20139.fb2 Матерь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Матерь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Мари де Ладос молола кофе. Но из страха опоздать хоть на секунду с подтверждением ее боязливые собачьи глаза не отрывались от глаз хозяйки. Покорная улыбка не сходила с ее рабского лица. И все же она ничего не сказала, когда Фелисите добавила:

— Кто умер, тот умер. Как говорится, с глаз долой — из сердца вон.

Мари де Ладос промолчала, потому что каждое воскресенье после ранней обедни, когда она отходила от Святого Причастия, накрыв голову своей венчальной вуалью, в ее верном сердце оживал весь ее усопший род, начиная с деда, которому, возможно, дали умереть с голоду, и безжалостных отца с матерью, кончая Жуазе — малым, овладевшим ею на сеновале летним вечером тысяча восемьсот сорок седьмого года, чьим преданным вьючным животным она оставалась на протяжении тридцати лот, и трехлетним ребенком, которого она потеряла. Так все, кто некогда населял убогую ферму, пробуждались в этом сердце, полном Бога. Мари де Ладос приглашала войти даже толпу неведомых предков, собирая их вокруг Того, кто царил в ее душе.

— Я спокойна, отсутствующие, как говорится, всегда неправы.

— И то.

Но Фелисите не добавила больше ни слова и, выпрямив плечи, покинула кухню. Она начинала постигать, что отсутствующие, напротив, всегда правы: они ведь не препятствуют любви. Если мы оглянем свою жизнь, выяснится, что мы всегда бывали в разлуке с теми, кого больше всего любили: уж не потому ли, что достаточно обожаемому существу жить вместе с нами, чтобы оно сделалось нам менее дорого. Те, кто рядом, всегда неправы.

XII

Настала та пора года, когда несмотря на подступающие холода, еще не решаешься разжечь первый огонь в камине, точно робеешь перед неведомыми переменами. Поэтому Казнавы обосновывались в кухне до и после каждой трапезы. Это сблизило мать и сына. Он уже не ограничивался равнодушными репликами, однако каждое его слово свидетельствовало о тайной работе, которая шла в нем, пробуждая любопытство к самым неожиданным вещам.

— А вы с папой любили друг друга?

Странный вопрос со стороны человека, прежде думавшего о мертвых еще меньше, чем о живых. И она не знала, как ответить, смутно чувствуя, что слово «любовь» приобретает в устах сына новый, глубокий смысл.

— А ты его любила так же, как меня?

Она отвечала, что «тут нет ничего общего». Нет, действительно, не было ничего общего между ненасытной потребностью в духовном господстве, в обладании, внушаемой ей возлюбленным сыном, от которого зависела вся ее боль и вся ее радость, — ее жизнь была полностью подчинена его жизни, — и той привычной привязанностью, тем сожительством, которое так рано было оборвано смертью, не заставившей вдову пролить много слез. Нума Казнав умер в одиночестве, потому что Фелисите повезла тогда Фернана на воды в Сали. Она знала, что ее муж упал на улице перед домом девиц Мерле, на обратном пути из клуба, после своей обычной ежедневной партии в карты. Но не помнила ни того, что было ей рассказано об этой агонии среди чужих людей, ни того, что накануне смерти он обошел свое самое драгоценное сокровище — земли богадельни, управляемой им, возлюбленное поместье, из жирной почвы которого он завещал насыпать его могильный холм, ни того, что последними его словами были: «Вера спасает нас». Она не желала помнить о тайном чувстве удовлетворения, что все уже свершилось в ее отсутствие и ей остается только уладить деловую сторону, чем она была в высшей степени увлечена Поскольку она никогда не подвергала суду свою совесть, ее никогда не мучило сознание позорности того опьянения чувством свободы, которое охватило ее, когда она осталась один на один с единственным предметом своей страстной любви, с сыном, поспешно забранным ею домой из лицейского интерната, где он жил по требованию отца.

