20126.fb2
- Сейчас же, - прикрикнул он. - Как ты смел без спроса путать мое имя с этой дрянью?
И он кивнул головой на мою скрипку.
Я не знаю, что сталось тут со мной. Я, кажется, остолбенел. До сих пор меня пронизывает дрожь, когда я вспоминаю высокомерие, с которым он произнес эти слова. Более надругаться над моим чувством было невозможно.
Быть может, Луиджи еще что говорил - я не слышал этого в своем оцепенении. Затем я бросился опрометью из дома...
Я бежал долго и неутомимо, не замечая окружающего. Ноги мои невольно привели меня к собору, но в эту минуту я не мог молиться, полный противоречивых чувств. Я опустился на мраморные плиты под лоджиями, соединяющими храм с Торраццо, и лежал, уткнувши лицо в ладони.
Не знаю, сколько прошло времени, когда я поднял наконец голову. Солнце уже зашло, но было еще светло. Серые и розовые плиты мрамора, накаленные дневным солнцем, были еще горячи. Мне показалось, что я как будто родился вновь, к какой-то невыразимо тяжелой мертвой жизни. Я чувствовал себя смертельно оскорбленным, в душе была пустота, нужно было совершенно по-новому жить, я знал, что не могу уже смотреть в лицо окружающим так же открыто и уверенно, как доселе. И этому виной был Луиджи.
Я хотел встать и начать свою новую, еще не известную мне жизнь молитвой. Тяжелые двери собора, всегда открытые для страждущих душ, ждали меня, обещая утешение. Но в это время сзади послышались звонкие шаги, и, еще не видя, я понял, что это Луиджи.
Я прижался к плите. Он положил руку мне на плечо и опустился рядом. Долгое время мы оба молчали, я вздрагивал по временам от приступов рыдания. Затем он стал говорить, стараясь придать своему голосу как можно больше мягкости. Он говорил о том, что не хотел меня обидеть, так как я беспомощный сирота, вверенный его попечениям, что ничего нет странного в том, когда первая скрипка выходит негодной. Он пытался меня утешить тем, что шутил и подсмеивался над собой.
- Ты должен понять меня, грубияна, - говорил он. - Я старался предоставить тебе как можно больше свободного времени для того, чтобы ты мог овладеть необходимыми для мастера знаниями: рисунком,
знанием дерева, скрипичной игры и общими сведениями. Вот уже скоро три года, как ты у меня. И ты был прилежен, - я совсем не хочу быть несправедливым. Но ты ведь знаешь, я против того, чтобы учить из-под рук. По моему разумению, лучше, чтобы ты сразу взялся за целую скрипку. Ты сделал ее хуже, чем если бы ты раньше работал на мелочах, но напрасно думать вообще, что ты сделал скрипку, - это просто дерево, которое ты портишь, учась. Не нужно же быть самонадеянным, не нужно воображать того, чего нет. Это не скрипка, - согласен ли ты с этим? - это никуда не годный лом. Не мог же я тебе позволить поставить на нем: "sotto la disciplina". А то, что я был грубоват, то ты сам заслужил это своей самонадеянностью. Мастер должен быть прежде всего скромен и строг к себе...
Я долго слушал его разглагольствования. Они больше не волновали меня. В этот день, в эти часы я навсегда потерял остаток детской доверчивости к словам Луиджи.
Но я все еще не понимал его. Так, я не мог себе представить, зачем я ему, зачем он согласился в свое время на просьбу Капо, ходатая отца Пьетро, зачем возится со мной. Он делал все, чтобы заговорить меня, но ни разу в его словах я не услышал какого-либо поощрения, похвалы, признания моих способностей. А я слишком хорошо знал, что для Луиджи не было человека выше мастера, а талант он считал лучшим даром, чем благороднейшее происхождение и величайшее богатство. Поэтому-то он относился с таким пренебрежением к самому уважаемому человеку, раз он не артист и не мастер в каком-либо художестве. Поэтому-то он говорил всегда свысока со всеми, кроме Бергонци, Сториони и еще немногих других. Но я положил про себя подождать со всеми сомнениями.
