20081.fb2 Марфа - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Марфа - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Во времена царицы Анны Иоанновны служил в российской армии молодой офицер — поручик Василий Петрович Сударев. За исправную службу, за храбрость и смекалку, проявленные на поле боя — в Крыму, в армии фельдмаршала Миниха, — был он личным Ея Величества указом пожалован дворянством и имением. Располагалось это имение не далеко и не близко — в двухстах и больше верст от Петербурга, в Карельской земле. Большая деревня, Сюрьга называется, лежит на берегу большого озера Саргьярви, в котором рыбы всякой — видимо-невидимо, а вокруг леса, а в лесах зверья — хоть руками лови.

— Хорошо. Повезло тебе, — говорили Василию офицеры-однополчане. — Выйдешь в отставку, женишься, лесом будешь торговать, рыбой… богатеем станешь!

И Василий вышел в отставку и женился. Жену взял из питерской чиновной семьи: отец ее, дворянин Феодор Кузмищев, служил по почтовой части и зятю-помещику очень обрадовался.

— И хорошо, Васенька, — говорил он на свадебном пиру, не за столом, а в сенях, куда оба вышли отдышаться после жирных яств, крепкой водки и шумных бесед. — Хорошо, куда как хорошо! Чем в Петербурхе этом гнилом жить, так лучше в Карелах! Хоть и дико, а все — на вольном воздухе! Да и что — дико? Не Сибирь. Я, вот, до двадцати лет все в воронежском поместье проживал, — ох и славно там было, а дальше, чем Карела твоя, раза в три будет! Не ушел бы оттуда век, кабы ни забота. Марфонька в своем поместье-то разрумянится, дышать начнет, а то — белая, как тесто, киснет здесь, на болотине… Я вот состарюсь, к вам приеду… Примете старичка?..

И смеялся Феодор Сидорович осторожно, опасливо, потому что не был уверен до конца, что примут его дочка с зятем, когда станет он старичком, подгнившим на питерской сырости. На что он тогда нужен-то будет? А Марфа и сейчас — не приласкается, не улыбнется, ходит белая, сонная, ничему не радуясь, ни на что не печалясь. Поди, догадайся, любит она отца или нет? И слова добрые говорит, да слова эти, как питерский дождик, — то ли есть, то ли нет, то ли промочил, то ли показалось. Ух, и не любил Феодор Сидорович Питера, и к дочери относился подозрительно, и зятя своего, пока женихом к ним таскался, долго разглядывал, долго говорил с ним, как милостивый начальник канцелярии со старательным стряпчим: «Ну-ну, дескать, молодой человек, так-так!.. Все это одобрения достойно, однако…» И вот теперь, хлебнув водки, тесть несколько отмяк, стал думать, что Василий ему теперь вроде сына — может быть… Будет он теперь на старости лет теплой печкой обезпечен — может быть…

А Марфа-невеста сидела за свадебным столом, раскрасневшаяся от духоты и двух стаканчиков вина, но так и не проснувшаяся от своей двадцатилетней спячки, сидела и ждала, когда жених ее вернется. И на лице ее было написано только ожидание — и ничего больше: терпеливое, ровное ожидание. Кругом балабонили гости, ибо застолье дошло уже до той кондиции, что каждый слушал только сам себя, воображая, что беседует сразу со всеми, а Марфа никого не слушала, только сидела и ждала. Маленькие ее голубые глазки — спокойные-спокойные — глядели внутрь, губы — уютные мягкие, розовые, — почивали себе, не тревожась страстьми, а по атласным щечкам блуждал непривычный темный румянец.

Вот вернулся Василий в офицерском красивом мундире — высокий, крепкий, черноусый, хлопнулся на стул, с ласковой улыбкой взял невесту за руку, — повернулась к нему Марфинька, и на лице ее отразилось: «Дождалась!» — хоть ни искорки не сверкнуло в глазах, лишь губы чуть всколыхнула улыбка.