— А папа был очень расстроен смертью моего брата Анри?

Этот новый вопрос заставил ее содрогнуться. Виноградная лоза ярко пылала, освещая выцветшие плитки кухни. Мари де Ладос ощипывала первого вяхиря. Ее внук в черном фартуке, сидя у лампы, бубнил, заткнув уши, катехизис: «Есть, значит, три Бога? — Простите, сестра моя, три ипостаси Святой Троицы — Бог один и единый». Этот мальчик, Раймон, всегда жил у бабушки во время сбора винограда, потому что его родители нанимались к господину маркизу в Шато-Икем.

— Мы одинаково горевали, твой отец и я.

— Но ты сама мне говорила, что маленького Анри сфотографировали на смертном одре по папиному требованию... Ты считала, что это ни к чему.

Она мысленно представила себе померкшее, бледное, блеклое, ужасное лицо потерянного ребенка в семейном альбоме. Каким странным было в Фернане это внезапное любопытство к прошлому! Он походил на человека, который в рассеянности и без подготовки совершил прекрасное путешествие и много лет спустя досадует, что не умел тогда видеть, а теперь уж больше не увидит. Он заставлял мать вспоминать, как безмерно страдал муж, когда умер этот младший сын, и каким ничтожным казалось ее собственное горе рядом с этой болью. Ею владел в ту пору только страх, как бы Фернан не заразился той же болезнью. Она боялась также, что впоследствии ребенку может повредить память о брате, умершем от менингита. С чувством облегчения она тогда подумала: «А ведь это мог быть он». Господи, к чему ворошить теперь эти воспоминанья? С тех пор прошло сорок лет. Она подняла глаза на сына, который, стоя спиной к огню, нервно подрагивал левой ногой, как всегда, когда он сосредоточенно думал о чем-нибудь. Ах, это все была она, ее противница! Именно она будила в старом человеке это мучительное любопытство к давно минувшему, эту склонность к пустым грезам. Но Фелисите даже не могла вообразить, о чем думал Фернан в эту минуту и какими извилистыми путями шла его мысль, а он говорил себе: «Я больше достоин жалости, чем мать, потому что у меня нет ничего, а у нее был я».

Лоза прогорела, в кухне стало темно. Мари де Ладос засветила керосиновую лампу на столе, клеенка которого была вся в пятнах и ножевых порезах. Мальчик, зубривший катехизис, поставил локти на стол. Его рука, погруженная во всклокоченные, черные, как вороново крыло, волосы, казалась особенно белой. Он бубнил: «Есть, значит, три Бога?» — словно не знал, что есть только один-единственный Бог — одна-единственная любовь. И временами его сонные глаза оглядывали темные фигуры хозяев перед очагом. Мари де Ладос мыла в каморке посуду, как делала это на протяжении шестидесяти лет. Когда она вернулась, внук спал, уронив голову на стол, открыв рот. Она глядела на него: несказанная улыбка осветила ее лицо, выточенное из старого самшита, ее лик черной богоматери Хотя мальчик уже достиг возраста первого причастия, она взяла его на руки. Прелестная голова не двигалась, расцарапанные и грязные ноги свисали, болтая в воздухе башмаками, подбитыми железными подковками, точно копытца ослика. Она отнесла мальчика, не покачнувшись под его тяжестью: в двенадцать лет она уже служила в няньках у испольщика — работницей работников; ее заставляли держать двух ребятишек за руки, а на спину, еще по-детски хрупкую, привязывали младенца: если он плакал, ее били...

Меж тем Фелисите, ощутив на себе взгляд ненаглядного, подняла глаза. Сколько дней уже, как он не проявлял к ней такого ласкового внимания? Она была так взволнована этим, что, тяжело поднявшись, обняла рукой шею сына, притянула его голову к себе и сказала:

— Я узнаю своего мальчика: он жалеет старую маму

Если б она могла предвидеть, что он ей ответит, она сдержала бы этот порыв! Она едва успела закончить фразу, как получила удар прямо в сердце:

— Это она хочет, чтобы я был добр к тебе...

