20282.fb2
— Ах, в самом деле? — роняет ее соседка.
Ей чуть больше пятидесяти, седеющие волосы, врачиха из тех, кто не допускает возможности теракта, даже если ей гаркнут в самое ухо «Захват!» и сунут под нос пистолет. Такова человеческая психология: реальность, которую субъект отказывается допускать, тотчас же становится для него двойственной, как в начале кошмарного сна.
Юка встает с места, хотя сигнал «пристегните ремни» еще не выключен. Пассажиры не реагируют. Ей навстречу поднимается стюард и вежливо просит занять свое место.
Вы кстати подвернулись, — произносит Юка, поигрывая гранатой. — Отведите меня в кабину пилота. Это вам не игрушки, это специальная граната, она может убить сколько угодно человек в радиусе пятидесяти метров. И так же легко проделает дыру в корпусе. Эй! Смотрите мне в глаза! Видите в них желание? Я плачу? Угадал, я плачу, я в слезах, но смотри не ошибись на этот счет! Я очень возбуждена… очень… но я не допущу ни малейшей ошибки. Если я брошу эту гранату, она взорвется через три секунды. Понял, что я хочу сказать? Ты понял, что произойдет, если хоть одна сатана попробует меня остановить? Вам ничто не поможет. Мои друзья готовы. Я поговорю с командиром, каждый из нас знает, что делать. Все это меня возбуждает, и я плачу… Для тебя большая честь видеть меня в слезах.
— Для тебя большая честь, большая честь, большая честь, большая честь видеть меня, для тебя это большая честь, большая честь, честь… — повторяет стюард, словно решил твердить эти слова до самой смерти.
Почему этот человек, ставший чем-то вроде легенды, согласился мне все рассказать? Человек, два-три раза промелькнувший в некоторых японских средствах массовой информации, человек, в течение двух лет живший бродягой в Нью-Йорке. Почему он, продюсер фильмов и музыкальных комедий, захотел со мной говорить? Это не было стремлением оправдаться. «Оправдаться»… Странное слово. Странное в том смысле, что этот человек никогда по-настоящему не имел отношения к японскому обществу и к нашей иерархии отношений.
О Японии часто говорят как о стране без классовой системы, но это заблуждение. Вот я, например, не производящая впечатления выходца из благополучной среды — мой отец был менеджером на предприятии, а мать музыкантом, — посещала частную школу, где преподавали монахини, со второго курса лицея и до окончания университета жила в Бостоне. С того времени я полюбила писать и в двадцать четыре года опубликовала книгу — репортаж о японцах, живущих в Соединенных Штатах и Канаде в третьем поколении. Получилось так, что книга была напечатана в издательской службе предприятия, где работал мой отец, — разумеется, по блату.
Думаю, на самом деле мало кто из творческих людей — я имею в виду тех, кто действительно что-то создает, — принадлежит к тому социальному слою, о котором говорю. С другой стороны, такая вертикальная структура могла бы оказаться полезной для налаживания различного рода связей и контактов. Речь идет об издателях классической музыки, деятелях из мира моды или кулинарии, директорах старых издательств, о продюсерах и художественных директорах главнейших кинокомпаний и студий звукозаписи, о владельцах художественных галерей — о всех этих людях, на которых всегда большой спрос в рекламных агентствах и среди директоров телеканалов.
Тем не менее, это не означает, что они располагают большими финансовыми средствами. Нет, в их случае можно говорить о деревенском доме, унаследованном от деда, о знакомствах в узких кругах, о доверии банков, связях и некоторой склонности к особой, отличающей их манере речи. В этом обществе я новичок, хотя это и не значит, что я нахожусь в какой-либо зависимости от него.
Я считаю, что причины, по которым эта страна стоит на грани катастрофы, процентов на семьдесят-восемьдесят зависят от косности классовой системы. Для нее важнее всего сохранение формальных и неформальных, скрытых или явных сословных разграничений, что позволяет всем держаться за свои привилегии. Такая система порождает лишь консерватизм, потому что обладание даже частицей власти ведет к нежеланию наступления любых изменений.
