20126.fb2
Он присматривался тщательно к каждому моему рисунку, а однажды вдруг спросил меня:
- Расскажи-ка мне, что ты видел в Кремоне в тех церквях, куда ходил, и что тебе больше всего понравилось.
Я долго рассказывал ему обо всем, что меня поразило: о хоругвях отцов францисканцев, о выносе даров в соборе и об облачении на епископских мессах. Должен сказать, что утомленное ученьем воображение мое невольно привлекалось величием богослужений, и я временами упорно мечтал о святом призвании пастыря стада Христова. Отсюда все, что связано было со святой католической церковью, навсегда приковывало мое еще детское внимание.
- Это все? - спрашивал меня нетерпеливо Луиджи. - И больше ты ничего не вынес? А что ты скажешь о Бокаччио и Камилло Бокаччини, Кампи, Альтобелло Мелоне, Бембо, Гатти? Неужели ты не запомнил в соборе "Жизни девы Марии", "Явления во храм" и "Бегства из Египта"? А "Христос перед Пилатом" Порденоне? И его же "Распятие Христа"?
Неужели не помнишь в церкви Сан-Августино и Джиакомо "Мадонну меж двумя святыми" Перуджино и фрески Бонифацио Бембо?.. Тебе не врезалось это в память?..
- О, - отвечал я подавленно, - я все это видел, но плохо помню.
- Что же ты запомнил?
- Я помню "Страшный суд"...
- Ну вот, опять страшный суд, - перебил он гневно и задумался. - Твоя мать, - сказал он, - вручила мне тебя не для того, чтоб я из тебя сделал монаха. Для этого было бы достаточно отца Пьетро или Себастьяна. Я должен сделать из тебя мастера. Поэтому все твои увлечения мало меня трогают, по-моему, это потерянное время. Сходи еще раз и посмотри все фрески этих художников, да поменьше думай о том, как будешь мучиться в аду, а постарайся вникнуть в рисунок и композицию. В соборе увидишь на хорах деревянную резьбу Джиованни Платина и Пьетро далла Тарсиа, а в ризнице церкви Сан-Аббондио резные шкафы того же Платина... И если это тебя ничему не научит, то останется только пожалеть.
Да, я был еще раз в этих храмах и до одури смотрел на это дерево, о котором говорил Луиджи, причем, признаюсь, мне приходилось бороться с чувством благочестия, побуждавшим меня к коленопреклоненной молитве, чтобы быть внимательным и вместо того стараться запомнить особенности резьбы. Я делал это в угоду Луиджи, так как он меня подробно и настойчиво расспрашивал. Теперь я хорошо понимаю, что его цель была заставить меня смотреть на это как на дело рук человеческих, в то время как я не мог не чувствовать святости этих предметов, сообщенной высоким назначением дома молитвы, в котором они находились. Но и тогда уже я стал ощущать в душе невольную неприязнь к этому направлению моих занятий, которое давал Луиджи.
Быть может, поэтому, в противовес влиянию Луиджи,
во мне росло желание ближе узнать и поклониться не материалу, из которого делаются предметы церковной утвари, но той тайне, которая делает эти простые предметы священными. Я говорил с отцом Себастьяном, я умолял его, конечно, тайком от Луиджи, и он согласился учить меня языку нашего священного писания - латыни. Эти занятия были мне также не легки, но я преодолевал трудности с жаром и одушевлением. Никогда в жизни не забуду этих часов, украдкой проводимых мною в келье отца Себастьяна. Я хорошо знал, что Луиджи счел бы их несвоевременными, и ничего не говорил ему о них.