И он поцеловал мать в щеку.

Она отпрянула от него. Вдали затихал грохот товарного состава. Мать ощущала, как пронзают ее эти ужасные слова. Она была обязана милости врага: ей пришлось вынести этот позор. Он до того любил Матильду, что воскресил ее и убедил себя, будто она тут — в нем, рядом. И ее присутствие принесло ему покой, которого он никогда не ведал под игом матери. Небо изливалось дождем на усеянные листьями аллеи. Медный таз блестел в сумраке, как разгоряченное лицо.

XIII

На следующий вечер мать и сын опять уселись там же, где накануне. Фернан сказал: «Можно бы разжечь огонь в кабинете»; но Фелисите ответила: «Успеется, вся зима впереди». В молодости, еще девушкой, ожидавшей супруга в глуши ланд, Фелисите проводила вечера вот так же на кухне, пропахшей, как и сегодня, ароматом каштанов и аниса. Только вместо лампы тогда была смоляная свеча, которая бросала свет на новое издание «Трех мушкетеров» у нее на коленях. Мари де Ладос, вероятно, в те далекие годы тоже могла присесть в этот час, если она пряла. Собаки рычали, учуяв диких кабанов, притягиваемых свиньями. На столе белели салфетки, прикрывавшие маисовую похлебку. Соседи, заходя, оставляли у порога свои сабо, и вместе с пришедшими в кухню врывалось дыханье смолистой ночи. Телега тряслась по ухабам песчаной дороги. А сегодня поезд своими гудками отделяет мрак ночи. Фелисите прислушивается к биению крови в висках. Она говорит Мари де Ладос, что чувствует тяжесть в животе, не следовало ей брать второй кусок угря; но она сделала это, только чтобы сын последовал ее примеру. Стрела, вонзившаяся накануне, все еще терзает ее плоть. Она молчит: больше она не проронит ни слова, чтобы не навлечь на себя нового удара. Мари де Ладос заставляет Раймона прочесть «Верую». Мальчик спотыкается всякий раз на том же месте.

— Давай сначала!

— Верую в Святой Дух, в Святую Католическую Церковь, в Святое Причастие, отпущение грехов, вечную жизнь...

— И «воскресение из мертвых», ну, дальше? Давай сначала!

Он прочитал единым духом, но, как упрямый ослик, запнулся на том же повороте с тупым, испуганным видом.

— Давай сначала!

Он решительно трогается с места рысью, потом, с разбегу, опять останавливается, насторожив уши, перед «воскресением из мертвых».

— Где только у него голова, у этого малого? Повтори-ка мне все двадцать раз подряд.

И мальчик, смеясь, точно в игре, когда нужно как можно быстрее сказать «большой колокол бьет», повторил: «воскресение из мертвых, воскресение из мертвых».

Когда он умолк, раздался голос хозяина:

— Люди верят, что мертвые воскресают во плоти...

Мари де Ладос, недоверчивая, как всегда, когда заговаривали о религии, ощетинилась и устремила поверх очков взгляд на своего барина. Но тут же успокоилась, потому что тот не смеялся. Фелисите прикинулась непонимающей, какое воскресение он имеет в виду, и проворчала:

— Ты ведь знаешь, что мы обещали Мари де Ладос больше не совать нос во все эти истории с Богом... — Она добавила: — Как мне худо!

Он не ответил. Он ходил взад-вперед по кухне, пока Мари де Ладос зажигала свечу, чтобы проводить мальчика. Наконец он остановился на другом конце кухни, как можно дальше от огня, прижав лоб к черному стеклу. Мать, которой стало очень нехорошо, позвала его, но он ее не услышал. Никогда она еще не чувствовала, что ненаглядный так далек от нее.