Однако человек, сидевший передо мной, был совсем другим. Мы сидели напротив друг друга за столиком в баре гостиницы в Аптауне, в Нью-Йорке. Я едва успела ему представиться, как он сразу же заговорил об актрисе Рейко Курихара, которая должна была играть японскую террористку в его фильме. Моя же цель состояла в том, чтобы узнать причину, побудившую его в свое время стать бомжом.
Его имя было Язаки. Он говорил, не поднимая головы. Сколько ему лет? Я слышала, что около сорока. В зависимости от того, как падал свет, или от выражения лица ему легко можно было дать как тридцать, так и все пятьдесят. На нем была рубашка с воротником в духе Мао, поверх нее — стандартный костюм, правда сшитый ил прекрасной материи. Он поведал мне в мельчайших подробностях свою историю про женщину-террористку, но без одержимости. Рас сказывая, Язаки не брызгал слюной, на его губах не выступала пена, но, с другой стороны, в его голосе не чувствовалось и спокойствия. Вырывавшиеся у него слова казались существующими отдельно, будто, не имея возможности быть высказанными, предоставленные сами себе, они повторялись тысячи раз в бесконечных внутренних монологах. Он говорил тихо, но его взволнованность казалась мне вызывающей. У него было особое мнение о той системе, к которой принадлежала я, и он знал, как сыграть на этом. Эта манера крушить и ломать все, что не имело, по его мысли, никакого значения, была невыносима. И при этом изысканно вежлива. В его голосе не чувствовалось никакой грубости, скорее что-то большее. Возможно, Язаки обладал слабо выраженным «я». Он не принадлежал себе и ни от кого не зависел. У него не было ничего. Он не был достоянием корпорации или членом семьи, для него не существовало ни религии, ни принципов. Если Язаки в действительности был тем, чем казался, он испытывал невыносимое одиночество, возбуждавшее в нем жажду. Это я и называю вульгарностью.
Язаки посмотрел на меня. Он прекрасно понимал, что я пришла интервьюировать его. Обо мне он не знал ничего, да и откуда? Протягивая визитную карточку, я назвала свое имя. Он тотчас же стал рассказывать содержание своего фильма про террористку, и, слушая, я почувствовала его жажду жизни.
Простите, — произнес он, не отводя глаз. — Я вам тут всякого наговорил. Я просто не привык. Вы знаете, о чем будете говорить со мной? Ну что ж, я попробую ответить, если смогу.
Он смущенно умолк и засмеялся. Внешне он выглядел вполне здоровым, и только его глаза казались налитыми кровью. Такие глаза можно видеть у людей, принимающих наркотики, или у алкоголиков.
Я вам еще не представилась и не назвала тему нашего интервью.
— Да, точно. Ну что ж, я вас слушаю.
Он оценивающе улыбнулся. Его улыбка мне не понравилась. До сих пор у меня не было возможности близко познакомиться с людьми подобного рода, но я знала, что такая манера улыбаться, свойственна многим. Это у них врожденное. Работая над репортажем о детях японских эмигрантов третьего поколения, я как-то встретилась с одним хоккеистом, который улыбался точно так же. Эта улыбка появлялась бессознательно, когда ослабевал самоконтроль. Не знаю, как на моем месте вели себя другие женщины, я же страшно, до слез, конфузилась. Странное ощущение.
Я рассказала ему план нашего интервью, объяснив, что веду рубрику в японском женском журнале. Правда, мне пришлось отметить, что эта беседа — материал для будущей книги о людях, представляющих сегодняшнее американское общество. Язаки был одним из них. Я упомянула и о его гонораре.
Предлагаю пятьсот долларов за это интервью, и еще пять сот — по выходу книги. Устраивает? Прекрасно.
Тогда начнем прямо сейчас.
Я попросила разрешения записывать его слова и достала блокнот.
Вы действительно жили с бомжами? Верно.
Как давно это было? Три года. Это началось с тысяча девятьсот девяносто первого года, да, я уверен, что с весны девяносто первого.
По слухам, у вас не было никакой необходимости становиться бомжом.
Необходимости? Ну, говорят, что вы только делали вид.
