20267.fb2
Мелкий дождик, наискосок по стеклу, задевает там отражение часов, очень белых, с тонкой черной стрелкой, тикающей ровно через пятнадцать секунд редко, не спеша, куда им торопиться, а за окном поет желто-красная среди зелени птица, боящаяся быть запертой между отражением часов и стойкой кофейни, за окном которой разные зеленые ветви и желто-розовые кусты, где птица и поет, но не на международном птичьем - на немецком птичьем глюкая: дазист, дазист.
Среди мелкого дождичка, как среди нежной зелени, глюкает, жалобно, будто всякий звук падают ее отдельные крылья, как у однократных лимонниц, но, учитывая разницу между птицей и бабочкой, надо учесть многие сложные вещи, как-то: степень жесткости крыльев, стойкость окраски, горизонтальные прожилки летания вдоль улицы Курфюрстендамм, на что способны только птицы, а не бабочки, никакая из которых не простегнет Кудам насквозь, где уж - в гибком косом дожде.
В мелкой шапочке дождя, сплетенной из маленького конского хвоста с жемчужинками - речными - или капли в местах сплетения конских ниточек, узелков, чтобы в дождь выйти в шапочке на дождь, и он стекал бы строго по ней, от темечка по позвоночнику, вниз, затормаживаясь в разных местах тела жемчужинками, твердыми, будто окостенели.
Так что надо выйти под дождь среди всякого белого света вывесок и полуподземных электричек из подземелья, где всегда сухо и горят - сухо, холодно, вдоль - неоновые лампочки, сухо, напряженно, словно раз-два-три-раз-два-три, а дальше они не знают и могут только вообразить, что где-то там, далеко, есть сто, сто двадцать, сто двадцать пять и даже пятьсот, речка, распухшая от слез соленых, но уже так далеко, вползая наполовину в морской туман, клочьями, дерганый, где непонятно и пахнет не городскими вещами, а вязкой солью, сырым ультрамарином, мокрым кадмием, размокшей кошенилью, а остальное так - то ли в сумерках, то ли во влажном желании.
Там такая лежит мягкая касса с маленькими золотыми деньгами, не более чем с пупок размером каждая, и эти маленькие золотые денежки звякают, хнычут, просят погладить, - Боже мой, почему они плачут, кто сделал им больно? Они лежат плохо, их забыли, их путают с бутылочными крышками, на которые наступили ногой, золотые российские десятирублевки.
Здесь, на Курфюрстендамм, большие опытные деревья, с розовыми и белыми цветами, имеющие внутри себя птиц; здесь красивые гнутые двери с золотенькими номерами на стекле; дождь, мелкий, неопасный, не страшный для а) автобусов, б) автомобилей, в) кофеен, г) птиц, д) меня, и так до самых сумерек, когда со стен поедет краска и все таблички на стенах становятся указателями в убежище, где ветер с дождем не так уж и дует, и ждать там, пока не появятся черно-белые ночные бабочки, ночные черно-белые бабочки, но откуда им каждый раз знать, что пора появиться, сухо вылетев из-под навеса, косо-горизонтально, пачкая пыльцой лица шарахающихся пешеходов, испуганных, не понимая, что опять такое и что за колеса грохочут здесь, там, над Курфюрстендамм, над Курфюрстендамм и еще раз Курфюрстендамм - уже только для звука.
ЧЕТЫРЕ ПОПЕРЕЧНЫХ
ИЛИ ПИСЬМО ЛЕНЕ
Ведь если что, то мы можем оказаться расставшимися. Что значит расстаться с Вами, а также - с Вашими ногами-руками, лицом, разговорчиками, чепухой, со взглядом и т.д., с жилочками на руках и ногах, с тем-сем, пятым-десятым, - что уж говорить об именах, адресах и анкетных данных. Мало сказать: неприятно.
Надо предпринять нечто упреждающее. Предупредить, спасти и сильно сохранить: хоть пусть отчасти; вшить под кожу.