Она видела только смутный контур крупного темного тела, сливавшегося с ночью. Ей хотелось окликнуть его, но звук застревал в ее гортани. Она больше не видела сына, его больше не было; он тонул, терялся во влажных сумерках поздней осени. Наконец с огромным усилием она смогла выкрикнуть:

— Где ты?

Он, не повернув головы, ответил, что прислушивается к дождю, и снова прижал лицо к стеклу. Он долго оставался в этом сладком оцепенении, прислушиваясь к повторяющемуся, упрямому звуку удара капель по одному и тому же листу магнолии, касавшемуся окна, потом, когда пробегал ветер, к короткому ливню с листвы, потом к последнему экспрессу, промчавшемуся без остановки, — светящийся призрак головокружительной скорости и риска во тьме. Наконец раздался другой звук, и ему показалось, будто он узнал его, — в последние несколько недель после ужина мать падала, точно в яму, в недолгий сон и противно храпела, уронив голову, с отвалившейся нижней челюстью. Ему не хотелось выходить из состояния внутренней сосредоточенности, но, раздосадованный храпом, он обратил внимание, что на этот раз дыхание матери громче и затрудненней, чем обычно. Фернан обернулся, взял со стола лампу и приблизился к спящей. Он не сразу понял: тусклые глаза на землистом лице были широко открыты Кончик языка высовывался из левого, неподвижного, угла рта, другая сторона рта судорожно сжималась, гримасничала.

XIV

— Теперь таких уже больше не выкраивают, — говорил доктор, пораженный тем, что старая женщина выжила. Она, конечно, оставалась парализованной, лишилась речи. Ей постелили в кабинете на первом этаже, чтобы день она могла проводить в кухне.

— Здесь всегда найдется что-нибудь или кто-нибудь, чтобы занять ее, — говорила Мари де Ладос. — Она слышит, как идет поезд, смотрит на часы, не опаздывает ли он.

На самом деле она жила только ожиданием Фернана. Он входил утром, часов в восемь. Чашка кофе с молоком была приготовлена для него на углу стола. Он целовал мать в лоб; она устраивалась поудобнее и глядела, как он ест. Поначалу его стеснял этот потухший, окровавленный взгляд; но теперь он уже не обращал на него внимания. В полдень он ел один, потом ненадолго присаживался напротив калеки, открывал «Ла птит Жиронд» и, несмотря на выработавшуюся привычку, старался загородиться развернутой газетой от этого пристального и жадного взгляда. «Она пожирает его глазами», — говорила Мари де Ладос. Прочтя газету, он уходил. Тогда мать вперяла взор в дверь и не отводила глаз еще долго после того, как он закрывал ее за собой. Подвижной рукой она терла, терла всегда одно и то же место своего платья, которое стало вскоре лосниться от износа. Потом ненаглядный проходил через кухню, чтобы поужинать, и, наконец, наставали часы вечернего бдения. Он уже не отворачивал лица, то ли чувствуя себя отчасти защищенным сумраком, то ли покорившись необходимости этого последнего акта милосердия, разрешая обожать себя. Весь день она жила ожиданием вечера. Она утоляла свою жажду глазами, перед тем как их затопит тьма. Подступал третий час, миг, когда жертве протягивают губку. Ах, горче желчи была на этом обращенном к ней лице любовь, дары которой предназначались другой. Фелисите Казнав смутно ощущала, что это хорошо — пострадать за своего сына; но она не знала, что была распята.

Умерла она в конце зимы. Жители Лангона рассказывают, что пришлось держать Фернана Казнава, который наклонился над могилой, точно хотел в нее броситься. Никто не понял, что он просто хотел разглядеть во тьме ящик, где обращалось в пыль и прах то, что было Матильдой.

