20026.fb2
Черным по белому фиксируется, семью или восемью подписями, подтверждается эта чудовищная ложь: подлинность документа, факт, что сбитый с толку ребенок действительно дал такие ужасные показания, не подлежит сомнению; единственное, что еще можно обсуждать, так это причину, по которой текст, содержащий обвинение в кровосмешении с ребенком восьми с половиной лет, записан дополнительно на полях - может быть, инквизиторы сами опасались документально зафиксировать эту клевету? Но чего не сотрешь, не подчистишь, так это подпись: "Louis Charles Capet"*, стоящую под протоколом допроса, гигантскими, с трудом выведенными детски неуклюжими буквами. Действительно, в присутствии этих чужих людей ребенок предъявил своей матери самое мерзкое, самое гнусное обвинение.
Но этого бреда мало - следователи хотят основательно выполнить порученное им дело. После мальчика допросу подвергается пятнадцатилетняя девочка, его сестра. Шометт спрашивает ее, "не касался ли ее брат, не трогал ли так, как не следовало бы трогать, когда она играла с ним, клали ли его с собой в постель мама и тетя". Она отвечает: "Нет". И тут обоим детям (ужасная сцена), девятилетнему и пятнадцатилетней, устраивают очную ставку, чтобы они в присутствии инквизиции могли спорить о чести своей матери. Маленький дофин остается при своем, пятнадцатилетняя девочка, испуганная присутствием суровых мужчин и запутавшись в этих непристойных вопросах, каждый раз пытается уклониться от прямого ответа - она ничего не знает, она к тому же ничего не видала.
Затем вызывается третий свидетель - Мадам Елизавета, сестра короля; эту двадцатидевятилетнюю энергичную девушку не так легко допрашивать, как простодушных, запуганных детей. Едва ей предъявляют протокол снятого с дофина допроса, кровь бросается в лицо оскорбленной девушки, она отшвыривает бумагу и говорит, что подобная гнусность слишком низка, чтобы удостоить ее ответа. Тогда - еще одна ужасная сцена - ей устраивают очную ставку с мальчиком. Он держится храбро и дерзко: она и его мать подбивали его на эти безнравственные поступки. Мадам Елизавета теряет самообладание. "Чудовище!" - кричит она с ожесточением, в оправданном и беспомощном гневе на этого изолгавшегося карапуза, обвиняющего ее в таких непристойностях.
Но комиссары уже услышали все, что хотели услышать. Аккуратнейшим образом оформляется и этот протокол, и Эбер с триумфом несет три документа следователю, уверенный, что отныне для современников и потомков, на вечные времена королева обличена, выставлена к позорному столбу. Патриотически выпятив грудь, он предлагает выступить в Трибунале как свидетель с обвинением Марии Антуанетты в постыдном кровосмешении.
***
Эти показания ребенка против своей матери давно уже являются загадкой для биографов Марии Антуанетты, возможно, потому, что в анналах истории ничего подобного не найти; чтобы обойти этот подводный камень, пылкие защитники королевы пускаются в пространные объяснения, идут на искажение действительности. Эбер и Симон, которых они считают дьяволами во плоти, вступили будто бы в преступный сговор, и, применяя грубую силу, принудили бедного наивного мальчика к столь позорным, постыдным обвинениям. По одной версии роялистов, при этом использовался метод кнута и пряника, по другой, такой же психологически не оправданной, мальчика опоили водкой. Его показания, данные в состоянии опьянения, не имеют поэтому никакой юридической силы. Обоим этим недоказанным утверждениям противоречит прежде всего ясное и совершенно беспристрастное описание разыгравшейся сцены очевидцем, секретарем Данжу, тем, кто вел протокол: "Молодой принц, ножки которого не достигали пола, сидел в кресле и болтал ими. Когда его спрашивали об определенных вещах, он подтверждал, что все правильно..." Все поведение дофина скорее проявление вызывающей, наигранной дерзости. Такое же впечатление получаешь, читая текст двух других протоколов; мальчик ведет себя совсем не так, как если бы его кто-либо принуждал к определенным ответам. Наоборот, он с детским упрямством - чувствуется известная злость и даже мстительность - добровольно повторяет чудовищные обвинения против своей тети и матери.