- Пойдем-ка домой, - закончил меж тем Луиджи. - Смотри, уже совсем темно... Дома мы разберемся спокойнее в твоей скрипке.
И я дал себя увлечь.
Дома Луиджи снова изменил свое отношение, и мне пришлось собрать силы для того, чтобы выслушать его жестокие, полные суровой насмешки суждения. Мне это далось не легко.
- Я понимаю, - говорил он, - тебе не терпелось, ты бегал в секкадор и беспрерывно любовался своим детищем. Но получилось то, что лак везде носит следы твоей пятерни, на нем нет живого места. Обечайки перекошены. Шейка неуклюжа, а о головке и говорить не стоит, - до того она беспомощна. Усы ты врезал плохо - то паз широк, то ус не влезает в него, - и ты не потрудился даже сравнять его повсюду заподлицо с декой. На деках не буду даже останавливаться... Что до звука, то скажи, слыхал ли ты когда что-либо гаже?..
Долго говорил еще Луиджи в таком роде, а я стоял перед ним как обличаемый преступник. Сознаюсь, многое в его словах было справедливо, - я и сам видел это раньше, - но мне не казалось это столь важным. А теперь Луиджи своими безжалостными словами лишил меня всякого удовлетворения своей работой.
В тот день я заснул с безнадежным сердцем. На следующее утро я уничтожил злосчастную этикетку, но что-то мне подсказало отнести мою скрипку к Антонио Капо на отзыв. Однако меня ожидало не лучшее. Капо высмеял меня перед всей своей мастерской, сказавши, что ничего хуже он в жизни не видел и что Луиджи напрасно дает мне портить материалы.
Когда я уходил от него, меня догнал Паоло, его ученик.
- Не тужи, - сказал он, - не стоит того. Эти мастера нарочно морочат нас, придумывая всякие басни о своем мастерстве, а сами держат про себя секреты. Это нарочно, чтобы не дать ученикам стать мастерами, - иначе слишком много бы их развелось. Ты им поменьше верь.
Эти слова глубоко запали мне в душу; в своем положении я хорошо понимал истину, заложенную в них.
Ведь не могло же быть, чтобы в моей скрипке так-таки не было ничего хорошего. Почему же никто не хотел отметить этого хорошего.
Как и всегда в тяжелых переживаниях, моя мысль обратилась к богу. Я жарко молился о ниспослании мне сил и успеха в работе. Все деньги, которые мне давал иногда Луиджи, я тратил на свечи и другие пожертвования храму доминиканцев.
Но Луиджи, казалось, стал с этого времени обращать на меня гораздо меньше внимания. Он не интересовался тем, что я делаю, и это меня радовало. Я часто отлучался к отцу Себастьяну, поверяя ему свои несчастья. Отец Себастьян тогда уже сильно хворал, его мучил застарелый недуг, но он выслушивал меня всякий раз терпеливо, наставлял и благословлял краткой молитвой. Он знал, что мне не легко жилось в доме такого легкомысленного и неверующего человека, каков был Луиджи.
Еще в одном человеке я встретил участие, взволновавшее меня до глубины души. Это была Наталина. Она и сама, я думаю, не раз имела повод испытывать недовольство черствостью Луиджи, который, казалось, и не помышлял о том, чтобы заработать побольше денег и тем приблизить свадьбу, а вместо этого предпочитал иной раз целыми днями пропадать на островах По, что в стороне Пьячченцы, играть на скрипке или бражничать с друзьями.
- Не дается тебе, - сказала мне однажды Наталина, увидев, что я вырезаю головку. - Ничего, не отчаивайся, научишься - будешь работать не хуже других.
