20267.fb2 Междуцарствие (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 30

Междуцарствие (рассказы) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 30

В песке жизни нет, оттуда выходят черви особые, они не приходят снаружи, а появляются вдруг внутри умершего человека, как бы ниоткуда.

ЛЕТО, ПЕТЕРБУРГ

Странно, но когда есть что-то, что вспоминаешь, то есть - какой-то бугор в памяти, опухоль: там, где всего много и от чего больно, наружу куда-то наружу, в мозг, выбираются ошметки. Стулья, стол. Вырытый в сумерках кусок посветлее - простыни, что ли. Какой-нибудь засохший кусок ржаной горбушки: скрючившийся уже, острый.

Или, откуда-то, точная сумма денег, взятых в ладонь. Тридцать шесть копеек и один рубль. Ни больше, не меньше. За что ими платилось?

И всякий из таких волдырей держит в себе, как в аквариуме рыбок, мелкие воспоминания. Только никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов память не содержит. Взять, хотя бы, столовые. Все эти хлопающие двери, дюралевые поручни, половые тряпки, треснувшие тарелки, алюминиевые вилки и т.д. и т.п.

В парке возле Фонтанного дома летом 1994 года произошла компания: там внутри что-то читали и обсуждали, то есть - по обыкновению больше сидели в парке на каких-то спиленных столбиках после деревьев. Даже Дима Григорьев подъехал на своем велосипеде, еще не проданном к тому времени с целью путешествия в Китай.

Литератор Коровин, в ту пору еще работавший в "Борее", был последователен по жизни, или же это мы с прозаиком Крусановым были последовательны, или же уже не вспомнить кто именно, но следующие сцены разворачивались по соседству, в Пале Рояле, вокруг привычного столика под навесом, где, как я помню, все вышеперечисленные присутствовали, а также была жена Коровина, их дочка, философ Секацкий, девушка Настя, Арсен Мирзоев с женой и еще человек тридцать пять. Клопов, кажется, тоже подошел. Не помню.

Когда индюк начинает есть, то все понимают, что это - птица, - уже и не вспомнить, кто и по какому поводу сказал это тогда. Переулок между двориком Фонтанного Дома и Литейным извилист, состоит из трех колен, в каждом повороте по нескольку человек цилиндрических мусорников с двумя как бы обручами - для прочности. И еще - какая-то громадная собака из тех, что все время ходят по Пале Роялю. Собака облизала девочку, та заплакала. А в остальном дело шло по обыкновению. Отправились к Звягину, чье достоинство было выше, чем ходить в Фонтанный дом (во флигель) на предмет независимой литературной жизни (а вот Фанайлова осталась там слушать чьи-то разговоры и с нами не пошла, в чем, вроде бы, потом раскаивалась).

Находясь внутри государства, проникаешься его физиологией. Тут я немедленно вспоминаю архитектора Росси, приходившего на рассвете-закате к Смольному и, глядя на собор, снимавшего шляпу со фразой "се ля фиеста". В чем с ним нельзя не согласиться.

Однажды мы с Леной жили на Охте в квартире безвинно сосланного когда-то до этого на Колыму и вернувшегося оттуда, после чего опять уехавшего, но уже в Мюнхен - отдав нам ключи - собирателя плохих (если честно) картин нон-конформистов Михайлова (посаженного не без усилий одного рижского человека, о чем тот уже как бы и не помнит и даже выставляет себя героем той истории), то мы все время уезжали туда с остановки рядышком со Смольным. Ну, когда людям негде жить в своем городе, они могут найти себе город, где им жить.

Се ля фиеста возвышалась над пространством как три слова, ея обозначившие. Ах, боже мой, все эти херовые кунстмахеры и лажовые маляржи, сколь они славны в своем желании выдавить из себя что-то красивое: вокруг Смольного коммунисты понастроили потом, кроме своего Ленина, полную Северную Корею в лице разных ГБ и Обкомов: красиво, однако - пустой асфальт, хлипкие деревца.

Ну, а в квартире было пыльно и будто там никто не трахался уже лет пятьдесят. Даже интересно, что там было после нас. А михайловская галерейка потом переехала из Кикиных палат на Литейный, в тот дом, который рядом с магазином "Академкнига", где в проходе между Пале Роялем и Фонтанным сквериком мужики торгуют слесарным и прочим авторемонтным инвентарем: отчего, видимо, я все это зачем-то и вспомнил, когда мы свернули на Литейный.

Любая философия конкретна в указывании трех основных (или четырех) вещей. С тем же успехом, пользуясь тождеством всего, что сосчитано, любую философию можно распределить на четыре части так: Васильевский остров, Петроградская сторона, Адмиралтейская часть и - еще что-то вообще, что включает в себя как Обводный канал, так и Офицерскую, и Гавань, и поселок Ольгино, и канал Круштейна, и все остальное. Но без Купчина, конечно.

