20221.fb2
И в этот миг все мы увидели черное, на человека похожее туловище, вылетевшее из кустов и ударившееся бежать вниз по пестрой поляне. Но за «штаны» его теребила мокрая и оттого казавшаяся совершенно махонькой и ничтожной по сравнению со зверем сучка. Со всех сторон наседал на отмахивающегося медведя кобель, так что уж сдавалось, будто кобель не один, а по меньшей мере их три. Собаки теснили зверя в нашу сторону, но он догадывался, что его здесь ждет, сопротивлялся, пробовал снова заскочить в кусты, делал броски туда-сюда, кружился на месте, к нам не шел, однако в другое место его не пускали собаки, то и дело поднимающие медведя с четырех лап на две. Были они, эти задние лапы, коротки, ровно бы в низко спустившихся галифе, которые мешали зверю шагать.
«Ау-мау-оррх!» — утробным голосом взревел медведь и беспомощно сел на размешанный грязный снег. В нелепой его позе, в бесполезном отмахивании лапами, в бросках, хотя и резких, но уже усталых, почувствовалась обреченность, в голосе — отчаянье.
Собаки неумолимо пятили зверя под выстрел. Ребятишкам велено было отойти к кустам, что они тут же и охотно исполнили. Мой товарищ держал наизготовке фотоаппарат, старшой — ружье. Я видел и слышал, как чем-то позвякивал фотоаппарат, ружья у пастухов не качались, прямо-таки зыбались в руках. Медлительные вогулы с неожиданной проворностью разбежались на стороны. Матвей вскинул ружье, что-то крикнул собакам, они отпрянули от зверя, и без промедления, один за другим, раздались два выстрела.
«Ау-мау-оррх!» — совсем уж мучительно, показалось, даже раскаянно не проревел, а пьяно выхаркнул медведь и в последней попытке рванулся к кустам, но что-то отяжелело в нем; зверь все же осилился, поднял себя и, уже не отбиваясь от собак, вроде бы и внимания на них не обращая, слепо метнулся с поляны.
Молодой вогул упал на колено, ружье его деловито булькнуло. Эхо не откликнулось в горах и расщелинах, выстрел не раскатился по хребту, пуля, вроде бы ощутимая слухом, вошла в мягкое и завязла. «0-ооо-оу-уухх!» длинно, со скорбным облегчением выдохнул зверь, подрубленно валясь на землю. Скомканно закаталась темная туша по размешанному снегу. Зверь лапами выдирал траву, выцарапывал и перемалывал коренья, ломал о камни железные когти. Собаки, беснуясь, крутились на нем, с ожесточением и торжеством рвали зубами медвежью шерсть, захлебываясь ею. Зверь дергался все отрывистей, судорожней, реже и, наконец, перестал вовсе шевелиться, только из глубины его, из чрева, набитого мясом бычка, ровно бы задевая ребристое горло железной цепью, катился рокот, утишаясь хрипом и сиплым стенанием, да в медленно угасающих, но все еще осмысленно глядящих глазах оставалось понимание смерти и несогласие с нею.
Мы подошли к убитому зверю. Его горячая пасть еще парила, по снегу и траве, дымясь, расплывалась кровь. Морда зверя по глаза измазана сукровицей и зеленой поедью телка, под когтями засохла грязь и кровь — не успел обиходить себя медведь, обжорство его свалило в сон, а вообще-то он зверь чистоплотный.
— Что же вы не дали выстрелить? — с упреком набросились наши на вогулов.
— Фотографируйтесь! — посмеиваясь, сказал Матвей и, вынув из ножен сточенный нож с незамысловатой деревянной ручкой, перехватил горло зверя. Сами убили, скажете. Поверят!
— Мы не выдадим, — тоже посмеиваясь, добавил молодой вогул и, свежуя зверя, серьезно уже пояснил, кивнув на унявшихся, зализывающих себя псов: Постреляете нечаянно. Что мы здесь без них?
Вечером был пир на весь поднебесный мир — мясо по выбору: кто хочет медвежатины — пожалуйста! Сами добыли! Кто хочет телятины — знай рубай: медведь порадел. Кто хочет птичинки — лакомься: вогулы на пути к нам четырех куропанов сшибли.
Вогулы посмеивались, слушая нашу болтовню и песни, которые во всю головушку ревели ребятишки-пастушата, возбужденные таким бурным ходом жизни.
Поздней ночью вогулы уехали к своему стаду оленей.
Утром мы проснулись и видим: Устин опять чего-то хлебает, опять обиженно глядит в пространство и, гундося, извещает:
— Беда, ребята!
— Снова задрал?
— Не задрал покудова, но собирается…
«А как же тогда вся эта ваша и вогульская вера, что у каждого медведя свой район промысла?» — хотелось спросить у пастуха, да ему не до споров было.
