет поклониться. При виде изуродованного страстями, изрытого оспой, властного и все же чем-то притягательного лица плебея-аристократа в обрамлении всклокоченных волос, все ее существо охватывает дрожь, и она не может этого скрыть. Мирабо замечает ее испуг, он привык к такой реакции. Всегда все женщины (он прекрасно знает это), даже нежная Софи Волян, впервые увидав его, приходят в ужас. Но гипнотическая сила его уродства, возбуждающая отвращение, в состоянии и привлекать; ему всегда удавалось этот первый испуг трансформировать в удивление, в поклонение и - весьма часто! - даже в страстную любовь.
То, о чем в эту встречу говорили королева и Мирабо, останется тайной. Поскольку не было свидетелей, все сообщения, в том числе и пытающейся представиться всезнайкой камеристки мадам Кампан, являются вымыслом и догадками. Известно лишь, что не Мирабо королеве, а она ему навязала свою волю. Прирожденное величие, усиленное вечно действенным ореолом королевской власти, присущее ей чувство собственного достоинства и живой ум, создающий после первой беседы с Марией Антуанеттой впечатление, что она, столь переменчивая, более решительна, умна и энергична, чем в действительности, с непреодолимым волшебством действуют на легковозбудимую натуру Мирабо, которому не чуждо великодушие. Он симпатизирует тому, в ком чувствует смелость. Поикдая парк, еще не придя в себя от волнения, он хватает своего племянника за руку и восклицает с характерной для него страстностью: "Она удивительная женщина, благородная и очень несчастная. Но я спасу ее". За один-единственный час Мария Антуанетта сделала решительным продажного, неустойчивого человека. "Ничто не в состоянии удержать меня, я скорее умру, нежели не выполню свое обещание", - пишет Мирабо своему посреднику де Ламарку.
Королева не оставила никаких сообщений об этой встрече. Никогда ее габсбургские губы не обронили слова благодарности Мирабо или довверия к нему. Никогда более она не высказала желания увидеть Мирабо, ни единой строчки не адресовала ему. Да и при той встрече она никакого союза с ним не заключила, а приняла от него лишь заверения в преданности. Она только разрешила ему пожертвовать собой ради нее.
***
Мирабо дал обещание, более того, он дал два обещания. Он присягнул на верность и королю и нации, и в разгар борьбы он оказался одновременно начальником генеральных штабов обеих партий. Никогда ни один политик не принимал на себя более опасного обязательства, чем исполнение ролей в подобной двойной игре, никто не сыграл их столь гениально до конца, как он (Валенштайн был дилетантом по сравнению с ним). Даже с точки зрения физического напряжения деятельность Мирабо в эти драматические недели и месяцы поражает. Он выступает в Национальном собрании и в клубах, он агитирует, он ведет переговоры, принимает депутации и отдельных лиц, читает, работает. Днем составляет сообщения и предложения для Национального собрания, а вечером - секретные донесения королю. Три, четыре секретаря едва успевают записывать за ним, с такой стремительной поспешностью диктует он статьи, меморандумы, речи, однако всего этого недостаточно для его неисчерпаемой энергии. Еще большей работы жаждет он, еще большей опасности, еще большей отвественности, и при этом он хочет широко жить, наслаждаться жизнью.
Подобно канатному плясуну, стремится он сохранить равновесие, балансируя, подаваясь то вправо, то влево, обе основные силы своей исключительной натуры - свой ум политика-ясновидца, свою пылкую непреоборимую страстность - полностью отдавая решению двух задач. И так молниеносно чередуются его удары и парирования ударов, так стремителен его клинок, что никому не понять, против кого он обращен: против короля или против народа, против новой власти или против старой. И, возможно, в моменты увлеченности Мирабо не знает этого и сам.
Но долго так продолжаться не может. Противоречий в поведении не скрыть, возникают подозрения. Марат бросает ему обвинение в подкупе, Фрерон угрожает ему фонарным столбом. "Побольше добродетели, поменьше таланта", - кричат ему в Национальном собрании. Но, не ведая ни страха, ни боязни, этот поистине опьяненный человек, о чьих долгах знает весь Париж, беззаботно транжирит свои новые богатства. Какое ему дело до того, что все вокруг удивляются, перешептываются, спрашивая друг друга, на какие средства получил он внезапно возможность содержать дом с вельможным размахом, устраивать грандиозные званые обеды, приобрести библиотеку Бюффона, осыпать драгоценностями оперных див и продажных женщин.