Гости перевели свои речи на политику, и начали ругательски ругать немцев, и Василию очень хотелось включиться в разговор — он немцев-то повидал! — но хотелось еще и помолчать с невестой, подержать ее за руку, покормить с рук французскими конфетками. Он было попробовал что-то кому-то рассказать из своего крымского боевого опыта — да куда там! Сосед и хотел бы его послушать, да при все желании не мог: растекалось внимание, а глотка сама собой начинала какую-то протяжную песню. И Василий поворачивался опять к невесте, у которой теперь губы прочно сложились в улыбку, и что-то ей нашептывал среди гама и разнобойного пения.

Пожили месяц еще в Питере и начал Василий собираться в поместье: хоть посмотреть, что это за земля такая. Жену оставил в городе, у отца; сам же в купленной для этой поездки крытой телеге отправился в путь. Был май месяц. Тесть и жена стояли на крыльце своего деревянного василеостровского домика и махали платочками ему вслед. Отец временами тыкал дочку в бок и шипел:

— Ты, тесто! Хоть слезинку бы выдавила! В дикие края человек едет!

Марфа нескольких таких толчков не заметила, а после четвертого задумчиво поджала губы и слезы полились по атласным всхолмлениям ее лица.

Приехав на место, Василий Петрович обнаружил: во-первых, огромное спокойное озеро стального цвета, по которому то тут, то там разбросаны были островки-кочки в елях, соснах да березах; озеро было первым, что заняло его внимание. Во-вторых, конечно, деревня. Большая, богатая, светлая Сюрьга, вся растянувшаяся вдоль озера; и дома — не по-русски высокие, двухэтажные, все как один смотрели туда, где на дальнем горизонте чернел лесок противоположного берега. Сотни — так показалось Василию — черных остроносых лодок стояли на приколе, лежали днищем вверх на песке, и подумал Василий, что лодки эти все равно, что сохи у русских мужиков, а озеро — это ровная, непаханая нива. «С воды кормятся, — подумал Василий, усмехаясь, — озеро лодками пашут, а урожай рыбой снимают». Посреди села стояли две деревянные церкви, одна летняя — высокая, как башенка, островерхая, нарядная, как невеста, дышащая молодостью, хотя видно было, что лет ей уж никак не меньше ста; вторая — зимняя, приземистая, в пять луковок, не похожая на те храмы, что уже успел повидать в карельских землях Василий, новая, не успевшая почернеть, но видом своим напоминающая грузную важную старуху. Поп, отец Герасим, согнал крестьян встречать питерского барина. Едва васильева телега въехала на горку, с которой открывался вид на деревню, как навстречу ей двинулась сотенная нарядная толпа, с отцом Герасимом во главе. Поп был одет по-троицки зелено, мужики — в белых рубашках, бабы — в красных сарафанах. Толпа негромко подпевала священнику, все доброжелательно улыбались и со спокойным любопытством оглядывали барина. Василий всмотрелся в их лица: ничего себе люди, хорошие, встал в коляске во весь рост, поклонился священнику: «Благослови, отче!». «Бог да благословит, — звонким басом отвечал отец Герасим, — Бог да благословит тебя, чадо, отец ты наш! Милости просим в новые свои земли! Заждались, отец, заждались тебя крестьяне! С осени ждем, как услыхали про царицын указ! Домик тебе построили всем миром, — уж не взыщи, не стали твоих указаний дожидаться, может, не так что, так ты скажи, мы перестроим».