XV

Сначала Фернан Казнав решил, что только докучливый нотариус отвлекает его от Матильды: как сосредоточиться, как погрузиться в себя, в те бездонные глубины, где бодрствует возлюбленная душа, когда маленький пузатый человечек вторгается в любой час дня, раскладывает бумаги, требует подписи? Отец Фернана Нума Казнав, лишив наследства несовершеннолетнего сына, отказал все жене. У Фернана и мысли никогда не возникало оспорить противозаконное завещание. Еще и сейчас остаются старинные семьи, где Гражданский кодекс ничто рядом с волей всемогущего отца. Впрочем, достигнув совершеннолетия, Фернан с удовольствием переложил на плечи матери груз, который ее отнюдь не тяготил; он получал от нее ежемесячно необходимые деньги, и эта зависимость, предмет издевок Матильды, оборвалась только тогда, когда старую даму разбил паралич.

До того как Фернан Казнав поставил последнюю подпись, он убеждал себя, что лишь хлопоты, связанные со всеми этими рентами и владениями, нарушили тот душевный мир, то божественное отупение, которое прежде позволяло ему воссоединяться с Матильдой. Но потом он узнал, как приятно иметь открытый счет в банке и сосны, растущие сами собой. Он понял, что если в День всех святых его мать отправлялась на одноколке в край песков, чтобы «наладить сбор смолы», в этом не было никакой иной необходимости, кроме желания подышать хоть раз в году запахом родных сосен в пору, когда осенние ветры раскачивают их темные верхушки. Вдова, которая поспешно сбыла с рук виноградники, так нежно любимые ее мужем, не согласилась продать лишь унылый лесной участок, где сама она явилась на свет. Фернан вспоминал времена своего детства, нескончаемое путешествие, когда, чтобы добраться до дедушки Пелуйера, он пересекал на одноколке весь Сотерн, потом, оставив позади виноградники веселой Гаронны, выезжал на лесную дорогу, изрытую воловьими упряжками. Лицо его матери в ту пору окаймлял черный чепец с завязками под подбородком. Трясясь в старой двуколке, запрокинув голову, ребенок глядел, как бежит смятенное октябрьское небо между черными, пригибаемыми книзу вершинами, и вскрикивал, когда от одного подвижного берега к другому перелетал птичий треугольник. Если стремительные водяные струи размывали дорогу, давая знать о себе внезапной свежестью, мать прикрывала его своим плащом, точно черным крылом. Она боялась, как бы он не простыл, а он, напротив, жаловался, что ему чересчур жарко, и она, встревоженная, просовывала палец между его воротником и шеей. Однажды, в грозовой день, лошадь, обезумев от оводов, сломала оглоблю. Это было время года, когда быстро смеркается. Пока кучер-крестьянин чинил повозку, Фернан вместе с матерью ждал у края дороги. Помнится, он испытывал на этой пустынной дороге, уже тонувшей в сумерках, чувство счастливой безопасности, потому что рядом была мать. За высокими пепельными холмами подрагивали короткие ржавые папоротники обгоревших ланд. Звериный крик пастуха сзывал разбредшихся овец, неразличимых в пелене тумана... Счастливое чувство безопасности, потому что рядом была мать...

Фернан озирается вокруг: он в комнате, где умерла Матильда. Вот рамочка из ракушек, в которой она не улыбается. Какая-то птица выводит свою весеннюю песнь. Утренняя дымка и солнце. Чтобы настичь Матильду, ему нужно всплыть из глубин своей жизни на самую поверхность недалекого прошлого. Он пробует растрогать себя мыслью о том, как недолго они прожили вместе. Но теперь уже у невестки нет перед свекровью того преимущества, что она мертва: старая противница лежит вместе с ней в третьем склепе слева у задней стены кладбища. Их обеих нет. И Фернан злится, что Матильде досталась такая ничтожная часть его жизни, в то время как огромная тень матери легла на все истекшие годы.