Словно Зевс, бесстрашно шествует он в грозу, полагая себя владыкой непогоды. Любого задевающего его он, словно Самсон филистимлян ослиной челюстью, бьет дубинкой своего гнева, разит молнией своего сарказма. Перед ним - бездна, вокруг него - подозрение, за ним - смертельная опасность; наконец-то титаническая сила, заключающаяся в нем, нашла достойную, соразмерную себе стихию; в эти решающие дни, перед самым угасанием, чудовищные языки пламени, взметнувшись на колоссальную высоту, сжигают его ни с чем не сравнимую силу, равную силе десятка человек. Наконец-то этому невероятному человеку дана задача, соразмерная его гениальности, - сдержать неизбежное, приостановить судьбу. Со всей энергией бросается он в самый водоворот событий и пытается, один против миллионов, повернуть вспять колесо Революции, то самое колесо, которое он же привел в движение.
***
Удивительная дерзость этой борьбы - быть одновременно на стороне каждой из обеих враждующих партий, грандиозность этой двойной игры выше понимания прямолинейной натуры Марии Антуанетты. Чем смелее становятся предлагаемые им меморандумы, чем более и более сатанинскими - даваемые им советы, тем сильнее страшится ее здравый смысл. Замысел Мирабо заключается в следующем: он хочет черта изгнать с помощью Вельзевула, вышибить клин клином, революцию уничтожить ее уродливой гипертрофией - анархией. Если обстоятельства не изменить к лучшему, их следует - его пресловутая "politique du pire"* - как можно скорее ухудшить, подобно тому как врач возбуждающими средствами вызывает кризис, чтобы ускорить этим выздоровление. Не сдерживать народное движение, а усиливать его, побеждать Национальное собрание не сверху, а, тайным образом подстрекая народ, добиться того, чтобы он сам послал к черту Национальное собрание. Не на покой рассчитывать, не на мир надеяться, а, наоборот, провоцировать несправедливость, сеять в стране недовольство, накалять атмосферу до предела, возбуждая этим страстную потребность в порядке, в старом добром порядке, ничего при этом не страшиться, даже гражданской войны, - вот каковы далекие от морали, но политически прозорливые предложения Мирабо.
Однако при такой дерзновенности, оглушительно трубящей, словно в фанфары: "Четыре врага стремительно надвигаются на нас: налоги, банкротство, армия и зима, нам необходимо принять решение и быть готовыми, чтобы овладеть положением. Короче говоря, гражданская война неизбежна и, вероятно, необходима", - при подобных дерзких провозглашениях серлце королевы трепещет от ужаса. "Как может Мирабо или вообще любое мыслящее существо думать, что когда-нибудь настанет, более того, уже сейчас настал момент развязать гражданскую войну", - в негодовании возражает она и называет этот план "безумным от начала до конца". Ее недоверие к аморальной личности, готовой использовать любые, даже самые страшные, средства, постепенно становится неодолимым.
Напрасно пытается Мирабо прервать "ударами грома этот ужасный летаргический сон" - его не слушают, и мало-помалу к его гневу против этой духовной вялости королевской семьи примешивается известное презрение к "royal betail"*, к этим королевским баранам, послушно бредущим на бойню. Давно уже он понимает, что напрасно борется за этот двор, готовый лишь инертно принять помощь и совершенно неспособный к действиям. Но борьба стихия Мирабо. Сам потерянный человек, он борется за потерянное дело и, уже сорвавшись с гребня черной волны, еще раз в отчаянии пророчески призывает обоих: "Добрый, но слабовольный король! Несчастная королева! Всмотритесь в разверстую перед вами ужасную бездну, к которой толкают вас колебания между слепой доверчивостью и излишним недоверием! Еще можно огромным напряжением усилий попытаться избавиться от них, но эта попытка - последняя. Откажетесь от нее, или она вам не удастся, и траур покроет это государство. Что произойдет с ним? Куда понесет корабль, пораженный молнией, разбитый штормом? Не знаю. Но если мне самому удастся сохранить жизнь при кораблекрушении, то всегда я с гордостью буду говорить в своем одиночестве: я сам подготовил себе свое падение ради того, чтобы спасти их. Они же не пожелали принять мою помощь".