Как это объяснить? Людям нашего поколения, более основательно, чем в прошлые времена, вооруженным научными судебно-психологическими знаниями относительно природы лживости детских показаний по сексуальным вопросам, не так уж трудно объяснить подобное, казалось бы, ничем не оправданное поведение несовершеннолетних. Прежде всего следует отбросить сентиментальную концепцию, согласно которой дофин был очень унижен фактом передачи его сапожнику Симону, что он сильно горевал по своей матери; дети поразительно быстро привыкают к новому окружению, и, каким бы кощунственным на первый взгляд это ни казалось, не исключено, что восьмилетний мальчик чувствует себя у необразованного, но добродушного Симона вольготнее, чем в башне Тампля, возле обеих вечно печальных, заплаканных женщин, целый день занимающихся с ним, заставляющих учиться и непрерывно пытающихся принудить его, как будущего Roi de France*, вести себя достойно этого звания.
У сапожника же Симона маленький дофин совершенно свободен, учением, слава Богу, докучают ему мало, он может играть как хочет, ничто его не заботит, никто не заботится о нем; вполне вероятно, что ему больше нравилось петь "Карманьолу" с солдатами, нежели повторять молитвы с набожной и скучной Мадам Елизаветой. Ибо в каждом ребенке заложено инстинктивное стремление противодействовать навязываемой ему культуре, насильно прививаемым обычаям; среди непосредственных, необразованных людей он чувствует себя лучше, чем в сковывающих рамках воспитанности; где больше свободы, больше естественности, где меньше требований к самообузданию - там полнее раскрывается его индивидуальность, анархическое начало его сущности. Стремление к продвижению по социальной лестнице возникает лишь с пробуждением интеллекта - до десяти же лет, а часто и до пятнадцати едва ли не каждый ребенок из обеспеченной семьи завидует своим школьным товарищам из пролетарской среды, которым разрешено все, что запрещает ему строго оберегающее его воспитание.
Внезапная, очень резкая смена обстановки, окружения обычно весьма легко воспринимается детьми; дофин очень быстро - это совершенно закономерное обстоятельство сентиментальные биографы не желают признать - освобождается из плена материнского влияния и быстро вживается в свободное, хотя и более примитивное, но для него более интересное окружение сапожника Симона; его родная сестра признает, что он громко распевал революционные песни; другой внушающий доверие свидетель воспроизводит до такой грубое высказывание дофина о матери и тете, что его и не повторить. Имеются неопровержимые показания, свидетельствующие об особой предрасположенности мальчика к фантазированию. Мать писала о ребенке четырех с половиной лет, давая его характеристику гувернантке: "Он всегда выполняет, если обещал что-нибудь, но излишне болтлив, охотно повторяет, что слышал со стороны, и, не желая солгать, часто добавляет к этому все, что благодаря его способности фантазировать кажется ему правдоподобным. Этот самый большой его недостаток, и, безусловно, следует сделать все, чтобы помочь ему от этого недостатка избавиться".
Именно этой характеристикой сына Мария Антуанетта убедительно подсказывает ответ загадки. И он логически дополняется сообщением Мадам Елизаветы. Хорошо известно, что пойманные с поличным дети почти всегда стараются свою вину свалить на кого-нибудь. Из инстинктивной самозащиты они в таких случаях обычно объявляют, что их кто-то соблазнил, ведь они чувствуют, что взрослые сами хотели бы освободить их от ответственности. В данном случае протокол допроса Мадам Елизаветы полностью проясняет ситуацию. Она показывает - и этот факт по непонятным причинам часто глупо замалчивается, - что ее племянник действительно давно предавался этому мальчишескому пороку, и она отчетливо вспоминает, что и его мать, и она сама именно за это частенько бранили его.
Вот здесь - ключ к правильному ответу. Значит, и раньше мать и тетя заставали ребенка за неблаговидным занятием и, возможно, как-то наказывали его. Спрошенный Симоном, кто приохотил его к такой скверной привычке, он, само собой разумеется, связывает свой поступок с воспоминанием о том, как попался в первый раз, а затем, неизбежно, о тех, кто его за это наказывал. Непроизвольно мстит он за наказание и, не подозревая о последствиях такого свидетельства, без колебаний, пожалуй уже сам убежденный в своей правоте, выдает своих воспитателей за людей, подстрекающих его к столь постыдному занятию, или же утвердительно отвечает на наводящие вопросы. Дальнейшее очевидно и не вызывает никаких сомнений. Запутавшись однажды во лжи, ребенок не может выкарабкаться; чувствуя к тому же, что к его утверждениям прислушиваются и даже охотно верят им, он начинает понимать, что ложь спасает его, радостно соглашается со всем, что ему говорят комиссары. Едва лишь ему становится ясно, что эта версия позволяет уйти от наказания, он инстинктивно придерживается ее.