Представим себе Блошиный рынок: несколько га лавочек со всем, что очутилось на поверхности земли за последние века три: сами лавочки и навесы, горы ключей, стеклянные подвески для люстр, рассортированные по калибру и прозрачности; кубометры мебелей; россыпи пуговиц всех возможных форм, цветов, оттенков и фактур; лавки с ношеным, б/у армейским обмундированием всех бывших и нынешних армий - со свисающими с потолков гроздьями противогазов, кипами раненых шинелей, окровавленных рядовых свитерков, короба башмаков, похожих на искореженные финики; какие-то мебели, мебеля; штакетники африканских масок; прилавки с кастетами от на младенца до на Кинг-Конга; ножи; телефонные аппараты эпохи Великой Фр. Революции; индусские закутки, пахнущие одновременно всеми сортами продающегося там дыма: жасминовым, мускатным, розовым, сандаловым, лотосовым, пачулевым, сосновым; старинные картинки, стеклянные шары; прошловечные игрушки; церковная утварь; квадратные километры штанов; лампадки; музыкальные штуковинки; японская лавочка со всем для ниндзя - балахон. Сапоги варежкой: с оттопыренным большим пальцем, накладные когти, мечи, что-то вроде орал и всякая метательная дрянь; болванчики фарфоровые, бронзовые, лакированные; бутылки, бутылочки, броши, брошечки, колесики, висюльки, гвозди, уголки, манекены из чугунного дерева, стеклянно-муравьиные горы очков; подпольные типографии; вандомские колонны; куклы-марионетки с дичайшими носами; громадные стеклянные рыбы; трубки; вороха каких-то завитушек, кучи закорючек, штабеля торчков, плоскости, засыпанные точками-запятыми, разноцветные загвоздочки, отмеряют кои покупателю столовой ложкой по сколько-то фр. франков за ложку; несколько волшебных садиков; километры ремней; шестерни; паровые двигатели внутреннего сгорания; переносная церковь; рижский понтонный мост; четыреста сорок восемь типов ножей для разрезания бумаги; бронзовые солдатики; алюминиевые генералы; астрономические приспособления; утюги; каменные монеты; январь, плюс четырнадцать, солнечно. Тутошний,- то есть тамошний бог выпал на землю, въелся во все эти штучки,- измельчился, но зато его можно держать в руках. Это, конечно, дело его вкуса,- как ему вести себя тут или там, и это наши проблемы, что у нас разнообразие мира в руках не подержишь, и время на ощупь не различить; плотность же их разнообразия велика настолько, что, кажется, исключает возможность просто угадать новые версии нашего личного существования, и это не разрешает отнестись к задаче взаимного опознания спустя рукава. Если мы и находимся в равновесии с этим осязаемым миром, то лишь за счет, слава Богу, - имеющему, видимо, у нас именно такие формы своих манифестаций - развитой способности индивидуальных безумий, требуемое разнообразие нам и поставляющих. Безумие, однако, порождая умственные, а также куда более сложные невидимые вещи, веером исходит из его источника: распускается, как павлиний хвост. Таким образом, попытка уговориться о встрече в одном, самом на наш взгляд приятном либо удобном для встречи- из порожденных в совместном безумии миров - удачными не будут: из-за возможной потери гвоздика, скрепляющего веер. Нас самих, иначе говоря, - сколь бы мало мы ни были привязаны к данным формам жизни. Впрочем, это еще что.
Впрочем, следует обратиться к внешней стороне этой проблемы, то есть к тому, что и породило все эти меркантильные и, на первый взгляд, малодушные рассуждения. Проблемой здесь является внезапный конец света в отдельно взятой - возможность чего, видимо, оспаривать не станет никто: отсутствие географической непрерывности мира давно доказано практически, что, отчасти, позволяет вести речь, лишенную строгой логической связности. И решительно бездоказательную - какие доказательства для того, что по ту сторону? Не логические, уж конечно. Практика и только практика.
Не будем здесь рассуждать о том, дальше мы от него теперь, нежели пять лет назад или же, напротив, приблизились. Видимо - чуть дальше, хотя и кажется, что гораздо ближе. Не будем рассуждать политически, будем уважать наши чувства: он может произойти хоть завтра.
Итак, задача ясна: конец света и полный тарарам, всё опрокидывается куда-то себе за спину, в смежную сферу, и там надо взаимоузнаться, учитывая вероятную при этом частичную, а то и полную потерю памяти. Да, тут учитывается лишь конец света со свойственной тому внезапностью, а не смерть обыденная - до той еще лет тридцать-сорок: еще придумается что-нибудь более точное и аккуратное, предлагаемый же вариант весьма пожарен. Так что быстренько прокатимся по тому свету а la Карамзин по европам.