Так прошло два года - время, в течение которого прямая работа над скрипкой, ради которой я жил у Луиджи, оставалась так же далекой для меня, как в день, когда я впервые постучался в двери его дома. В этом вопросе Луиджи не проявлял торопливости, что доставляло мне повод беспокоиться за успешность моего учения, тем более, что незаметно для себя я уже не представлял себе другой будущности, как ремесло скрипичного мастера. Даже мечты о служении богу, волновавшие меня порой, отступали перед этим привычным представлением об ожидавшем меня поприще. В то же время Луиджи любил повторять, что если бог следит за людскими делами, то ему несравненно угоднее мастерство во всяком возможном деле, чем бездельная, как он утверждал, жизнь монаха. И мое воображение, испытывая постоянный напор этих внушений, все чаще рисовало мне будущий успех, похвалы и восхищение окружающих, заказы чужеземных владетельных дворов и высокую оплату моих будущих инструментов.
Время шло, мы жили довольно замкнуто, - я и Луиджи. Естественно, что те несогласия, которые происходили от несходства наших характеров, должны были расти по мере того, как я мужал и освобождался от обаяния Луиджи, так наполнявшего меня ранее. Я помню в первые дни я относился ко всей его работе с благоговением, но мало-по-малу мое отношение
менялось. На многое раскрыл мне глаза отец Себастьян, многое я и сам увидел, наблюдая жизнь Луиджи.
Он был упорен и постоянен только в работе, что объяснялось, впрочем, особыми причинами, о которых я расскажу дальше. В остальном это был человек самый непостоянный, какого я когда-либо видел. То он по целым дням рисовал, в чем был весьма искусен, то, не окончив рисунка, пропадал на берегах По, то принимался читать и тогда либо смеялся сам себе, либо бранился вслух. Иногда он зазывал товарищей и устраивал попойку, сильно при этом напиваясь. Такая жизнь лишала его подчас выгодных заказчиков, с которыми он держал себя чересчур заносчиво. Скрипичные мастера его уважали за его работу, однако Карло Бергонци не раз говорил:
- Луиджи хороший мастер. Но сказать последнее слово о нем можно будет только тогда, когда он перебесится. Ему нужно жениться на хорошей женщине. Наталина из него сделает, пожалуй, человека.
Наталина была невестой Луиджи. Они были друзьями детства - Луиджи и Наталина, - но ее отец слышать не хотел о свадьбе, пока у Луиджи не будет прочного положения. Они жили неподалеку, и Наталина часто забегала к нам. Родители ее были честные люди строгих правил, и ей подчас доставалось от них. Нужно было только удивляться Луиджи, который так беспечно относился к будущему и не заботился о том, чтобы положить все силы на работу для своего же счастья. Наталина была красавицей и любила его, повидимому, больше, чем он заслуживал.
Посещения Наталины действовали на него по-разному. То он горячо принимался за скрипки, а то бросал раз начатую работу и принимался рассуждать вслух, причем чаще всего обращался с поучениями ко мне, как будто я уже самостоятельный мастер. На самом же деле я едва лишь приступил к самому мастерству и впервые узнал, сколько сложности скрывается в этих на вид простых инструментах. Кое-что
из рассуждений Луиджи мне запомнилось, как, например, следующее:
- Изучай дерево, - говорил он. - Узнай клен и ель, ольху и иву. С деревом не торопись. Пусть оно лежит приобретенным долгие годы. Не доверяй своему поставщику, когда он клянется, что дерево вылежалось и готово хоть сейчас в работу. Пусть лежит оно в твоей мастерской, а ты подходи к заготовкам и переворачивай их по временам, думай о них, постукивай, примеряй к тому или другому случаю - подойдет или нет. Прежде чем распилить, угадай до конца, как будет звучать и выглядеть взятая часть. Когда ты изучишь его таким образом, у тебя не будет колебаний, ты поймешь, что возможен только один распил, одно-единственное наилучшее расчленение.
Только вылежавшееся дерево надежно. В нем жизнь уже замерла, все слои его слежались, все соки перебродили в древесное вино - смолу, связавшую жизнь. И вот ты берешь и пилишь чурбан по зеркалу. Если взял ты ель с волнистой ниткой, посмотри, какой чудесный рисунок получится у тебя. Присмотрись, поднеси к глазам - это целая риза, да, это всплеск воды под ночным небом... Ты снимешь рубанком один только волос - и все переплеснется и заиграет по-новому.