***
Они не пожелали; еще в Библии сказано о том, что нельзя запрячь в одну упряжку вола и коня. Неуклюжая, консервативная форма мышления двора антагонистична пламенному, стремительному, не терпящему ни узды, ни поводьев темпераменту великого трибуна. Женщина старого мира, Мария Антуанетта не понимает революционной сущности Мирабо, она в состоянии постичь лишь прямолинейный способ действий, но не отважное ва-банк этого гениального авантюриста от политики. И все же до последнего часа Мирабо в самоупоении продолжает бороться из одной лишь жажды борьбы, гордый своей безмерной отвагой. Один против всех, подозреваемый двором, подозреваемый Национальным собранием, подозреваемый народом, он заигрывает одновременно со всеми и борется против каждого из них. Истощенный физически, снедаемый лихорадкой, он вновь и вновь с трудом плетется к трибуне, чтобы еще раз навязать свою волю тысяче двумстам депутатам, пока наконец в марте 1791 года - восемь месяцев служил он одновременно королю и революции - смерть не одерживает верх над ним самим. Еще витийствует он, еще до последнего момента диктует своим секретарям, еще спит последнюю ночь с двумя оперными дивами, и вот этот титан полностью истощен. Толпа людей возле его дома стоит, прислушиваясь к последним глухим ударам сердца революции. За гробом покойного следуют 300 тысяч человек. Чтобы дать останкам этого человека вечный покой, Пантеон* впервые открывает свои ворота.
***
Лишь двор не реагирует на смерть Мирабо, и это - не случайность. Не следует всерьез воспринимать глупый анекдот, выдуманный мадам Кампан, будто видели слезы на глазах Марии Антуанетты, услышавшей сообщение о смерти трибуна. Нет ничего маловероятнее этого, скорее всего королева отметила конец этого союза вздохом облегчения: слишком велик был трибун, чтобы служить, слишком смел и дерзновенен, чтобы быть кому-либо послушным; двор боялся живого, он боялся и мертвого титана. Еще Мирабо в постели с предсмертными хрипами борется за жизнь, а из дворца уже засылают к нему в дом доверенного агента для изъятия из письменного стола умирающего опасных писем, дабы сохранить в строжайшей тайне ту связь, которой обе стороны стыдятся: Мирабо - потому что служит двору, королева - потому что пользуется его услугами. Со смертью Мирабо с исторической арены уходит последний человек, который, возможно, мог бы стать посредником между монархией и народом. И вот теперь стоят они друг перед другом лицом к лицу: Мария Антуанетта и Революция.
ПОДГОТАВЛИВАЕТСЯ БЕГСТВО
Со смертью Мирабо из жизни ушел единственный помощник в борьбе монархии против революции. Вновь двор остается в одиночестве. Имеются две возможности: победить революцию или капитулировать перед ней. Как всегда, двор принимает промежуточное решение, самое злополучное - бегство.
Еще Мирабо высказывал мысль - для восстановления своего авторитета король должен освободиться от бесправного положения, навязанного ему в Париже; пленники вести войну не могут. Чтобы иметь возможность по-настоящему бороться, нужно обладать свободной армией и иметь под ногами твердую почву. Но Мирабо настаивал на том, что король не должен удирать тайком - это несовместимо с его достоинством. "Король не бежит от своего народа, - сказал он и добавил еще, более определенно: - Король имеет право удалиться лишь при дневном свете, чтобы при этом остаться истинным королем". Он предложил, чтобы Людовик XVI выехал на прогулку в своей карете за город. Там его будет ждать оставшийся ему верным конный полк, и вот, в окружении своих солдат, верхом на коне, при свете дня ему следует направиться к своей армии и как свободному человеку вести переговоры с Национальным собранием.