Так вот, Ленинград (да, он еще пока Ленинград) - урла, заполнившая улицы. Стоящая чуть ли не за всеми прилавками; осыпающиеся дома, проваливающаяся брусчатка во двориках на Васильевском - начиная с лета 1989 года все стало происходить очень интенсивно. Не надо, впрочем, рассматривать этот текст как попытку улизнуть: здесь никто никуда не улизнет, это, наконец, пошло и неинтересно - в таких делах только глупый да ленивый кайфа не словит, но надо же и договориться, где встретиться наутро, если уж ночь проводить не вместе. Вопрос этот - пояснять, думаю, не требуется технологический per se.
Понятно, что о самой встрече уговариваться не нужно: что снимает весьма изрядное количество сложностей - как чисто топографического характера, так и сложностей нового, возможно решительно бестелесного бытия, которое пока представляется порядочной мерзостью, но что поделаешь, жить-то там все равно придется, может быть и ничего, еще и понравится. О встрече, во всяком случае, заботиться не надо:- уж что-что, а стечения обстоятельств нам и здесь устраивают с большим к нам вниманием, из всех мыслимых прекратиться в следующий раз процессов прекращение именно этого- наименее вероятно. Доверенность к провидению -- к той невидимой руке, которая движет и миры, и атомы, которая бережет и червя, и человека, должна быть основанием нашего спокойствия. Встречу, короче, нам обеспечат.
Переходя к науке опознанья, отметим, что занятия ею весьма, оказывается, привычны для пишущих, причем - именно ее технологической, а вовсе не мечтательной составляющей. Вспомнить хотя бы "явись, возлюбленная тень" с вариантами возможного облика заклинаемой. То же, но более детализированно, осуществляется в ахматовской безгеройной поэме, где, конечно, просто описывается методика подманивания умерших, видимо эффективная.Другое дело, что случай там легкий: человек находится в своем привычном, не помершем пока состоянии и в окружении вещей, знакомых не только ему. Все это служит остальным прекрасными ориентирами: они спархивают к ней, как птички на ладонь с крошками.
Не надо пенять на то, что искусство оказывается родом сопромата: дело-то серьезное, и заранее назначать место встречи глупо: и этика, и эстетика, и все на свете (не так-то уж и много тут всего, кстати) служат сличению, как набор шаблонов, пересекающихся в единственной точке; связка ключей, лишь вместе отпирающих дверь; что-то вроде служебных и координатных, типа аэродромных огней.
Но это вовсе не важно, это нервное, бесчисленные узелочки на платке: не забыть, не забыть, еще раз не забыть, и вот это тоже не забыть,- забыто только, что не зачем не забывать. Все это чуточку маскарад: сладкое время, когда маски, в конце концов,- если уж не знал заранее, кто себе что сшил,снимутся, а человек всегда обязательно внутри дома: маленькая умелая оторопь, как чуть-чуть заблудиться - и не сверяться по карте с названием улицы.
Но речь должна идти не о поисках, а об узнавании. Основанием дальнейшему служит именно то, что происходит лишь то, что произойти должно. Встречу нам устроят, а вот остальное - уже наша забота. То есть, надо суметь войти там в прежнюю память: либо до встречи, либо в ее момент, либо чуть позже. Иначе, разумеется, к нам она отношения иметь не будет, а получится другая история.
Начнем с конца света.
Итак, конец света. Выключатель, ночь, улица, фонарь на стадионе, пекарня рядом, пара тамошних собак заходятся, тявкая, гавкают громко, куда-то далеко, очень далеко, во Флоренцию. Ночь, комната, постель, гудение водопроводных труб, черные, золотые и белые вспышки, висящие в закрытых глазах. Ночь, фонарь на стадионе, поезд, тяжело дрожит дно комнаты, железная дорога за стадионом тащится в сторону СП б.
Конец света начинается оттуда. Это не о том, что там он уже однажды слегка начался, он начинается там еще раз.