Переводя в соответствии с вышесказанным философию в систему подземных трамвайных путей, мы получим, что вся она содержится, уложившись в четыре цвета линий схемы, висящей на стенке раскачивающегося питерского подземного вагона. Что из того? А не знаю.

Когда человеку вдруг сделалось больно, он обшаривает всем собою все, что вокруг него топорщится, как пушок вокруг одуванчика: парашютики улетели, и на человеке только дырочки от их ножек.

Охта, вообще говоря, отвратительное место. Обычное. Новые дома, дорожки между ними как в Москве, вытоптанные, о господи, как мы мучались, пытаясь понять, как этой железякой (она в самом деле была странно-неправильной формы, плоская) открыть дверь подъезда. Со всех сторон смотрели старухи, а нам тогда почему-то нельзя было быть вместе.

Я, наконец, вспомнил, что написано под крышей дома, напротив Фонтанного: Дом Обороны ДОСААФ. Мне нравится, как эти слова связываются с девизом, слабо выкованном в гербе шереметьевского дома. Что-то там такое... по латыни, не помню. То ли Бог Видит Все, то ли Доблесть и Честь, то ли Работа Делает Свободным. Что еще пишут чугунные буквы?

Как, все же, странно, что все, что имело смысл, потом раскрывает тебе ладошки наружу, а на ладошках - сущий вздор. Автобус, которого так долго не было. Хлеб, который мы своровали возле двери внутри какого-то ресторанчика, потому что надо было что-то съесть. На Знаменской (тогда еще Восстания), по дороге.

Но нельзя же описывать отношения людей исходя из физико-химических отношений между кожей и кожей, трущихся друг о друга. Нельзя же переводить что-либо куда-либо, когда есть всего лишь четыре района. Нельзя же думать, что ты чего-то хочешь.

Там было все пыльное, даже стекла. И еще эти вечные безделушки: статуэтки, подсвешники, салфеточки, - липкие, облепленные долгой духотой непроветренного лет пять помещения. Засаленный реподуктор питерской трансляции, начинавший говорить вне всякой связи с обстоятельствами. Нет, я вру, это мы уже устроились на Нарвской, там еще кухня была совмещенной с ванной, то есть ванна стояла возле газовой плиты. В то время как раз по телевизору производства 60-х Курехин рассуждал о том, что Ленин был грибом.

Вдоль под Растрелли цветут яблони, того осознанно не желая. Время такое созрело. Дольше терпеть некуда.

Дом обороны ДОСААФ жмется к соседям, как бы даже и не зная, что рядом с ними цирк, визжащий поворот трамваев, парк с Федотом Шубиным на лужайке и М. замком чуть рядом и поодаль. Перемещаясь в пространстве, как бы если это было единственной радостью, как для слепоглухонемого - помыться в ванне...... нет, я бы хотел понять, как именно слепоглухонемой чувствует траву. Как он знает, что она снова вылезла? Он каждое утро трогает землю?

Люди, говорящие о философии, они держат свой желчный пузырь на серебряном подносе напротив себя. По цвету своих внутренностей они определяют ход ветра по небу, и, глядя вслед удаляющихся от них облаков, чувствуют счастье оттого, что правы.

Все эти четыре района города означают слишком уж не то для того, кто в них жил. Но лишь только в том случае, если он там жил, а тогда мало что смешит, даже автобус 157-го (159-го?) маршрута: Пискаревское кладбище Крематорий.

Переводя жизнь в историю, надо употреблять больше гласных. Они будут затуманивать зеркало, подведенное ко рту, они увлажнят бумагу, так что чернила, идущие по ней, будут распускаться в охапку лиловой сирени. Любой клубок счастья на то и счастье, что его уже нельзя распутать обратно. Вот, я думаю, эта небольшая округлость, лежащая у меня где-то внутри: из четырех четвертей - Петроградская, Васильевский, Литейная часть и все остальное в лице подземных поездов.

Хотелось бы вернуться куда-то к Фонтанному дому, примерно в тот район. Вообще, ветер в лицо, от Аничкова, идя с Невского к Неве - самый сильный в природе. И снежинки - если дело в окрестностях зимы - прошивают лоб не хуже радиации. И, забиваясь под любую шубу, этот снег вылезает из рукавов белой кровью, долгой, похожей на сгущенное молоко, такое сладкое, что и подумать о том, что их можно было бы, руки, облизать, невозможно.