Это не из-за отсутствия денег. Я думаю, что этот эксперимент был ответом на вопрос, который каждый из нас может себе задать. У меня была депрессия. Я не мог держать себя в руках. Это было чем-то вроде расплаты.
Я была разочарована. Я-то думала выявить экономические или социальные причины, которые привели японца в Нью-Йорк и там заставили сделаться бродягой. Я ожидала, что он расскажет о такой жизни. Но, судя по всему, Язаки собирался поведать что-то иное. Слушать его дальше? Почему он согласился дать это интервью? Прошу извинить меня за вопрос, который может показаться слишком прямым и невежливым. Я хотела бы знать, почему вы согласились дать это интервью? Мне нужно убедиться, что моя рана зажила окончательно, — ответил Язаки, скривившись.
Рана? Ага. Потому что я считаю, что из-за нее и стал бомжевать. Я думал исцелиться. Впрочем, я уже не такой. Я снял фильм. Вот почему я решил встретиться с вами. Должен заметить, я сам очень удивлен тем, что рассказал вам о Рейко. Честное слово.
Я тоже этому удивлялась. Язаки кивал, будто подтверждая свои слова.
Этот случай напомнил мне историю, которую как-то давно рассказал отец. Он работал в мэрии. У него был близкий друг, парень малость того. Он постоянно лежал в больницах, его выписывали, потом опять забирали, и так без конца. Не помню точно, как его звали: Фукуяма или Фукудзава, что-то вроде этого. Мне кажется, они познакомились еще в университете. Университет в провинции Сикоку был малоизвестный, хотя там имелся и физический факультет. Отец терпеть не мог преподавателей и не имел ни малейшего желания становиться одним из них, поэтому и поступил на должность в муниципалитет. Его приятель писал стихи и романы, при этом он даже не пытался найти какую-нибудь работу. Его родители были земледельцами, он им помогал и таким образом существовал, не испытывая особой нужды в работе. Отец не считал это правильным, но так или иначе поддерживал его, особенно когда того укладывали очередной раз в больницу или выпускали оттуда. Попасть в больницу было несложно, а вот выйти — тут отцовский друг должен был подвергнуться своего рода тестированию. Вроде бы ничего. Но однажды отец пришел домой и стал мне рассказывать про этот тест. В тот день его друг облажался. Сначала врач ему сказал: «Господин Фукуяма, я не могу вас сегодня выписать, вы понимаете это, не так ли?» Тогда друг стал психовать, плакать, орать, повторяя: «Но ведь я совсем выздоровел!» Все это продолжалось без малого час. Конечно, ему попытались объяснить, почему его нельзя считать здоровым.
Со мной тоже самое. Сколько времени я вам рассказывал о той террористке? Минут тридцать.
Абсолютно ненормально. Хотя я знаю, что сам не вполне…
Это единственная причина, по которой вы решили встретиться со мной? То есть вы хотели убедиться, как зарубцевались ваши раны? Да. И зажили очень скоро.
Скоро? С того времени, как я понял, что способен с кем-либо раз говаривать.
Я почувствовала себя в тупике, из которого нет выхода. «Как вы оцениваете свою жизнь в тот период? О чем вы тогда думали? Как вы общались с другими бездомными? Не думаете ли вы, что бомжи в какой-то мере присущи изнанке любого большого города?» — говорить об этом потеряло всякий смысл. Тем не менее, я была заинтригована. Я спрашивала себя, можно ли найти где-нибудь в Японии такого человека. Конечно, есть люди, действительно сломленные бедностью и обществом, но это совсем не то, о чем говорил Язаки. Тогда я задала ему еще один вопрос:
Какого же рода эта рана? Это очень-очень длинная история.
Мне интересно.
Это все из-за ошибки с этой Рейко.
Я приготовилась записывать и открыла блокнот, но Язаки схватил меня за руку.
Подождите… Вы не будете возражать, если я пропущу стаканчик? Мне кажется, так будет лучше.
К своему кофе он даже не притронулся.
Ничего страшного, я позову официанта.