Распили на торец - прерванные нити брызнут как лучи от хвоста кометы и соединятся в беспокойный пламенный узор. Приложи ухо, попробуй согнуть, взвесь на руке - в этом радость познания.
Помни, что писал на своих инструментах таинственный Дуиффопруггаро, в бреду, в темноте находя прообраз скрипки:
При жизни я молчало в тишине лесов,
По смерти, возродясь, пою без слов.
Он знал, что дерево живет, и кончал шейку не завитком, как мы, а головой певца, так как понимал, что не наново создает звук, а освобождает то звучанье, что заложено в дереве...
- Лекала и патрон облегчают работу, - говорил
Луиджи в другой раз. - Но если ты будешь работать по ним как сапожник по колодке, то, поистине, никогда ничего хорошего не сделаешь в жизни. Форма - это то, что дает право каждой вещи на земле называться своим именем, а в художестве она бережет силы души, погруженной в ее лоно. Но горе тебе, если ты не сумел заглянуть за поверхность формы. Вот ты знаешь у скрипки деки, своды их, эсы и эфы. Но если своды застыли в своем выгибе, а эфы и эсы закостенели в рисунке, и все это не гнется в предельно точном усилии твоих пальцев, - не понял ты формы, не овладел ты ею, а она подавила тебя и замкнула в случайном своем выражении.
О мастерах он говорил:
- Они не спорят о том, какое дерево употреблять, - все знают, что лучше хорошее. Но один боится его потому, что оно дорого, а другой потому, что им не легко владеть. Есть, впрочем, и такие, которые, наоборот, все делают из лучших материалов, чтобы этим повысить спрос на свои инструменты. Слов нет, дорогое дерево повысит качество инструмента, но если рисунок его пышен, то нельзя отыгрываться только на нем. Знай, что природа наделяет наилучшим звуком дерево, возросшее на сухих горных песках, и лучшие части его - это тощие слои, обращенные к северу. Научись подражать природе. Роскошный рисунок разбивает форму, сбивает с толку глаз мастера, и если мастер не сумеет удержаться в своем замысле, то он впадет в зависимость от своих материалов, и в лучшем случае у него получится ублюдок. У дерева, даже мертвого, есть своя собственная жизнь. Умей не искалечить ее, а освободить и в то же время дать новую жизнь инструменту, вдохнув в него свою душу. Но при этом больше всего нужно думать и помнить о звуке. Ценна только та работа, у которой есть ясно поставленная цель - собственное продуманное, прочувствованное представление о звуке. Звук - главное. Иначе - материал и форма будут плясать пустую ненужную пляску.
Все свои рассуждения Луиджи произносил с таким торжественным видом, что меня сначала часто разбирал смех. Но по мере того, как время шло и я все больше загорался нетерпением постигнуть мастерство, - потому что ведь за рассуждения денег не платят, - я стал настойчивее приставать к Луиджи, добиваясь его указаний.
Не всегда мне это удавалось, и, понятно, мое учение подвигалось туго. Правда, я не скажу, что Луиджи отказывал мне в разъяснениях на мои вопросы или не обращал на меня внимания. Но, как и в рисовании, он молча смотрел на мои ошибки и лишь потом начинал беспощадно хулить мою работу опять в длинных рассуждениях, мало понятных для меня. Затем он принимался показывать мне, объяснять очень подробно, и пальцы его работали с ловкостью, которой я никак не мог уловить и повторить, так как все сделанное им он тотчас же уничтожал, требуя от меня, чтобы я повторял его указания на память. Я пытался, но ничего не выходило. Глядя на сделанные мною мелкие части - углы, усы или головку - Луиджи покачивал головой и говорил, что я туповат.
Тогда я приходил в отчаянье и старался хоть чем-нибудь угодить ему: я часто переворачивал бревна заготовленного дерева, чтобы они лучше и равномернее просохли, искал места, где бы подешевле купить его, и таскал на своих плечах издалека в мастерскую, потому что силой меня бог не обидел.