О рассыпающихся домах, проваливающихся дворах и об урле речь уже шла. Опустим состояние городского транспорта и внешний вид идущих навстречу: все, в сущности, в пределах нормы. Норма, впрочем, понижается, оставаясь нормой, - жизнь оседает, сохраняя свое название: некий, например, дом между Репина и 2-й линией Васильевского острова был какое-то время фабрикой, что-то там делали с ртутью; дом отчего-то сгорел, не то взорвался; останки здания аккуратно изъяли, возник пустырь, пустой ящик. Начали отселять жильцов соседних домов - ртуть, все же. Теперь отселять прекратили: дом заселяют вновь - минимум стал меньше, теперь там опять можно жить. И так, пока город не погрязнет окончательно в каком-то, вряд ли брюлловском, катаклизме.
То есть, видимо, он может начать оседать в болота: медленный треск зданий, постепенный, есть время что-то делать, для митингов и погромов. Треск зданий, длительная и ноющая паника, демонстрации, военное положение, с крыши Дома книги строчит пулеметчик, бежит солдат, поет ура матрос. Нам деться особо некуда, мотаемся из стороны в сторону, и на перекрестке нас благополучно затаптывает народ. (Народ: какая-нибудь пэтэушная давалка, к тридцати годам постарела, сделалась серой мышкой, обернулась оренбургским платком, сделалась народом). Мало приятного, похоже, оказаться задавленным народом. Тем более будет странно видеть, как люди, состав чьей крови серьезно укреплен алкоголем и глупостью, уничтожают Вас,- в чьей крови растворены сапфиры. Странноватая нелепость. В общем, конец света или не конец, а мы становимся трупами, и вышеназванная проблема встает перед нами во весь рост. Итак - отъезд.
И мы оказываемся в трудно представимом отсюда пространстве. (Что до возможности накликать описанные события самим описанием, то сейчас же проведем дезинфекцию: нет, ничего подобного оно не вызовет).
Итак, мы оказались в трудно представимом пространстве. Отбросим всякие человеколюбивые сказочки про толпу встречающих: известное время мы будем болтаться в форме зрения и слуха где-то на уровне крыш, все созерцая и морщась оттого, что нас еще не зарыли; когда же тела кинут в яму и засыплют, нам станет приятно, мы облегченно вздохнем и успокоимся, после чего и начнутся всяческие приключения: это мы как бы прошли таможню и миновали паспортный контроль.
В общем, это род эмиграции, когда может отшибить память, и уж, скорее всего, исчезнут внешний вид и все накопления. Тамошние ландшафты вряд ли будут потакать прежнему опыту, хотя, в общем, отчего бы им с ними и не совпасть, хотя и не следует так уж рассчитывать на то, что непосредственно сразу после мы обнаружим друг друга проснувшимися наутро в большой белой комнате дома на углу Фобур и Сен-Оноре с видом на Триумфальную арку (если чуть выглянуть из окна) или, что лучше, в той параллельной России, с которой в семнадцатом году известная неприятность не произошла, что было бы, конечно, замечательно, но и на Фобур с Вашими замашками и профилем Вы уместны вполне. В общем, не надо рассчитывать, что все окажется более-менее как прежде, да еще и помнишь, что надо встать в дверях и хлопнуть правой рукой два раза по правому косяку. Два раза по левому и еще раз по правому и - привет - вспомнил и все такое прочее (ну вот, попробовал я сейчас это сделать - никакого тебе гештальта). Да и вообще, даже на антропоморфное развитие событий рассчитывать не приходится.
Мы окажемся в таинственном месте и, неизбежно сохраняя нашу высочайшую духовность, окажемся неведомо кем. Даже - неведомо чем. Вах!: шумом камнепада, сандаловой палочкой, дымом от нее, камушком, умнемся в какие-нибудь разноцветные горошинки,- вот только непонятно, во что перейдут голубенькие жилочки на внутренней стороне Ваших бедер? Что, безусловно, имеет отношение не столько даже к плоти, сколько к Вашей духовной составляющей. В такой вот изгиб дыма сандаловой палочки солнечным майским утром в комнате с окнами на фонтан Сан-Мишель? Поэтически рассуждая. Я должен бы тут же сказать, что тут же Вас узнаю, все это - чудо какая прелесть, но надо помнить и об урле, с которой вся эта история и затеялась: тут уж особо не до нежности. Впрочем, почему?
В общем, Лена, мы с Вами окажемся в загадочном месте, с пустыми карманами, без памяти и облика. То есть, понятно, какие-то принадлежности очередной жизни нам выдадут - свойственным тамошнему загадочному месту. Сохранится чуть-чуть и из свойственного нам тут. Но с этим мы будем разбираться позже, а пока в целях дидактических, а также желая чистоты эксперименту, на время обнулимся полностью.