Сапожник,бывший актер, маляр, письмоводитель не поняли, естественно, подтекста показаний ребенка, даже квалифицированным психологам потребовалось бы потратить усилия, чтобывсе-таки не ошибиться при столь недвусмысленных и ясных показаниях. В этом же особом случае следователи, кроме того, находились под влиянием массового внушения; для них, постоянных читателей листка "Папаша Дюшен", ужасное обвинение ребенка точно согласуется с инфернальным характером матери, женщины, на всю страну ославленной порнографическими брошюрками как воплощение всех пороков. Никаким преступлением, приписанным ей, сколь бы абсурдным оно ни было, не удивишь этих загипнотизированных людей. Потому-то они не взвешивают, не обдумывают основательно, а так же беспечно, как девятилетний мальчик, ставят свои подписи под самой большой подлостью, которая была когда-либо измышлена против матери.
***
К счастью, Марии Антуанетте, надежно изолированной в Консьержери от внешнего мира, пока ничего не известно об ужасном свидетельстве ее ребенка. Лишь за день до смерти, читая обвинительное заключение, она узнает об этом унижении. Десятилетиями, не разжимая губ, она сносила самую подлую, самую низкую клевету.Но эта страшная ложь сына, эти ни с чем не сравнимые пытки должны потрясти ее до самых глубин души. До порога смерти сопровождает ее эта мучительная мысль;за три часа до казни пишет она Мадам Елизавете - той, которую мальчик, как и ее, обвинил ужасно и несправедливо: "Я знаю, сколько неприятностей Вам причинил мой ребенок; простите его, моя дорогая сестра; подумайте о его возрасте и о том, как легко сказать ребенку, что захочется, и даже то, чего он не понимает. Настанет день, я надеюсь, когда он отлично поймет всю величину Вашей ласки и Вашей нежности к ним обоим".
Эберу не удалось осуществить задуманное им, не удалось, растрезвонив по всему свету о несуществующих преступлениях против морали, обесчестить королеву; нет, топор, которым он замахнулся на королеву во время процесса, падает из рук, и очень скоро он, Эбер, почувствует весь ужас близости этого топора, занесенного над его собственной головой. Но одно ему все же удалось - смертельно ранить душу женщины, уже отданной в жертву смерти, отравить самые последние часы ее жизни.
ПРОЦЕСС НАЧИНАЕТСЯ
Теперь все должно идти как по маслу: прокурор может приняться за дело. 12 октября в большом зале заседаний - первый допрос Марии Антуанетты. Напротив нее сидят Фукье-Тенвиль, Эрман, председатель Трибунала, несколько писцов, с ее же стороны - никого. Ни защитника, ни секретаря, только жандарм, стерегущий ее.
Но за многие недели одиночества Мария Антуанетта собрала все свои силы. Опасность научила ее сосредоточиваться, хорошо говорить и еще лучше молчать: каждый ее ответ точен, меток и одновременно осторожен и умен. Ни на мгновение не теряет она спокойствия; даже самые глупые или самые коварные вопросы не выводят ее из равновесия. Теперь, в последние, самые последние минуты, Мария Антуанетта поняла всю ответственность своего звания, она знает: здесь, в этой полутемной комнате, где ее подвергают допросу, она должна стать королевой, которой по-настоящему не была в роскошных залах Версаля. Не маленькому незначительному адвокату, бежавшему в революцию от голода, полагающему, что он играет роль обвинителя, отвечает она здесь и не этим вырядившимся в судейские одежды нижним чинам полиции и писцам, а лишь единственно настоящему, истинному судье - Истории.
