20335.fb2
И тем не менее я не спал ночь. Мне всегда казалось — я и теперь в этом уверен, — что я не честолюбив, но всю ночь я мысленно строил планы, перестраивал работу факультета, входил с новыми проектами… Черт знает что! И это в пятьдесят шесть лет, когда, как говорится, пора о Боге думать, о душе. Для чего угодно человек бывает стар: для любви, для деятельности, для ненавис-ти, но эта страсть неутолима. И я вставал, ходил по кабинету, пил воду, смотрел на часы, наконец принял сильное снотворное и, наверное, все же уснул, потому что вдруг явственно услышал над ухом: «Мне сапожник шил сапожки…» И лежал в темноте с бьющимся сердцем. А человек, чье место в жизни я уже мысленно занял, спал, не ведая, или мучился от болей.
Утром я встал с мутной головой и отеками под глазами. И такие же отеки увидел у Киры, у моей жены.
— Илья, тебе надо переговорить сегодня с Шарохиным, дать знать о себе. И надо, чтобы Утенков поговорил с ним о тебе. А с Утенковым может поговорить Первухин, я его подготовлю. Я знаю, через кого это сделать.
Она еще не умывалась, не причесывалась, у нее болела печень, но это было первое, что она сказала.
Я стал под душ, закрыл глаза, поднял лицо к струям, долго стоял так, давая воде течь. Тело мое все меньше и меньше доставляет мне радости и все больше огорчений. Не глядя, я вижу в ванной мои плоскостопные ноги с наплывами и множеством лиловых вен и узлов, живот, из-за которого мне трудно нагнуться и завязать ботинок. Никакими гимнастиками, йогами этого уже не согнать, да я и не занимаюсь этой ерундой. Чему суждено случиться, то придет в свой срок, а трястись над своей жизнью — это значит десять раз помирать до смерти. Зачем? Я знаю, когда это началось: во мне отпустилось самое главное, и я сразу стал полнеть и жадно и много есть. Но это особый разговор.
Из ванной, из пара я выхожу выбритый, освеженный, и, пока завтракаю, мне приятно чувствовать на сквозняке непросохшую бороду и волосы вокруг головы, где они еще остались. Мы сидим с Кирой на кухне вдвоем, она не завтракает, пьет крепкий чай без сахара, ладонью греет печень — это расплата за вчерашнее остроедение. Потом я укладываю свой «дипломат», кожаный, с металлическими застежками; суди меня Бог, но я люблю хорошие, дорогие, красивые вещи и не верю, что кто-то их не любит. Уложил, подумал, все ли взято, и тут раздался телефонный звонок.
Звонит Варя, жена старшего брата. Она не звонила нам последние не помню уже сколько лет и заговорила не тотчас. Я несколько, раз сказал: «Слушаю!.. Алле… Я слушаю!» — хотел уже класть трубку и тут услышал:
— Кирилл хочет тебя видеть.
Варя есть Варя: ни «здравствуй», ни имени — ждала, убеждалась, что у телефона я, а не Кира. Голос напряженный, я даже не сразу узнал её.
— Кирилл просил меня позвонить.
На меня вдруг нашел панический страх.
— Что? Что случилось?
Всю жизнь мы страшимся несчастий, заранее ждем, а они застают нас врасплох.
— Ты скажи правду, случилось что-нибудь?
— У Кирилла инфаркт.
— Когда? Сегодня ночью?
Мне представилось, что именно этой ночью случалось — за всю суету и ничтожество мыслей, которые одолевали меня.
— Сегодня одиннадцатые сутки.
И, не отвечая на мои испуганные вопросы, назвала номер больницы, сказала, как найти.
— Пускают когда? В какие часы?
— К нему пустят.
И положила трубку. Я сел. К нему пустят — это значит, состояние тяжелое.
— У Кирилла инфаркт.
Мы сидели и молчали. Потом Кира сказала неуверенно:
— Я бы поехала вместо тебя, но ты ведь знаешь…
— Куда? В больницу?
У нее действительно мужской голос, потому Варвара так долго убеждалась.
— В больницу я бы тоже поехала. По-моему, ты знаешь, у нас с Кириллом всегда были и есть самые добрые…
— Какое сейчас это имеет значение? Неужели это сейчас выяснять?
— …И если бы не Варвара…
— На черта нам этот твой солярий. Нас двое, кому там сидеть? Неужели потому, что у Кузьмищевых солярий…
— Он мой ровно столько же, сколько и твой. Ты сам решил…
Ее спокойный тон, каждое ее слово — все раздражало меня сейчас.
— Неужели у меня сейчас солярий в голове, когда у брата инфаркт!
— Пожалуйста, не езжай. Твою манеру я знаю: когда что-нибудь случается, виновата я. Мы три недели ждали этих плотников, не езжай, пожалуйста. Они, во всяком случае, не заинтересова-ны, их рвут на части.
— И не придут они, я уверен!
— Я бы поехала, но тут все-таки нужен мужчина. Это тот случай, когда я не могу тебя заменить.
«А где, в чем ты можешь меня заменить? — хочется мне ей сказать. Лекции за меня читать?..»
— Если бы я еще специально не созвонилась с Кузьмищевыми…
Она идет на балкон посмотреть вниз, а я сижу между телефоном и балконной дверью.
— Он уже здесь, — говорит Кира, просияв улыбкой. Эта улыбка у нее всякий раз вблизи людей, стоящих высоко.
Я тоже выхожу на балкон и вижу, как под нами, плоская отсюда, пятится к подъезду новая «Волга» со вспыхивающими красными стоп-сигналами, самая новая, самая умытая изо всех, что стоят во дворе. Она собственная, но черная, это тоже особый знак отличия.