Мы ведь и здесь с Вами могли бы выкручиваться и без нашей службы и работы, устроив небольшую школу, обучающую разным таким предметам: учили бы буратинок снимать в год три урожая с закопанных денежек, правильно одеваться и встречать невзгоды жизни, пить, не закусывая и внутренне не хмелея, а также - жить (в общих чертах). Учили бы их замечать любое чье-то присутствие, распознавать человека, его не видя и с ним не говоря. Всего-то инвентаря - пустая комната и пусть там для начала сидят там по одному в темноте и слушают пустоту. А за чаем развлекали бы их историями о том, как в прошлый раз мы вместе ходили с табором, пока вы не сбежали от меня с каким-то случайным фламенкистом Пако, что ли - из Кордовы.
Но дело с места не трогается, мы все еще в каком-то пустоватом месте, ежели там что-то и есть, то обрушилось до наипримитивнейших значков: вверх, вниз, вправо, влево, по кругу, внутрь, наружу, тьфу.
Мы с Вами поврозь опустились ниже кольчецов и веслоногих: полная напасть - не видишь, не слышишь, ни скрипа половицы, ни гу-гу, тихо.
Ночная кухня с расставленной раскладушкой, голая лампочка, ешь хлеб, запивая водой из-под крана, светящаяся спиралька свешивается из лампочки единственное украшение, а щелкнешь выключателем - за окном громоздятся горы ясеневских огней, шлеп-шлепает вода из крана, крошки хлеба разбежались по простыне, успев зачерстветь.
А если заснешь, то будет сниться автостанция в какой-то ветреный денек - солнце, быстрая тень облака скользит от пивного ларька через красный Икарус в сторону ольшаника вдоль придорожной канавы одной из уходящих дорог. До осени - далеко, земля просохла, так что можно спать и не под крышей, а скучно не будет, потому что скучно уже никогда не бывает. Автостанция, очередная движущаяся прямо на тебя тень облака, собаки, валяющиеся на круглой клумбе в центре заасфальтированной площади почти в самом центре Европы.
Или другой вариант: человек оставляет службу, покупает х/б свитерок, прочные штаны, кирзачи, ватник серого цвета и, спрятав куда-то ключи от квартиры, уходит на вокзал и засыпает в зале ожидания. Ему там спокойно, до отправления поезда всегда тридцать пять минут. Пахнет буфетом и парикмахерской.
Тихо, темно. Ниже кольчецов и этих... ногих. За подкладкой, за кулисами. С изнанки, изнутри. Можно войти к кому угодно, а не войти подглядеть в случайную дырочку, а нет дырочки - проковырять и поглядеть: как там они нынче? Да, в общем, как и прежде. Здесь, за подкладкой, интереснее. Они тут окружают, облепляют со всех сторон - будто в банке с разноцветной светящейся икрой оказался. У каждой икринки - свой цвет, свой дым, у каждой - свои гимн, центр и Папа Римский. Каждая - пространство круглое, во все стороны бесконечное, в каждом из которых свой манер, свой прикид и флаг, свои право, лево, вверх, вниз и по кругу. А знакомых среди них - чуть ли не половина.
Вообще-то, первое на что кидают перемещенных лиц - инспекционные работы. Тут ужасно совмещаются наличие остаточного - здесь, конечно, затухающего - опыта прежней жизни людей пожилого возраста, в котором, понятное дело, большинство за подкладку и топает, с требованиями здешней службы. Осуществление инспекций, это такое промежуточное ремесло, приличное на время, пока переместившиеся не освоятся здесь, стряхнув остатки воспоминаний. Некоторые, впрочем, остаются в инспекторах навсегда.
Инспектируют они что? Жизнь в оставленном пространстве. Чтобы снег правильно падал, чтобы правильно трещинка бежала по упавшей на пол чашке. Чтобы удачи у кого-то были, совпадения. Дела нехитрые.