Еще когда мы всходили на Кваркуш, увидели до болони оцарапанные, в занозы исполосованные стволы деревьев, и старшой наш объяснил: восставшие из берлог медведи обтачивали об дерево за зиму отросшие когти. Один из наших спутников его оспорил; дело, мол, не только в обтачивании когтей, таким, мол, образом медведи отмечают место своего обитания, рост свой — чем выше царапины на дереве, тем-де я могучей, значит, бойся меня, на пути не попадайся.
— Так оно, поди-ко, так, — кивали головами вогулы, когда их спросили об этом, но не понять было: подтверждают они такую теорию или относятся к причудам зверей так же, как к домыслам заезжих людей, со снисходительным почтением, храня, однако, в себе им лишь известные, а нам недоступные да и не нужные смысл и тайну всего сущего в жизни древней и загадочной тайги.
Позднее от других охотников слышал я, что в обжитых российских лесах, где медведя мало, а корму, в том числе и хлебного, много, зверь утратил сторожевую привычку. Но северный, горный медведь живет по другим, более суровым и жестоким законам. Если он за лето, которое тут совсем коротко, не нагуляет жира, то останется шатуном или иссохнет зимой в берлоге. Означенный когтями рубеж не всегда действовал устрашающе, и возле «хозяина», более сильного, ловкого, пасся «приживала», доедая после него остатки дохлятины, потихоньку воруя и пакостя. Постепенно такой вот «приживала» делался хитрее, ловчее и коварнее самого «хозяина». Не раз и не два видели люди, как смертельно дрались северные медведи, и случалось, молодой зверь изгонял старого — может, своего родителя, с наброженных, кормных владений в малодобычливые места.
Мир диких животных так сложен, загадочен и многообразен, что человеку-властелину лишь кажется, будто он все про них узнал, — это одно из многих, пусть не самых тяжелых, но и не самых простых заблуждений. Вон даже вогулы ошиблись — они заверили на прощание пастухов: до следующего года вокруг «Командировки» будет покой, а меж тем косолапый бродит, караулит момент, чтоб наброситься на скот, — не воскрес же тот, которого мы сварили и съели, шкура его висит в предбаннике, синея тремя пулевыми дырами, лапа, привязанная за слегу, болтается на ветру, показывая почти человеческую стопу, только очень уж грязную и бескостно- пухлую.
Устин, кончив хлебать, поднял костлявый кулак к черному потолку и поклялся:
— Я не я буду, если этого мохнорылого не угроблю сам! — И принялся заряжать пули.
Очень уж легко и просто свалили зверя вогулы, пастуху казалось, что и он тоже маху не даст…
На ночь пастух Устин отправился караулить медведя к тому месту, где остались еще от задранного бычка кости и потроха.
Снег сошел. Поляны цвели все гуще и ярче. Золотые купавки, было сникшие и повернутые головками в одну сторону, выпрямились, сияли, круглились на стеблях. Птицы налетело густо. В камнях керкали куропаны; над избушкой тянули вальдшнепы; жужжали крыльями бекасы; всюду пиликали кулики; в междузорь еще токовали глухари; по болотам гукали выпи и крякали утки.
Устин совсем печальным и нервным сделался: зверь бродил вокруг дохлятины, кряхтел, ухал, один раз даже будто бы запустил гнилым пнем в Устина, но под выстрел не шел.
— Ребята, попасите за меня! — всхлипнул посинелый, мокрый, еще тощее сделавшийся Устин и замертво свалился на нары.
Ребятишкам нравилось гарцевать на лошадях, скакать вперегонки — скот, пригнанный на горные пастбища, быстро нагуливал тело, сбрасывал усталость, наливался силой. Гнуса еще никакого не было, и скотина чувствовала себя как на курорте, может, еще лучше.
Устин проснулся через час, уставился ввалившимися глазами в грязное окно и, царапая под рубахой ногтями, сказал, что сна ему нет и не будет, пока он «не встренется с им», и зачем-то спросил у нас бритву, тут же стал править ее на ремне, возле окна, а наша шумная орда гоношилась возле огня, варила кашу с мясом, кипятила чай со смородинником.
Ребятишки, да и все мы, хорошо уже отдохнули после трудного похода, отъелись мясом и налаживались в обратный путь. Пастушата, оставив стадо на краю поляны, пустили коней и тоже явились к костру, дурели возле него, возились. Взрослые, как водится, их поругивали. Они, как водится, не обращали внимания на взрослых — это почему-то раздражительно действовало на Устина.