Тут же, соскочив с телеги и не отряхнув даже пыль со старого своего офицерского мундира, Василий широкими шагами двинулся осматривать деревню. Мужики потянулись следом; поп, держа в руке золоченый крест, шел рядом; хоругви отослали обратно в церковь. Василий заходил в крестьянские избы, смотрел поля, прокатился в лодке по озеру, пересек светлый сосновый лесок, ощупав в нем чуть не каждую сосну, зашел напоследок в церковь, отслужил благодарственный молебен и только после этого отправился в свои барские хоромы: большую двухэтажную карельскую избу, сильно раздавшуюся вширь по сравнению с обычными крестьянскими домами. Дом стоял поодаль от деревни, на высоком холме, и подобно всем прочим домам, смотрел в озеро. Стараниями отца Герасима уже ждало барина обильное угощение. Уселись за стол — барин, поп, церковный староста, еще один мужик, которого Василий успел назначить старостой деревенским. Закусили. Поп, раскрасневшись от выпитого, улыбался:

— Ты, Василь Петрович, знаешь, на кого похож? Никто тебе этого не говорил? А? — и усмехнувшись вопросительному взгляду барина, пояснил: — На государя, на Петра Алексеевича. Как пошел ты с трубкой, да шагами сажеными, да усы, да голос!.. Вылитый царь-государь!

— Ну, отче, — махнул рукой Василий, — это ты зря. Видал я его на портретах: нимало не похож. И в Питере никто мне такого не говорил, а уж в Питере-то его повидали! Постой… А ты тоже его видел, что ли? Неужто он сюда заезжал когда?

— Нет, отец наш, сюда он не заезжал, — возразил батюшка, — а видал я его, когда в Москве служил… Когда был я, грешный, настоятелем в Трех Святителях, так государь-то однажды всю службу у меня отстоял, и благословлялся, и сто рублей на церковь пожаловал. Вот такие дела бывали, да… «Что, — спрашивает, — ты, такой молодой, да в настоятелях?» А я струсил, думал, он ругать меня будет, и говорю трясущимся языком: «За ученость, Владыко!» Как тут он захохотал! В храме купола затряслись, как хохотал. «И видать, — говорит, — что ученый, коли додумался царя в архиереи поставить!» Тогда и пожаловал сто рубликов, со смеху-то… А я потом на них иконостас подновил…

— Как же ты, батюшка, здесь-то очутился, в деревне Серьге? — поинтересовался Василий. — Меня-то сюда за заслуги препроводили, а тебя, думается, за другое что…

— Не столковался, — скромно отвечал отец Герасим. — Не столковался с важными людьми, не поклонился вовремя, не сообразил… Ну, и вышибли меня из Москвы, с великим треском… Припомнили мне все грехи мои, грешочки и грешищи. К раскольникам хотели причислить, да не вышло: нимало со староверами не дружил, и того даже враги отрицать не смогли. Теперь тут сижу, да Бога славлю. Попадью вот схоронил позапрошлый год. А ей тут ничего — нравилось. Я думал, москвичке-то туго придется в глухомани, а она — расцвела вся, матушка моя… Потом все равно померла… Я ее перед смертью-то спрашиваю: «Что, Анна Васильевна, небось, по Москве нашей скучаешь?» — «Нет, — говорит. — Ничего! Хорошо, — говорит, — что тут помираю! Чем в Москве лежать в тесноте, лучше уж тут, на бережку — светло да просторно». Деревня же наша, не в обиду тебе сказано будь, зовется не серьгой, а Сюрьгой, и ударение на Ю — не на Аз…

— Мне здесь тоже нравится, — заявил Василий.

— Чему ж тут не нравиться? — подхватил отец Герасим, — Чего ж лучше? Лучше я и мест-то не видал. А надоест, так Петербург для вас не заказан. Привозите боярыню свою. Как звать-то матушку?

— Марфа Феодоровна.

— Мягкое имечко. Округлое, как буква Фет. Местные-то бабы не округлы — костисты да сухи. Как-то ей здесь понравится?

— Понравится, — уверенно ответил Василий.