Но, в самом деле, что толку попасть в новое место и жить воспоминаниями? Найдутся же в любом городе номера телефонов. Да и вообще, раз уж я литератор, написавший изрядное количество весьма высокохудожественных текстов, то должна у меня там быть какая-то своя конурка, шариком болтающаяся в довольно бескрайнем универсуме, бок о бок с изрядным количеством других таких же шариков-конурок. Так что уж у меня-то в первое время после перемещения проблем не будет: крыша над головой и койка мне явно обеспечены, что, в общем, и объясняет мою несколько легкомысленную интонацию, а также и отношение к нашей потусторонней встрече: Вы, конечно, помещением можете располагать: диванчик, крыша над головой, возможно, что-то найдется из еды. Ну, непонятно, конечно, сколько мне захочется лежать там на диванчике, ожидая Вас, но если я уйду, то оставлю записку, а ключ под ковриком у входа. Впрочем, дубровским дуплом
можно назначить и этот текст: если что, я ведь смогу его незаметно править и оттуда, внося в него необходимые уточнения. Не забыть о сем долге верно поспособствует легкая ностальгия первых недель по прибытии. Он, текст этот, будет прав таким образом какое-то время вечно.
Но, Лена, вот ведь какой кайф; место, где жить, есть, под звездами - не ночевать, главное - прийти и сразу лечь спать, а наутро - утро в новой стране. Где ничего не понятно, ни даже как проехать на метро, ни как по телефону позвонить, притом, что знакомых тут явно полно, и страна правильная, и утро хорошая, и выспался, и без багажа - приключение!
Если окажешься там первой, то уж, думаю, и сама разберешься, что там да как. Антропоморфизм, не антропоморфизм, а какие-нибудь наши там должны быть, пусть даже и в электромагнитной форме. Подождешь меня, если станет скучно пойдешь по своим делам, только оставь записку куда ушла, а куда положить ключ - уже знаешь.
Утро. С утра надо всегда быть осторожным и не подписывать никаких договоров, пока не выпьешь кофе и не выкуришь сигарету. Тем более, когда еще непонятно какая именно часть новой обстановки имеет отношение к тебе проснувшемуся, тем более - к чему-то проснувшемуся во вселенной непонятного сорта. Момент просыпания важен всегда, но в данной истории - чрезвычайно, поскольку здесь он - впервые, что предоставляет внятный шанс установить себя as is: что ж такое проснулось? Что за какая-то такая точечка, которая проснулась?! И это очень важно, потому что - новая страна, где полным-полно всяческих достопримечательностей и приключений: слава Богу - нам снится масса приключений и достопримечательностей, и единственное, что не позволяет раскушать всю их достопримечательную приключенственность, так это именно то, что если бы во сне еще и проснуться. А то аттракционы и прочее происходят вообще, ты ими являешься и отдельного удовольствия от них не получаешь. А ведь там-то в подобный переплет можно угодить навсегда - по страшной и случайной, какой-то погодной прихоти, становясь, то диснейлендом, то ангелом, то игрой в карты, превратившись, в конце концов, - как уже почти прилипший к своему пределу числовой ряд - в какое-то приятное, равномерно-постоянное удовольствие от жизни - предназначенное, видать, для тех умниц, которые заставили себя суметь проснуться и оформиться в виде отдельном и взрослом.
Я, Лен, хотя теперь еще и помню о Вас, но память эта уже дрожит по краям, колеблется в мареве, как падающий с большой высоты платочек или газовый шарфик, обтирающий собой ветер или местные происшествия с воздухом: как жаль, что он не размножается в каждой секунде падения: многократный, дискретный, топорщащийся чешуйками взглядов вдоль гладкой линии движения.... Какой бы рельеф, какая замечательная полоса снизошла бы с неба на землю..., но я все же с усилием, но еще в состоянии вспомнить начало этой фразы: вот видите, какая опасность подстерегает там каждого из нас: шахматист рискует стать ферзевым гамбитом, автомобилист - коробкой что ли скоростей, художник - ну не знаю, кобальтом синим: всяк утрамбовывается в свое дело, повара съедают в облике омлета, съевший - доволен, а омлет - просто-таки счастлив. Я - очутившись в тамошней каморке - сам того не заметив, втираюсь в собственные тексты, кроме них ничего уже не знаю, и нам уже не встретиться. Вы, придя сюда, еще обнаружите, возможно, что-то такое: какое-нибудь шуршание, шелест, пощелкивание: так это ж я в какой-то смутной форме, интонации голоса стали шуршанием страниц, дыхание едва-едва подсвечивает гласные - Вы меня, возможно, и опознаете еще, но мне-то, мне-то Вас уже не узнать, я уже весь внутри русского языка: ах, судьба высокая и завидная, я соглашаюсь, но все же немного досадно: ведь новое же место, столько всего, а за окнами - утро. Нет, это нескладно, и чтобы вспомнить, как это происходит обычно, мне следует отправиться теперь спать - с целью отчетливо исследовать, как я завтра проснусь. Если меня посетит видение или просто приснится нечто поучительное - непременно опишу это в следующем абзаце, ведь, по сути, с начала этого письма я уже нахожусь исключительно в этом тексте - даже когда его и не пишу. А вы, к слову, ровно теперь находитесь в поезде Рига - Москва где-то возле Великих Лук (поезд №2, теперь по рижскому времени около 1.30, 3 февраля 1990 года). Письмо, иначе говоря, становится письмом и в смысле почтовом, что только добавляет ему правды жизни.