Было бы это такси, дал рубль, и до свидания. Но в этой «Волге» зять Кузьмищевых, только что вернувшийся из-за океана. Я не могу, не имею права ехать, но отказаться невозможно — он специально с другого конца города ехал за мной. Он как раз вышел из машины, весь в экспортном исполнении, вернее, в импортном — я всегда путаю, — разминаясь, глянул вверх. Жена радостно машет ему, я машу, и ту же самую улыбку, что у нее, я чувствую на своем лице.
— Ты с ним и вернешься, — успокаивает Кира. — Он туда на полчаса только, ты тоже не задерживайся. И пожалуйста, не давай ничего плотникам вперед, я знаю их. Ни в коем случае не давай!
Зять сидит уже за рулем, оттуда изнутри распахивает передо мной дверцу.
— Кидайте «дипломат» на заднее сиденье, — и небрежным жестом указал на дорогие финские чехлы. — Пристегнемся на всякий случай. Нет, усилий тут не надо, все делается без приложения сил.
В его жестах, в мягких пальцах, в словах, в выражении глаз привычка ухаживать. Щелчок — я пристегнут. Щелчок — звучит стереофоническая музыка: сверху, сзади, отовсюду. Тон бархат-ный, обволакивающий. Маленький вмонтированный магнитофон, яркая кассета.
— Это «Грюндиг», — перехватил он мой взгляд. — Тут надо им отдать должное.
Звучит музыка, неслышно идет машина.
— Курите?
В белой руке яркая пачка «Винстона», словно сама выпрыгнула из рукава. Все как в загра-ничном фильме, как мы себе представляем заграницу.
— Спасибо, бросил!
— Как я вам завидую! Там невозможно не курить. Обстановка. Постоянное напряжение… Самоконтроль. Вам не помешает?
— Пожалуйста, пожалуйста.
Прямая трубка в зубах, с ней вместе выдвинут подбородок, профиль морского волка.
— Я опущу стекло, чтоб вас не раздражало.
— Пожалуйста, пожалуйста. А наша машина, знаете ли, как назло, в ремонте.
Что я говорю? У меня душа обмирает от страха за брата, а я этому мальчишке, этому статисту двухкопеечному, говорю, что у нас тоже есть машина. Зачем? Для чего мне все это?
— Да-а, наш сервис… Наш сервис ненавязчив: не спрашивают, не предлагаем… Вот тут им надо отдать должное. Когда возвращаешься оттуда, заходишь в наши магазины… — Он зажмурил-ся. — Необходимо время для акклиматизации.
Одна рука на руле, другая раскатывает на колене целлофановое портмоне с табаком «Кэп-тэн», большой палец набивает трубку, глаза следят за дорогой. И этот разговор, доверительная критика в дозволенных рамках.
— …Для них машина — продолжение спальни, продолжение кухни. Тапочки, банки кока-колы… Вы, конечно, бывали в Штатах?
Он прекрасно знает, что в Штатах я не бывал, все он про меня знает. Но сладкий запах трубочного табака, ритмы музыки, мягкий, обволакивающий голос… Опять мне зачем-то нужно допрыгивать до его уровня, показать, что мне тоже доверяют.
— В Европе все больше, знаете ли… За океан как-то не приходилось, как-то, знаете ли, в стороне от научных интересов.
— Надо. Все-таки надо побывать.
Голос, глаза сочувственные, он понимает естественное нежелание советского человека и уговаривает переступить через «не хочу».
— Один раз это нужно увидеть.
— Вы сейчас оттуда?
Он вдруг начинает выстукивать машину — панель, над панелью — особым, чутким, тревож-ным постукиванием ладони. Машина отвечает ему сокровенно. Тревога напрасна — все работает как должно, полный порядок.
— Нет, в этот раз Канада. Ужасная бездуховность! Идешь по улице… Впрочем, там все ездят. Ездят и паркуются, ездят и паркуются. Но вот случилось — идешь по улице. Мужчины жужжат; «Долларе, долларе, долларе…»
И повернул ко мне самозатемняющиеся, темные на свету американские, или канадские, или какие-то еще — черт их знает какие! — очки, самые последние, самые модные, модней, чем у моей невестки. Он не дипломат, кажется, даже и не торгпредовский работник: жена говорила, что-то по сервису там, не знаю точно.
— …А вот работать они умеют, в этом надо им отдать должное. Если нашим товарищам показать, как там работают, боюсь, не захотят. Получать хотят. А работать так не захотят. Да-а, деньги там зря не платят, умеют считать доллары.
И вновь быстрое, на ходу выстукивание машины, а от нее в приклоненное ухо успокаиваю-щий отзвук. Взаимопонимание вещи и человека, интимное единение душ.
Под это выстукивание, овеваемый музыкой и волнами сладкого трубочного табака, я мчусь, а страх и раскаяние гнетут меня. Брат, родная кровь. Нас ведь с ним только двое осталось. Мы живем в одном городе, в сорока минутах езды друг от друга, а я на одиннадцатые сутки узнаю, что у брата инфаркт. И даже сейчас не к нему еду, а от него, когда надо все бросить и мчаться. Как же так? Мы ведь привязаны друг к другу, брат любит меня, я знаю, и я его люблю. Но поссорились жены.
Последний раз мы встретились в метро — случайно на эскалаторе увидали друг друга. Он подымался, я спускался, мы, стоя, сближались в двух встречных потоках и одновременно наткнулись глазами друг на друга. И обрадовались, от сердца обрадовались. Но пока я сбежал по эскалатору и вновь поднялся наверх, прошло время, и встреча получилась неловкой. «Эх, брат!..» — только и сказал он мне взглядом.