С тех пор я, помню, всегда старался поймать хоть взгляд ее ласковых глаз, хоть почувствовать веянье воздуха от накинутого на ее плечи, расцвеченного большими цветами, легкого меццаро, подаренного ей Луиджи. И она, видимо, уловив это, подсаживалась иногда мимоходом ко мне и дружелюбно болтала со мной, чем доставляла мне большое утешение и поддержку.
Луиджи, как я сказал, мало обращал на меня внимания, тем более, что к этому времени он принялся за большую работу, заказанную ему - два квартета, - и, кроме того, ему надлежало закончить починку трех скрипок, которую он весьма затянул, пренебрегая такой работой, дававшей, однако, не плохой доход. Он ходил сосредоточенный и молчаливый. Как вдруг к этому времени произошел случай, который доставил мне новое незаслуженное унижение.
Около нашего дома появилась приблудшая собака. Сперва она приходила рыться в отбросах, а потом и вовсе поселилась где-то недалеко под сгнившим боченком. Эта сука мне сразу опративила своим воем по ночам. Я знаю, что это не к добру, а когда меня постигли неудачи, то этот вой тем более нагонял на меня тоску. Вскоре она ощенилась и еще чаще стала попадаться на глаза.
Однажды, выйдя на пустырь с особенно тягостным чувством своей незадачливости, я брел вперед, не думая о том, куда иду. Был поздний вечер, месяц был на ущербе и светил тонким светом, я едва различал лежащие кругом кучи мусора. Вдруг я наступил на что-то живое, послышался визг, проклятая сука вырвалась у меня из-под ноги, одновременно укусив меня, и пустилась наутек. Я бросил ей вдогонку несколько камней, но, разумеется, не попал и поклялся ее доконать как можно скорее.
На следующее утро я перешиб ей хребет как раз в то время, когда Луиджи вышел из дома на ее вой и визг. Он подбежал ко мне, когда она уже издыхала.
- Какое ты все-таки тупое и злобное животное, - сказал мне Луиджи и посмотрел на меня с отвращением. - Нет, ты никогда не будешь хорошим мастером, - прибавил он убежденно, - тебе нужно бы стать мясником.
Ни этого взгляда, ни этих слов я не забыл ему всю жизнь. Тут-то я почувствовал вполне, что он относится ко мне как к низшему существу, считая себя каким-то избранным.
Все же я не хотел ссоры. Подслеповатые щенята расползлись, на них было смешно смотреть, но я отказался от забавы и покончил с ними, пока Луиджи их не увидел. Странное дело, ему была мила всякая тварь, как будто милей человека, - он охотно их рисовал, а сам-то никогда не завел в доме даже котенка, не желая из лени за ним ходить. И к собачьему вою он относился спокойно, высмеивая меня.
Впрочем, он многое высмеивал из того, что уважают старые люди. Он не блюл постов и не чтил праздников. Для него ничего не значило, когда женщина родит шестипалого ребенка или ребенка с звериной головой. Он смеялся над гадальщиками и над предзнаменованиями, не верил в сны и в существование саламандры. Спорить с ним я не хотел, но я все больше убеждался, что в основе всего этого было безбожие, отличавшее Луиджи. Однако он был хитер: чем больше я присматривался к нему, тем больше я замечал, что это безбожие не спроста, не от маловерия, что он подменил чем-то веру в промысл божий и осквернил свою душу каким-то тайным учением.
Меня всегда поражало его отношение к работе. Он имел какие-то свои цели, питаемые тщеславием, - это было ясно. Но было в нем и непонятное. Он гнушался подчас заработка и долго не выпускал из своих рук сделанного инструмента, играя на нем, а то и просто рассматривая его подолгу. Здесь говорило не только тщеславие - не мог же он думать, что его работы верх искусства. Не верю я и в его утверждения, что ему жаль расстаться с инструментом, так как деньги все же лучше самого лучшего инструмента. Да и чему же мог он научиться на своей же работе? Когда я ему говорил об этом, он только усмехался и отмалчивался. Но один признак натолкнул меня на разгадку, - это значок, который он ставил с некоторых пор на своих этикетках. Он не был похож ни на крест, ни на какой-либо другой знак, употреблявшийся старыми мастерами, и представлял собою линию с завитками по концам, напоминавшую лежачий эф, и под ней буквы L. F. E.