Марфу привезли в конце июня. Ей понравилось. В дороге она все больше спала, наружу из возка не высовывалась, а приехала — словно проснулась от зимней спячки: разом ударило ей в лицо солнце карельское — не жарко, да ярко, засверкало озеро, вольно зашумели сосны, и простор — какой простор! В Питере тоже не тесно было, но та-мошние промозглые пространства разве сравнимы со здешней волей? Василий, о чем-то хохоча, на руках вытащил ее из возка и поставил перед домом, а сам убежал распорядиться, и она стояла, не шелохаясь, только чуть поводила головой туда-сюда, ловя белыми щеками живой ветерок. Когда же Василий вернулся, схватил ее за руку и потащил в дом, она, семеня за ним, вздохнула:

— Да, нравится мне здесь!

— Ну, понятное дело! — воскликнул муж. — Погоди, мы с тобой еще завтра на лодке покатаемся, в лес сходим… Тебе еще не так понравится.

— В лес… — размечталась она, — на лодке…

В доме после деревенского солнца было темно, как в бочке из-под дегтя. Марфа долго таращила маленькие глазки на неустроенную горницу, принюхивалась к незнакомым запахам, потом развернулась и направилась к выходу.

— Стой, ты куда? — завопил Василий, — Сейчас на стол соберут, перекусим с дорожки.

— Не-ет!.. — протянула она. — Я на воздух…

— А что, — задумался Василий. — А что? Можно и на воздухе пообедать. Эй, бабка, скажи, чтобы на воздух стол вытащили, да чтоб туда и подавали.

Сухая, как деревяшка, старуха по имени Иня, произведенная в ключницы, смиренно кивнула и молча скрылась в глубинах неизведанных пока барыней комнат.

Марфа сошла с крыльца во двор, вышла к озеру, встала на берегу. Ничего она не говорила, только глубоко вдыхала озерный ветер, только, закрыв глаза, подставляла лицо солнцу. И тут губы ее сложились в тихую блаженную улыбку, и улыбка эта уже не сходила с ее лица до самой зимы.

Откуда-то выскочил Василий, опять схватил ее за руку, потащил куда-то…

— Обедать, обедать! — говорил он. — Проголодалась с дорожки! А мы сейчас на дворике и пообедаем. Ушицы съедим, грибочков!

— В нашем лесу, что ли, грибы-то собирали? — спросила она.

— Ага! Но это прошлогодние, сейчас-то рано еще для грибков. Ну, ничего, сходим мы и с тобой и за грибками!

— Грибы… — сказала Марфа.

На следующее утро Василий умчался распоряжаться по хозяйству. Марфа долго ждала его, сидя за столом в горнице, потом вышла на берег и ждала там еще два часа… Мимо проходил мужик с трубкой в зубах. Он посмотрел на Марфу, подумал, сняв шапку, низко поклонился. Исполнив эту, непривычную для него обязанность и очень довольный собой, мужик направился было дальше, но Марфа его остановила:

— Скажи, как в лес идти?

Она боялась, что без подсказки забредет куда-нибудь в болото или к медведям, или еще куда. Наверное, мужик должен знать, куда обычно ходят местные бабы.

Мужик задумался и сказал, сильно растягивая слова:

— Лес — вон там! Иди, барыня, туда! — и вытянул руку. — Там — хорошо! — и пошагал, важный, к своим сетям на берегу.