Смеркалось в очередной раз. Мы, решив все же отправиться к себе на Охту, ушли от Адасинского с улицы главного изобретателя радио Попова, стараясь попасть на последнюю подземную электричку, и кажется, едва успели добраться домой, немного проплутав, потому что сели на автобус, дотащивший нас аж до Черной речки; но все эти стриженые наголо люди, они оставались в своем черном зале без окон: и Таня, и Лена, и Антон, и меня там не было, как бывало, когда я спал у них в костюмерной, насмотревшись то ли Пины Бауш, то ли индейских фильмов о разрушении всего подряд, положив подушкой под голову резинового надувного гусенка. А они потом уехали в Прагу.

Все эти здешние мелкие речки текут как по пальцам жилки. Все эти скворешни - дома, где живут люди. Все эти люди - дыры, где сплошной сквозняк. Тогда, чтобы уравновесить все возможные тебе обиды, обыкновенно берут любой камешек, обвязывают его ниткой как получится, и, держа в трех пальцах, держат на весу.

Камешек бьется о воздух; долгое стояние под дождем, длинные сумерки; сиреневый лед; корюшка, ее Нева выплескивает в мае на ступеньки, спускающиеся к воде; сигарета, загашенная в реке; сахар, проедающий губы изнутри; медненькая копечка, катающаяюяюеюсюся внутри пустой стеклянной пустой бутылки из-под молока: утихая, успокаиваясь, снижая свои обороты.

Звякает последние четыре раза. Затихает, почти всплакнув, всхлипнув напоследок. Но, конечно, тут дело вовсе не в любви.

РИГА, ПОЧТИ ЭМИГРАЦИЯ

В каждой зиме должны быть какие-то теплые дырки-норки. Во всяком городе должны быть какие-то хорошие места; во всяком случае, когда хочется есть, должно быть куда пойти, чтобы недорого.

Это заведеньице принадлежало Дому моделей, что как бы предполагает большое количество молодых особ, ходящих туда-сюда в сложных одеждах, а также еще большее количество теток, которые на них шьют для показов. В общем, было вовсе не столь торжественно, да и не в этом дело.

Вообще, это просто служебная столовая на втором этаже Дома. Она находилась в самом центре Риги, которая тогда уже начала старательно косить под западную Европу, - ну, какая уж она представлялась местным нацкадрам. А столовая - аккуратненько сохранилась с социалистических времен. Словом, Европа, а среди ея благополучия и чересчур уж демонстративного шарма есть подворотня, в которой надпись, что на втором этаже кормят.

Когда в самом конце 80-х и самом начале 90-х мы с Леной, Пашей и отчасти Шитовым делали выдающийся литературно-художественный журнал, то, время от времени, с коллегой Жуковым иногда выходили из редакции и отправлялись что-нибудь выпить на вольном воздухе. Обычно это происходило в чахлом полускверике неподалеку от центрального универмага - туда просто идти было недалеко, к тому же в его окрестностях эта самая выпивка иногда бывала: тогда были еще "сухие" времена.

И вот, через какое-то время мы с неудовольствием обнаружили странную особенность природы. Стоило нам лишь сесть на лавочку возле крепостной стены, построенной, понятное дело, в 1961 году, как мимо нас принимались ездить строительные механизмы разнообразной мощности и назначения. Мы так никогда и не узнали, откуда брались эти механизмы, куда направлялись и в чем был смысл их явления перед нами. То есть, понятно, что все они уезжали превращать центр города Риги в Европу и в этом по-своему преуспели, но с какой целью они ездили все время мимо нас, причем - туда и обратно на протяжении времени, недостаточного для опустошения какой-либо бутылки, осталось тайной. Ну а теперь никто из нас там уже не живет.

Итак, глубоко европейская, и даже западно-европейская и даже туристически-западно-европейская часть города, где кофе дешевле чем за доллар тогда было не отыскать и где, тем не менее, была надпись в подворотне "кафе Nitaure - второй этаж". Но начинать надо с первого этажа, который отделен от улицы простой дверью, крашеной какой-то очень плохой краской. На половине второго этажа уже растет большая пальма. Эта пальма настолько большая, что она, собственно, не пальма, а какое-то такое зеленое растение, что свешивается волокнами до пола первого этажа.

Несмотря на явно закрытый характер заведения, никто тебя не прогонял. А на втором этаже находилась столовка примерно пятидесятых годов, попав в которую, чувствуешь себя сразу же в Польше. Не знаю, почему. Может быть, из личного опыта, поскольку Польша начинается с небольшого кафе на железнодорожной границе на станции Кузница-Белостоцка, там, в вокзальном кафе, тоже стояли повсюду на полках слишком яркие бутылки с лимонадами.

Там меняли колеса на советских поездах под евро-колею, народ ждал часа два, и, уже за границей, можно было пойти выпить этих вот лимонных сиропов в эту условную польскую корчму, на поле сбоку от которой какие-то крутые польские мужики играли в футбол.