— Опрокиньте котел, опрокиньте!.. — выскочив на крыльцо, заругался он на ребят и хотел добавить: «Я вот вас вицей, окаянных!», да не успел: вдали раздался топот, земля задрожала, и мы увидели мчащихся коней с разметавшимися гривами, задранными хвостами. Седло упало под брюхо одного мерина, стремена бренчали, щелкали о каменья подковы, поддавая еще больше страху и без того обезумевшим лошадям.
— Ба-а-атюшки мои! — схватился за голову Устин. — Прячьтесь! Прячьтесь! — панически взвизгнул он и сам юркнул в избу.
Кони пастухов с растворенными, оскаленными ртами и вытаращенными глазами промчались мимо нас, брызнули копытами по речке и скрылись. Следом летели наши, подбитые в пути, вьючные коняги. Фыркая, пришлепывая губами, перла, не отставая от них, кобыла Денисиха, о которой решался вопрос: оставлять ее тут до осени или брать с собой — так она ослабела за дорогу.
Конский топот, звяк удил и стремян не успели утихнуть, как накатил на «Командировку» громовой топот и гул, и животный, вот именно животный, ни на что не похожий рев, плотность которого разрывал какой-то совсем уж придавленный, блеющий крик мольбы. Мы увидели колобом катающегося по поляне темношерстного медведя и тут только догадались, что так вот, по-дитячьи, кричит он, брызгая мыльной пеной. Глубокая, широко распахнутая пасть медведя, издающая жалобный крик, накатывающийся грохот навел нас на такой ужас, что мы захлопнули дверь избы и дружно схватились за скобу.
С трубным гудением, чугунным стуком пролетело мимо избушки стадо, опрокинуло котел с варевом, ударило ведра, уронило вилы, грабли, попутно своротило предбанник с медвежьей шкурой, в нем висящей, и, прогромыхав по каменному дну речки, скрылось вдали.
Опасливо выглянув, мы увидели, как за баней буйной толпой, взбухивая, ревя, кашляя, бычки и выбракованные на мясо, недойные коровы всхрапывают, катают и подбрасывают рогами темную тушу медведя, словно большой тряпичный мяч. С крыльца избушки видно втоптанную в грязь рощицу стелющихся тальников, сваленные и расщепленные деревца, вывороченные камни, выбитые цветы, дудки, травы — вся поляна будто вывернута темным наружу. Задрав хвосты, грязные, с налитыми кровью глазами, носились по хребту те самые бычки и коровы, которых мы лупцевали прутьями на пути к Кваркушу.
— Боже упаси, — предупредил Устин, — попасть сейчас скотине на глаза! На рогах растащат! — И сокрушался о лошадях; могут со страху загнать себя до смерти — они-то знают, как страшна скотина, в которой просыпается сотни лет дремавший дикий зверь.
Коней на другой день пригнали к нам вогулы. Медведя, истыканного острыми рожками молодых бычков, распоротого кривыми рогами коров, втоптанного в грязь, размичканного, вогулы и смотреть не пошли. Усевшись за чай, они пояснили нам, что медведь этот не мог отобрать мясо у того, что мы убили: силы нету. Добыть телка тоже не удавалось — скот делался осторожен. И тогда решил косолапый взять стадо на испуг, ворваться в него, наделать панику и под шумок добыть свеженинки. К такому наглому «шарапу» чаще прибегают волки, но вот и медведь решился — дурак скребет на свой хребет!
— Ну, а теперь-то уж все или их табун тута, ведмедей-то? — спросил нахохленный Устин.
— Кто знат? Кто знат?.. — покуривая да поплевывая, щурили узкие глаза вогулы и затяжно вздыхали: — Тайга, парень, тайга…
Успокоившиеся, снова смирные, тупые с виду, паслись бычки и коровы на полянах, поднимая головы, замирали с пучком травы во рту, вслушиваясь в тишину гор и редколесий. Долгим, спокойным взглядом проводили они наш отряд в обратный путь.
Кони навострили уши, затревожились, сбили шаг возле болотца. Из поваленных кустов, где валялся растерзанный зверь, взмыл тощий коршун. Ушли в камни, мелькнув лоскутьем облезлой шкуры, вороватые песцы и лисы. Денисиха, подкинув мослатый зад и грохнув вьюком, в котором были ведра, котелки, ложки, перескочила через мокрую бочажину, фыркнув, наддала ходу. «М-мму-у!» — дружелюбно промычал пестрый бычок и потащился было за нами, но скоро отстал, провожая нас сытым, полусонным взглядом.
Обомшелая, древняя тишина снова охватила горы, на которых торопливо, ярко полыхали многоцветьем альпийские луга. От цветов и белеющего рядом с ними вечного снега воздух был прозрачен, сладок, и так все вокруг покойно, величественно, что снова вселялось в душу блаженное успокоение и не верилось, что может свершаться в таком прекрасном мире что-нибудь коварное, жестокое, смертельное.
1977