Показался официант-европеец. Было похоже, что в Соединенных Штатах он совсем недавно. Скорее всего, чех или поляк — он и по-английски говорил с похожим акцентом. Язаки заказал двойной шерри. Пока я рассматривала этого белого парня, стоявшего перед Язаки, меня охватило странное ощущение dejavu, как будто повторялось то, о чем я думала в начале нашей беседы. Потом все вернулось на свои места, словно по мановению руки невидимого режиссера.
Я привыкла к обществу иностранцев, в большинстве своем белых, с давних пор, еще с начальной школы. Мои родители часто устраивали домашние праздники, чуть ли не раз в месяц, на которые приглашались и деловые знакомые отца, и друзья матери. Так что говорить по-английски я начала с детства. Родителям это было по душе, поэтому я принимала участие в каждом таком празднике. Все иностранные гости разговаривали со мной чрезвычайно учтиво, понятно и были очень внимательны ко мне. С родителями они обращались как с равными, что создавало атмосферу комфорта и спокойствия. Обычно в доме готовили просто, без изысков. Но если к нам приходили американцы, мать предлагала им калифорнийское вино, если французы — сыр, если немцы — сосиски, если итальянцы — паштет. И обязательно устраивала маленькое музыкальное представление. Когда такие приемы проходили вне дома, меня с собой не брали, и я часто из-за этого расстраивалась. Домашние праздники я обожала. Общение с иностранцами мне очень помогло, когда я уехала учиться за границу. Однако была одна вещь, которая меня сильно тогда смущала, вещь, которую я не могла понять, хотя постоянно ощущала, сравнивая родителей даже с теми иностранцами, которые были недостаточно хорошо одеты или не очень уверены в себе: было между нами какое-то различие. Создавалось впечатление, что они выше нас во всем. Это не относилось ни к деловым качествам моего отца, ни к музыкальным способностям матери (у нее, кстати, было сопрано). В начальной школе я была уверена, что это различие коренится в строении их тела, в их мимике. Я считала, что это зависит от их высокого роста, цвета кожи и глаз, формы носа или от того, что у некоторых из них светлые волосы. И только в колледже я осознала, что все дело в разнице наших культур.
Вот почему я испытывала беспредельное восхищение перед иностранцами. Наши обычаи были различны, начиная с вопросов деловой этики и вплоть до музыкального искусства. И хотя в целом я не ошибалась на этот счет, все же мне были неясны причины та кого явления. Они стали понятны позже, когда я училась за границей. Мне встречались люди, которые жили, не испытывая ни каких комплексов. Попадались такие, которые кичились своим происхождением, хотя и были всего-навсего неудачниками. Проблема заключалась, скорее всего, в количестве информации, которым обладал каждый из них. Это достигалось не ежевечерним систематическим просмотром передач Си-эн-эн, прочтением от корки до корки газеты «Пост» или «Геральд трибьюн» или ознакомлением со всеми новинками видео. Одинаково трудно утверждать, что прочитавший все исторические работы и практические руководства по калифорнийским винам и тот, кто действительно пробовал «Барон Филипп» или «Роберто Мондави Опус Уан», обладают равным количеством информации. В соответствующем разделе кибернетики «информация» рассматривается как конкретное понятие. Информация может сообщать, где принимает ванну данный индивидуум. Иными словами, совокупность данных, определяющих конкретную личность, сводится к выявлению его социальной принадлежности. Разумеется, качественные характеристики этих данных меняются в зависимости от конкретных обстоятельств; сам социальный статус человека может заставить того перемениться. Возьмите самых влиятельных людей из любого крупного города, бросьте их в пустыню, джунгли или на поле сражения — и вся классовая иерархия полетит к черту. И никакое руководство тут не поможет.
Я разглядывала благообразное лицо молоденького официанта и вдруг ясно поняла, какое именно впечатление произвел на меня Язаки. Он несомненно располагал фантастическим объемом ни формации. Первый раз мне удалось встретить такого японца, как Язаки.
— Все-таки я попался! — сказал Язаки и медленно поднял стакан «Tio Рере». Он опорожнил его с таким видом, будто это была простая кола-лайт, не проявив ни малейшего почтения ко всемирно известному вину. Казалось, он пьет безо всякого удовольствия. Он поставил стакан на стол, и в нем глухо звякнули льдинки.
А вы знаете, который час? Чуть больше половины пятого.