И Марфа пошла в указанную сторону. Прошла по широкой утоптанной, уезженной деревенской улице, мимо играющих в пыли детей, думая про себя: «Младенчики…», мимо старух с ведрами в руках, неприветливых старух, разглядывающих ее, как чужую корову, которая, того гляди, забредет в их огород… И мимо, мимо, туда, где за последними избами, за разросшимся кустарником, за взбирающимися в гору полянами темнел долгожданный лес. Она свернула с дороги, скинула башмаки и пошла босиком по мокрой траве, безпечно размахивая зажатыми в руках башмаками. «У, какие кусты!..» — думала она, пытаясь продраться сквозь заросли, слыша, как трещит платье, зацепившееся за злые, торчащие прутья. «Ай, ай!» — взвизгивала она вслух, попадая босой пяткой в холодную, укрывшуюся в траве лужу. «Опять вы тут вылезли!» — сердилась она, снова наткнувшись на заросли ивняка. «Ну вот, кажется, и лес!» — радовалась она, увидя прямо перед собой толстые медные стволы сосен. «Ага, а теперь мы отдохнем чуть-чуть!» Она села на песок, на сухие сосновые иглы, приподнявшись, вымела из-под себя три маленькие острые шишки и прислонилась спиной к теплой сосне. С полчаса она сидела так, не двигаясь, смотрела на Сюрьгу с холма, грызла черешок какого-то листа, потом принялась за свежую, сочную сосновую иглу, съела ее совсем, нашла, что вкусно, и съела еще четыре иглы. «Ладно, пойдем теперь», — сказала она, поднимаясь на ноги, и с деловым видом двинула в глубь леса. Шла, не разбирая дороги, нисколько не задумываясь, куда идет, что ищет, нимало не боясь заблудиться или нарваться на дикого зверя. На душе у нее было спокойно, да и не просто спокойно, а была некая совершенная полнота покоя, — та самая, вспоминая которую мы думаем, что вспоминаем о счастье. Широкими шагами, широко размахивая руками (башмаки она опять надела, не могла ступать по лесным сучкам и шишкам), она двигалась в ту сторону, где за светлыми соснами ели темнели зелено, где порою посвистывали какие-то неведомые прежде птицы, где из сумрачных глубин чащи доносился порой пронзительный рев падающего дерева. Ельник кончился, началось болотце, чуть поросшее хилыми сосенками и березками. Весело чавкая пятками по упругому мху, ломая толчком руки прогнившие деревца, разгоняя комаров березовой веткой, пошла Марфинька через болото. Что-то она, конечно, пела, но вообще-то петь была не мастерица, и отец над ее пением едко посмеивался всегда, и потому она стеснялась, даже сейчас, в лесу, и пела вполголоса, в четверть голоса, попискивала и щебетала застенчиво, и улыбалась, и улыбались маленькие глазки ее, и спокойные, мирные губы. Отшагав верст шесть, она уверенно повернула к дому — да не по прежним своим следам, а с крюком, отыскивая новые тропки, посетив речку-ручей с черной, как смола, водой, перебралась через нее по сваленной березе, нагнулась, зачерпнула воды ладошкой, и черная эта вода в ладошке сделалась прозрачной и бронзовой, — напилась… Далеко за полдень вышла вновь к деревне и только тогда остановилась, села, опять прислонилась к сосне и принялась разглядывать Сюрьгу.

Тут кто-то подошел к ней и сел рядом, кто-то большой, черный, бородатый. Она было испугалась, вскочила, но потом поняла, что это батюшка, и сложила ладошки лодочкой, прося благословения.

— Господь благословит, Марфа Феодоровна! А я-то думаю утром: кто это без пути в лес ломится? Через кусты, через канавы, в горку!.. Ан это барыня наша! Я следил за вами, все видел! А вы меня видели? Я вон там стоял, у кладбища…

— Нет, не видела… — протянула Марфа.

— А я тоже люблю по лесу побродить, — вздыхал батюшка, — Как обедню отслужишь, устанешь, и мыслей в голове никаких нет — так хорошо в лесу-то!.. Летом или осенью ранней… Дух такой — не хуже ладана… Птички поют, и песня их в голове у тебя вертится — и мыслей никаких не надо… Голова пустая, зато душа полная…

Марфа, обрадованная неожиданным сочувствием, вся обернулась к батюшке и ждала, что он еще скажет. А поп молчал, только вздыхал да тихо охал, оглядывая облака на горизонте. «Добрый батюшка!» — думала Марфа. «Молодая совсем, — думал поп. — Ничего, не злая… Не осмотрелась еще… Как осмотрится — хозяйкой будет; будет наших мужичков гонять понемножку… Барин-то вон какой — как шилом поддетый, и носится по деревне, и носится…»