Он кончает одеваться, блуждает по саду, украдкой бросает взгляды на окно кабинета, где никогда уже не покажется, зля его, старое шпионящее лицо. Уж не потому ли, что он не ощущает подстерегающего взора, ему вовсе не так уж хочется быть вместе с Матильдой? Неужели необходима была эта бесконечная, неотвязная любовь матери, окружавшая его стеной своего пламени, чтобы он, затравленный, искал прибежища в глубинах своего «я», подле Матильды? И вот пожар затух, костер, приводивший его в бешенство, угас, оставив его дрожащим от холода на пепелище. Есть мужчины, способные любить только в пику кому-нибудь. И лишь стенания покинутой подстегивают их, толкая к сближению с другой.

И теперь, блуждая по Южной аллее, Фернан не знает, куда себя деть, останавливается, нюхает один куст сирени, потом другой, словно тяжелый шмель, и при взгляде на бирючинную изгородь в его сознании не возникает никакого лица. Мари де Ладос кликнула его к столу, он поел больше, чем обычно, молодого горошка. И, предаваясь в одиночестве перевариванию пищи в кабинете, откуда еще не успели убрать кровать умершей, он испытал мимолетное чувство блаженства и несколько секунд думал о своей «привычке». Решив дать телеграмму на улицу Югри, он сел за письменный стол и стал припоминать, уже без всякого увлечения, некогда привычные слова, которые он писал в ярости. (Мысль о бегстве неизменно приходила ему на ум после очередной стычки с матерью.) Тщетно она высмеивала его, кричала: «В хорошеньком виде ты вернешься ко мне... Через три дня будешь на себя не похож!» Он знал, что она будет сгорать от беспокойства, что вплоть до его возвращения жизнь будет ей не в жизнь. Если бы не этот страх, который он оставлял за собой, Фернан, возможно, никогда бы и не уезжал. Унизительные и сладостные приезды домой, когда в атмосфере ворчливой радости, нежного поддразнивания, бесконечной заботливости он возвращался к жизни! Мысль, что он может воротиться из Бордо в этот опустевший дом, оледенила его, — мысль, что он, старый, сломленный блудный сын, может выйти из поезда и не увидеть тут же свою мать, которая, облокотясь на перила веранды, обращенной к вокзалу, подняв руку ко лбу, пытается различить его в толпе пассажиров. И он уже рвал в мелкие клочки телеграмму. Больше некуда податься. Если мать хотела, чтобы он жил только ею и словно бы слитно с ее дыханием; если она не терпела соперничества никаких занятий, никаких развлечений, никаких чаяний, никакой любви, — она могла теперь торжествовать в глубинах мрака, что сделала свое дело; стоило угаснуть материнскому солнцу, и сын оказался вращающимся в пустоте — планета, сбившаяся с орбиты.

XVI

Редкие прохожие на дороге, идущей вдоль железнодорожной линии Бордо — Сетт, останавливались, чтобы разглядеть за деревьями большой безмолвный дом, говорили, будто никто больше не выходит за его порог. Еще несколько недель можно было видеть, как отворялись жалюзи, за которыми Фернан Казнав проводил бессонные ночи, растянувшись на ложе Матильды. Но в один прекрасный день, в разгар лета, они так и остались закрытыми: во «вражеском крыле», как называла эту часть дома Фелисите, угасла всякая жизнь. По воскресеньям иногда ненадолго пробуждались окна спальни Фелисите Казнав, потом той комнаты, где Фернан надеялся обрести сон в своей детской кровати. Но, как он ни менял постели, бессонница держала крепко свою жалкую добычу. С наступлением осени, поры, когда в Михайлов день цыгане, одетые в пурпурные лохмотья, раскидывают возле ограды сада свой табор и разжигают вонючие костры, спальня Фелисите, а затем и спальня Фернана были заперты навсегда. У дома, точно у огромного тела, близящегося к кончине, омертвели конечности, и вся жизнь сосредоточилась в кухне. Отныне Фернан пользовался кроватью, которую поставили на первом этаже для парализованной матери да так и не успели убрать. Утром, едва поднявшись, он переходил в кухню и усаживался в то кресло подле очага, где, пожирая глазами сына, ждала смерти Фелисите.