"Станешь ли ты наконец тем, кто ты есть?" - писала ей, отчаявшись, двадцать лет назад Мария Терезия. Сейчас, в одной пяди от смерти, Мария Антуанетта начинает проявлять то величие, которым до сих пор владела лишь внешне. На формальный вопрос, как ее зовут, она отвечает громко и отчетливо: "Мария Антуанетта Австрийская-Лотарингская, тридцати восьми лет, вдова короля Франции". Пытаясь педантично следовать форме настоящего судопроизводства, Фукье-Тенвиль точно придерживается порядка допроса и спрашивает далее, как будто он не знает, где она жила до ареста. Нимало не выказывая иронии, Мария Антуанетта сообщает обвинителю, что ее никогда не арестовывали, что ее из Национального собрания, куда она явилась добровольно, отвезли в Тампль. Затем задаются основные вопросы, выдвигаются обвинения, сформулированные в духе газетного пафоса, в духе революции; до революции она якобы поддерживала тесные политические связи с "королем Венгрии и Богемии", "ради интриг и развлечений, в сговоре со своими гнусными минситрами, безудержно транжирила народным потом добытые" финансы Франции, разрешила передать императору "миллионы, чтобы тот направил их против народа, кормившего ее".
Она якобы готовила заговор против революции, вела переговоры с иностранными агентами, побуждала своего супруга, короля, прибегать к праву вето. Все эти обвинения Мария Антуанетта отводит энергично и по-деловому. Лишь при одном, особенно неудачно сформулированном утверждении Эрмана возникает диалог:
- Это вы научили Капета искусству глубокого притворства, с помощью которого он так долго держал в заблуждении добрых французов, этот славный народ, даже не подозревавший, до какой степени можно быть низким и коварным?
На эту пустую тираду Мария Антуанетта спокойно отвечает:
- Конечно, народ самым ужасным образом введен в заблуждение, но не моим супругом и не мною.
- Кем же народ введен в заблуждение?
- Теми, кто в этом заинтересован. У нас же в этом не было ни малейшей заинтересованности.
Услышав такой двусмысленный ответ, Эрман тотчас же использует его, чтобы заставить королеву высказаться о революции. Он рассчитывает, что теперь-то будут произнесены слова, которые можно будет истолковать как враждебные республике.
- Кому же, по вашему мнению, выгодно вводить народ в заблуждение?
Но Мария Антуанетта искусно уклоняется от прямого ответа. Этого она не знает. В ее интересах было просвещать народ, а не вводить его в заблуждение.
Эрман чувствует иронию в этом ответе и, недовольный, говорит:
- Вы не дали однозначного ответа на мой вопрос.
Но королева не позволяет выманить себя с оборонительной позиции:
- Я говорила бы без обиняков, если бы знала имена этих личностей.
После этой первой стычки допрос опять протекает некоторое время спокойно. Ее допрашивают об обстоятельствах бегства в Варенн; она отвечает осторожно, покрывая всех тех своих тайных друзей, которых обвинитель хочет вовлечь в процесс. Только при следующем неумном обвинении Эрмана она вновь дает сильный отпор.
- Вы никогда ни на мгновение не прекращали попыток погубить Францию. Вы во что бы то ни стало желали править и по трупам патриотов вновь взобраться на трон.
На эту напыщенную бессмыслицу королева отвечает гордо и резко (зачем, зачем поручили допрос таким болванам): ни ей, ни ее мужу никогда не было необходимости взбираться на трон, ибо они уже занимали его и ничего другого не могли желать, кроме счастья Франции.
Тут Эрман становится агрессивнее; чем больше он чувствует, что Мария Антуанетта не позволяет сбить себя с толку и не дает никакого "материала" для открытого процесса, тем яростнее громоздит он обвинения: она опоила солдат фландрского полка, переписывалась с иностранными дворами, виновна в развязывании войны, в том, что была подписана Пильницкая декларация*. Но, опираясь на факты, Мария Антуанетта опровергает все эти обвинения: Национальное собрание, а не ее супруг объявило войну, во время банкета она лишь дважды прошла по залу.
Но самые опасные вопросы Эрман припасает под конец. Те, отвечая на которые, королева должна либо отречься от своих собственных чувств, либо каким-нибудь высказыванием оскорбить республику. Ей задают вопросы из катехизиса государственного права:
- Как вы относитесь к военным успехам республики?
- Больше всего я желала бы счастья Франции.
- Считаете ли вы, что для счастья народа нужны короли?
- Отдельные личности не в состоянии решить эту задачу.
- Вы, без сомнения, сожалеете, что ваш сын потерял трон, на который он вступил бы, если бы народ, узнав наконец о своих правах, не разрушил его?