Они играли в футбол всякий раз, когда бы я ни проезжал польскую границу, но самое замечательное, что было на этой станции, так это маленькие дизели, подходившие со стороны Польши и утыкавшиеся в странную прослойку, которая называлась границей.

Когда же, поднявшись на второй этаж, откроешь эту дверь, тебя оглушат звуки пения птиц: в этой небольшой столовой повсюду на стенках клетки с птицами. Они, птицы, орали постоянно: птицы были маленькие, будто только что вылупились из-под своего же крыла в промежутке между двумя открываниями двери: попугайчики, кенары. Тут тепло - и когда человек приходит с мороза или слякоти, а отовсюду поют эти канарейки-попугайчики, он же думает, что это придумано для него. Конечно, такие заведения (там дешево и съедобно) передаются только по знакомству.

Сначала мне казалось, что этих птиц там не меряно, ну четыре мешка, а, когда я пришел туда раз в шестой, то сосчитал, что их всего пять клеток, в каждой из которых по несколько штук сидят желтые, зеленые, голубые и розовые воробьи, которые чирикают, когда им захочется.

Там есть еще и многие другие растения, еще и стойка с кофейным автоматом, за которым на стене полки с разными бутылками, а сбоку от нее стоит прозрачный шкаф, в котором лежит мороженое густо-розового цвета, и все время шваркают входные двери, производя створками сквозняк.

Только и дел, что сквозняк, эти канарейки в пяти клетках и раздача с тремя толстыми алюминиевыми прутьями от сладкого к супу и кассе, и этот давно не ремонтированный и не мытый свет, и слякоть под ногами, и птички, которые поют, как будто их подкармливают мясом из плова, и эти зеленые листья, и эти под хмельком работницы, учитывая кассиршу и раздатчиц, уже давно сошедших с ума от чириканья попугаев-канареек у них над головой.

Насытившись, спускаешься по лестнице мимо мексиканского растения с острыми листьями, в сторону мокрой зимы. Повернув налево из подворотни, оказываешься в самом центре города, в котором давно уже все по-другому, и не следует пытаться вспомнить, где происходит неувязка его сегодняшнего положения с теми временами, к которым относится история полуразбитых, громыхающих механизмов, не дававших нам с Жуковым спокойно выпить по бутылке пива за углом на скамейке.

Наступало время пережидания. Все разведчики засыпают на пять-десять лет. Не надо вспоминать на людях, то, что помнишь и так. Надо превратиться в партизана, иметь аккуратные маршруты ходьбы и все закоулки города у себя в мозгу. Перемещаться по центру европейского города в мятых штанах и с небритым лицом и, пересекая эти слишком уж подметенные тротуары, заворачивать на явку в подворотню, на второй этаж, где пахнет компотом из сухофруктов, луковым клопсом и поседевшими волнистыми попугайчиками.

Потому что каждый партизан-разведчик носит с собой то, что ему обязательно сохранить, не дать рассыпаться, пропасть. А все остальное ему не важно - пока к нему не пришли и не спросили обо всем, что он узнал. И это, возможно, будет нужно. Пусть даже и не доживешь.

ВЫЖИВАНИЕ: ОБМЕН ОПЫТОМ

"А вот я, например, никогда не могла сказать "бабки". У меня есть такие бабки в Риге, я их до сих пор встречаю в центре в столовых, они там в тайне от своих семей больших питаются. Они там берут первое, второе, третье, творожок, едят так размеренно и толстеют при этом. И, я думаю, в таких семьях очень удивляются - такая вот бабушка, ничего не кушает, смотрит в окошко, все живет - не умирает. Но это, в общем-то, понятно и даже скучно. В тех же столовых есть еще старые пенсионеры семейные, которые питаются на талоны. И они почти понятны, у них такой образ жизни, бесконечный выходной. Конечно, понятно.

А вот есть совершенно уникальная одна старушка, она ходит в пончо, в голубом с оранжевым. Она совсем уже состарилась, в этом пончо она появляется уж десять лет подряд, но пончо она надевает только в те дни, когда вечером выходит на концерты какие-нибудь. Она не питается в столовых, она - доедает. Она сидит - маленькая, тихонькая. Единственно, чем выделяется, когда приходит в пончо дурацком, так тем, что приходит и ничего не ест. И человек, который сидит рядом, не понимает - почему сидит старушка так долго, видимо посуду за ней уже убрали, а она сидит. И почему-то эти люди, рядом с которыми сидит эта старушка, никогда ничего не додают до конца. И уходят. А она тихонечко встает - у нее есть своя вилочка - и все доедает. Эту старушку уже многие знают, в некоторых местах гоняют, а таких мест катастрофически мало, столовых - просто теперь стало меньше мест, вот она стала появляться и там, где ее гоняют.