Я долго ломал себе голову над этим значком. И когда я сопоставил его с некоторыми обмолвками Луиджи, с его разговорами наедине со скрипкой, как с живым существом, с его утверждением, что в каждом инструменте есть своя собственная душа, кое-что становилось мне понятным. Однако до поры до времени я хранил свои подозрения про себя.
Немного оправившись от первых тягостных разочарований, я принялся за свою вторую скрипку. На этот раз это случилось без всяких настояний Луиджи. Теперь я работал гораздо спокойнее, не лелея больших надежд, так как знал, что при таком способе обучения, которого держался Луиджи, я могу рассчитывать лишь на самого себя, а таким образом многого не достигнешь. Если бы я был учеником какого-либо другого мастера, я уверен, что все пошло бы иначе, но моя несчастная судьба столкнула меня с Луиджи, и я покорился божьей воле.
Не торопясь резал я деки и измерял циркулем толщины, вспоминая указания Луиджи. Но простая проверка деки на звук лишала меня уверенности, я искал чего-то более точного. Мне казалось, что деки не выдержат давления струн, и в отсутствие Луиджи я сравнивал свои деки с заготовляемыми им для квартета и выдолбил их подобно. Будь Луиджи другим человеком, я сделал бы это открыто, но я знал, что он воспротивится этому, будучи странно ревнивым к каждой безделице, сделанной его рукой. Теперь, когда главное было готово, я почувствовал себя еще спокойнее и тщательно пригонял часть к части.
Эти полтора месяца, пока я делал свою вторую скрипку, были самыми счастливыми в моей совместной жизни с Луиджи. Казалось мне, что я вновь обрел уверенность в будущем, казалось близким время, когда я смогу зажить самостоятельно на свой собственный заработок. О, я никогда бы не стал тешить себя пустой болтовней, как это делал Луиджи, никогда не принял бы этой его заносчивости в обращении с заказчиками, и я знаю, что имел бы сбыт своим инструментам.
А что касается мечты о заказах для королевских дворов или ватиканской капелы, то я все-таки сумел бы смотреть на нее не больше как на мечту, не превращая ее в манию величия, хотя бы мое искусство и было так же признано, как Луиджиево.
Наталина попрежнему часто разговаривала со мной, тем более, что Луиджи был погружен в молчание, сопутствовавшее у него всегда началу работы. Ее родителям не нравились эти частые отлучки к нам, но она своевольничала, хотя и встречала во время своих посещений подчас рассеянное отношение к ней Луиджи. Я все больше проникался жалостью к ней, она мне все больше нравилась, и, по мере того, как в голове моей слагались образы будущего моего житья, все чаще я думал о жене, похожей на Наталину. В ее присутствии, однако, я робел, слишком низко ставя свою наружность по сравнению с ней. Я считал ее недосягаемой.
Но однажды она сказала, внимательно посмотрев на меня и быстро усмехнувшись:
- А ты выравниваешься, Мартино, если бы у тебя не был такой низкий лоб и оттопыренные уши, ты был бы совсем видным мужчиной.
То, что она назвала меня мужчиной, наполнило меня сладостным чувством. Я берег его в своей душе, ничем не высказываясь. Что до низкого лба и ушей, то я уже мог понимать, что не это важно в мужчине. Но работа моя шла веселее при мысли о Наталине, и скоро я кончил скрипку.
Перед тем как ставить этикетку, я спросил у Луиджи; он снова отказал мне, и я как-то совсем не пожалел об этом.
Когда я принес ему скрипку, я знал, что он постарается найти в ней кучу недостатков. Так и случилось. Но все же он не мог не отметить, что она значительно лучше первой.
- Это я говорю о внешности, - тут же оговорился он. - Попробуем звук.
И он стал ее выстукивать, а затем, натянувши струны,