Но все было напрасно. Луиджи проверял, как я накладывал зажимы при склейке дек, и говорил:
- Вот опять ты зажал, - как будто у тебя не скрипка, а бочка и ты на нее наколачиваешь обручи. Силой ничего не возьмешь. Подумай о том, чтобы свою грубую силу рук превратить в силу линии, потому что, как бы ты ни был силен, - кроме того, что треснут деки или обечайки, - ничего не выйдет, и тебя, несмотря на все молитвы монахов, сожрут черви в могиле. А сила, вложенная в прекрасную линию
скрипки, будет жить и в звуке и в действии на человеческий глаз.
Это было непонятно для меня, как почти половина из того, что говорил Луиджи, но я делал вид, что верю ему. Лучше бы он сказал мне точно толщины дек и высоту сводов, - я постарался бы вырезать как можно более тщательно. Но он предпочитал отделываться посторонними замечаниями в роде упоминания о червях. Он знал, что я боюсь кары господней и не люблю, когда при мне оскорбляют святую церковь подобными утверждениями.
Вообще я стал замечать, что он раздражается очень легко. Правду сказать, Луиджи никогда не следовал примеру других мастеров, подолгу державших своих учеников на черной работе, не имеющей отношения к мастерству. Я готовил простой обед для нас обоих и был свободен от всего остального. Всю иную домашнюю работу, как и все покупки Луиджи делал сам, так что я всегда мог следить за его работой. Но, не обременяя меня поручениями, он не привлекал и к мастерству - только вначале сделал попытку поручать мне изготовление мелких частей и варку клея и после первых же моих неудач отказался от моей помощи, что меня сильно обескуражило. Зато он никогда не отказывал мне в дереве и, неожиданно для меня, сам настоял на том, чтобы я начал свою первую скрипку.
- Поработай над ней, - сказал он. - Она научит тебя большему, чем десяток мастеров вместе взятых.
С каким жаром я принялся за работу! Это было для меня таким неожиданным счастьем, таким праздником, что я первое время не мог даже спать по ночам и то и дело вставал с постели, чтобы хоть при лунном свете взглянуть на куски дерева, мало-по-малу под моей стамеской принимавшие форму патрона. Меня особенно подбадривала мысль, что Луиджи замечает успехи в моем учении.
Я делал скрипку около трех месяцев. По мере того, как части принимали отделанный вид и я примерно
соединял их, для меня все больше терялась разница между теми скрипками, что я видел кругом, и моей собственной. Я мечтал, как поставлю свою этикетку: "Martino Foresti sotto la disciplina di Luigi Rugeri 1795". Эта надпись заранее наполняла меня гордостью, я предчувствовал тот час, когда покажу готовую скрипку Луиджи.
Он между тем иногда подходил ко мне, наблюдал некоторое время за моей работой и отходил молча, не отвечая даже на мои вопросы. Он не сделал ни малейшего знака порицания или одобрения, кроме того, что я упомянул уже про склейку дек.
Я работал старательно и прилежно, как мог. Перед тем как склеить, я выжег на нижней деке "sotto la disciplina" и зажал в тиски. Как только скрипка высохла, я явился с нею к Луиджи, но он жестом отстранил меня:
- Покажешь, когда отлакируешь.
Я отлакировал и еще две недели сгорал от нетерпения, пока скрипка сохла у нас в секкадоре. Наконец наступил долгожданный час, когда лак просох совершенно.
Луиджи принял скрипку из моих рук и с недвижным лицом молча рассматривал, повертывая ее в разные стороны. Я смотрел на него во все глаза, стараясь угадать впечатление. От ожидания, от предчувствия близкого радостного торжества и некоторого страха я весь похолодел. Вдруг брови его насупились, он читал через эф мою этикетку.
- Уничтожь сейчас же, - сказал он отрывисто.