Конечно, подобный образ действий по плечу мужчине, а к такому нерешительному человеку, как Людовик XVI, нет смысла обращаться с призывом вести себя смело и мужественно. Правда, он обдумывает разные варианты, обсуждает их со всех сторон, но в конце-то концов сохранить удобства, привычный образ жизни для него важнее, нежели сохранить жизнь. И все же теперь, когда Мирабо мертв, Мария Антуанетта, уставшая от каждодневных унижений, все чаще возвращается к мысли о бегстве. Ее не пугают опасности бегства, она страшится лишь потерять достоинство, так как потеря достоинства равносильна для нее потере престола. Но ухудшающееся с каждым днем положение не терпит промедления. "Остается лишь одно из двух, - пишет она посланнику Мерси, - либо погибнуть от меча мятежников, если они победят, и, следовательно, потерять абсолютно все, либо остаться под пятой деспотичных людей, утверждающих, что они желают нам только добра, в действительности же они все время причиняли нам один вред и впредь всегда будут вести себя так же. Вот наше будущее, и, вероятно, роковой момент наступит раньше, чем мы того ожидаем, если сами не решимся проявить твердость, применить силу, дабы овладеть общественным мнением. Поверьте мне, все сказанное не плод экзальтированных мыслей, оно не вызвано неприятием нашего положения или страстным желанием немедленно приступить к действиям. Я отчетливо представляю себе опасность, но вижу также различные открывающиеся нам возможности: вокруг нас кошмар, и лучший исход - погибнуть в поисках какого-либо пути к спасению, вместо того чтобы дать себя уничтожить, ничего не предпринимая, дабы избежать гибели".
И поскольку осторожный и трезвомыслящий Мерси вновь и вновь высказывает из Брюсселя свои сомнения, она пишет письмо еще более пылкое, полное пророческих мыслей, показывающее, насколько ясно представляет себе всю катастрофичность положения эта столь недавно легковерная женщина: "Положение наше ужасно, так ужасно, что его и не представить тем, кого нет сейчас в Париже. Перед нами выбор: либо слепо выполнять требования factieux, либо погибнуть от меча, постоянно занесенного над нашими головами. Поверьте мне, я не преувеличиваю опасности. Вам хорошо известно, что всегда основным моим правилом было по возможности проявлять уступчивость, я надеялась на время и перемену общественного мнения. Но сегодня все изменилось; мы должны либо погибнуть, либо ступить на единственный путь, который нам еще не закрыт. Мы отнюдь не ослеплены настолько, чтобы считать этот путь безопасным; но если уж нам и предначертана гибель, то пусть она будет хоть славной, после того как мы сделаем все, дабы умереть достойно и выполнить свой долг перед религией... Я надеюсь, провинция менее развращена, чем столица, но тон всему королевству задает Париж. Клубы и тайные общества ведут за собой всю страну; порядочные люди и недовольные, хоть их немного, бегут из страны или таятся, потому что они утратили силу или же потому, что им недостает единения. Лишь когда король будет свободен и окажется в укрепленном городе, станет ясно, сколь велико в стране количество недовольных, молчавших или вздыхавших до сих пор втихомолку. Но чем дольше медлить, тем меньше поддержки найдем мы, ибо республиканский дух с каждым днем завоевывает себе все больше и больше последователей во всех классах, брожение в войсках все сильнее и, если не поспешить, положиться на них будет уже невозможно".
Кроме революции возникает еще одна опасность. Принцы Франции - граф д'Артуа, принц Конде - и другие эмигранты, горе-герои, лихие хвастуны, бряцают у границы государства саблями, предусмотрительно вложенными в ножны. Они интригуют при всех дворах и, желая замаскировать неловкость своего бегства из Франции, разыгрывают из себя героев, пока это не грозит им опасностью. Они разъезжают от одного двора к другому, пытаются натравить императоров и королей на Францию, нимало не заботясь о том, что любая такая пустая демонстрация ставит под удар жизнь короля и королевы. "Он (граф д'Артуа) мало печалится о своем брате и моей сестре, - пишет император Леопольд II. - Это "gli importa un frutto"*, - говорит он, высказываясь о короле, и совершенно не думает о том, как сильно вредят его планы и происки королю и моей сестре". "Великие герои" отсиживаются в Кобленце и Турине, живут на широкую ногу и тверждают при этом, что жаждут крови якобинцев. Королеве стоит огромных усилий удержать их от грубейших ошибок. Их необходимо лишить возможности действовать таким образом. Король должен быть свободным, чтобы держать в узде и ультрареволюционеров, и ультрареакционеров, всех этих "ультра" - тех, кто в Париже, и тех, кто по ту сторону государственной границы. Король должен быть свободным, и ради этого следует использовать даже самое неприятное, самое недостойное средство бегство.