Это что-то вроде, как отвалилась спина. Стоящему сзади, верно, становится интересно, и он углубляется в рассматривание твоих внутренних колесиков и с красными точками камушков, исследует плавное качание взад-вперед каких-то раскачивающихся штучек; скользит по блестящей поверхности блик: в очевидно утреннем, непонятной природы утреннем свете можно изогнуться и поизучать себя благодаря отвалившейся крышке. С утра видно - вокруг уже не номинальное, запечатанное самим термином заподкладье, но уже видно подробнее: все эти тускло освещенные изнутри парадные яйца отдельных миров никуда не исчезли, но стали полупрозрачными, с бултыхающимся внутри содержимым. В 60-е годы были такие странные штуки - пластмассовый шарик с дырочкой, а в шарике фотография: ты глазом к дырочке, а оттуда смотрят. Тоненькое, светлячковое свечение их - лишь тень ночного. Их много, они носятся туда-сюда по своим надобностям, связывает их включенность в общее мельтешение.
Разумеется, утро - прекрасное время, чтобы ходить в гости, но для нормальных отношений нужно еще дорасти, освоиться. Пока что - только визиты в правые части чего-то ранее разорванного пополам: в находящиеся не у тебя половинки порванных фотографий, в тот отдел учебника-задачника, где собраны ответы. В этом есть нечто вполне производственное: так вернувшийся с работы резидент (его обменяли на каком-то торжественном ночном мосту на такого же, немного противоположного знака) возвращается в Управление и знакомится с теми, кто пищал в его наушниках, подписывал шифровки, скрываясь под условными обозначениями типа Ганеши, Дона Хуана или папы Карло.
И это, конечно, не жлобское желание отождествиться со своим табельным номером и не надежда - разумная, впрочем - получить некоторые небольшие пряники за более-менее верно осуществленное существование. Это - вполне достойный и профессиональный интерес к тому, насколько абсолютной является проделанная работа, а насколько - была связана с родными полями и осинами. А также - что из нее и в какой мере имеет отношение к дальнейшей деятельности - здесь, собственно, только и выяснишь точно, что она такое была и что будем делать дальше. Иными словами - визит по служебной необходимости, похожий вовсе не на возвращение отловленного резидента человека, профессионально конченного, - на честное возвращение из командировки. Что похоже настолько, что тут же возникает естественный вопрос об оплате проезда, командировочных и, по возможности, премиальных. И разумеется, о заслуженном отдыхе. Учитывая обстоятельства, мест, куда хотелось бы отправиться, много - что-нибудь вроде сада, откуда и Будда не уйдет, или Елисейских полей, вполне приятных даже и в земном варианте. Что же, и это неплохо - плюхнуться обратно на землю, поболтаться там, ничем никому не обязанным.
Ну а как там вообще перемещаются - понятно. Куда надо - там и оказался. К этому, впрочем, мы и так подготовлены, что заставляет предположить, что ежели некая фотокарточка, и была поделена на части, то нам не хватало не половины, а лишь небольшого уголка. Даже круче - все это отсутствовавшее у тебя знание сводится, похоже, только к тому, чтобы узнать - ты знал уже и так все. Ну, а что не знал - вполне мог узнать. То есть, по сути, не очень-то ты куда-то и перенесся. Ну, добавилось к известным тебе 150 измерениям еще десятка полтора, не больше.