- Я никогда не пожелаю моему сыну того, что может принести несчастье его стране.
Да, допрашивающему явно не везет. Мария Антуанетта не могла бы выразиться более изворотливо, более иезуитски, чем на этот раз: "...не пожелаю моему сыну того, что может принести несчастье его стране", ибо этим притяжательным местоимением "его" королева, не объявляя открыто республику незаконной, прямо в лицо говорит председателю Трибунала этой республики, что она, Мария Антуанетта, все еще считает Францию собственностью сына, законными владениями своего ребенка, от прав сына на корону она не отказалась даже в опасности. После этой последней стычки допрос быстро заканчивается. Спрашивают, не назовет ли она сама имя защитника для судебного разбирательства. Мария Антуанетта заявляет, что не знает адвокатов и не возражает, чтобы ее делом занялись по определению суда один или два защитника, лично ей неизвестные. В сущности, безразлично - она отчетливо представляет себе это, - другом или незнакомым человеком будет ее защитник, ибо во Франции нет сейчас никого, кто решился бы всерьез защищать бывшую королеву. Всякий, кто открыто скажет хотя бы слово в ее пользу, тотчас же сменит кресло защитника на скамью подсудимого.
***
Теперь видимость законного следствия соблюдена, испытанный педант Фукье-Тенвиль может приступить к работе и готовить обвинительное заключение. Перо так и скользит по бумаге, тот, кто ежедневно пачками фабрикует обвинения, набивает руку. И все же этот маленький провинциальный юрист считает, что особый случай обязывает его к известному вдохновению: обвинительное заключение по делу королевы должна быть более торжественным, более патетичным, чем по делу какой-нибудь белошвейки, схваченной за шиворот потому, что она крикнула "Vive le roi!" И его документ начинается крайне выспренно: "После проверки полученных от прокурора документов установлено, что, подобно Мессалине, Брунгильде, Фредегонде и Екатерине Медичи, некогда именовавшим себя королевами Франции, презренные имена которых навечно остались в анналах Истории, Мария Антуанетта, вдова Людовика Капета, со своего появления во Франции была бичом и вампиром французов".
После этой небольшой исторической ошибки - во времена Фредегонды и Брунгильды королевства Франции не существовало - следуют известные уже нам обвинения: Мария Антуанетта имела политические связи с лицом, именуемым "королем Венгрии и Богемии", передала миллионы императору, принимала участие в "оргии" гвардейцев, развязала гражданскую войну, побуждала устроить резню патриотов, передавала военные планы иностранным державам. В несколько завуалированной форме дается обвинение Эбера: "Будучи невероятно преступной и противоестественной в поведении, она так издевалась над своим материнским долгом и законами природы, что не устрашилась обращаться со своим сыном Louis Charles Capet столь безнравственно, что даже подумать об этом или описать это невозможно, не содрогнувшись от возмущения".
Новым и неожиданным здесь является лишь обвинение в том, что она, достигнув предела притворства и низости, дала будто бы указание печатать и распространять произведения, в которых она представлялась в невыгодном свете, с целью внушить иностранным державам мысль о том, как жестоко относятся к ней французы. Таким образом, в соответствии с концепцией Фукье-Тенвиля Мария Антуанетта сама распространяла трибадийные памфлеты Ламотт и бесчисленное количество других пасквилей. На основании всех этих обвинений находящаяся под стражей Мария Антуанетта становится обвиняемой.
Этот документ, который шедевром юридического искусства не назовешь, с еще не просохшими чернилами передается 13 октября защитнику Шово-Лагарду, который незамедлительно направляется к Марии Антуанетте в тюрьму. Обвиняемая и ее адвокат одновременно читают обвинительное заключение. Адвоката поражает и потрясает враждебный тон документа, Мария Антуанетта же, не ожидавшая после допроса ничего другого, остается своершенно спокойной. Но добросовестный юрист не может прийти в себя от отчаяния. Нет, просто физически невозможно за одну ночь изучить такое нагромождение обвинений и документов. Он лишь тогда сможет эффективно защищать, когда разберется во всем этом бумажном хаосе. И он настаивает на том, что королева должна ходатайствовать о трехневной отсрочке, чтобы он мог основательно подготовить свою защитительную речь, базируясь на надежных материалах, на проверенных документах.