20343.fb2
Из серой мути тумана, как из-за нарисованных облаков в кукольном театре, выдвинулось вдруг темное лицо. Я знал, что он где-то там, но это внезапное явление из-за слившегося с туманом дерева было как бы выдуманным, нарочным, причем придуманным плохо и оттого несколько нелепо смешным. Все вокруг было слишком иным, страшным, и появление этого "Петрушки" было некстати настолько, что, скажи он с какой-нибудь фистулой или писком в голосе, мы бы даже хохотнули, наверное, но солдат спросил до обидного просто, ясно, что напрочь не вязалось с его помятым, изнуренным лицом.
– Будем, нет, что сделать?
– Снимать штаны и бегать! – сердито проворчал мой знакомый, но так, что слышал об этом редком, развеселом аттракционе только я.
Этому, должно быть, трудно поверить, но я испытал тогда момент некой радости – оказывается, не я один способен вызвать его раздражение.
– Я куда тебя просил смотреть? – теперь уже намеренно громко, грубым надорванным голосом нетерпеливого массовика-затейника заорал он на дозорного. – Ну-ка, напомни мне – куда?
– Я смотрю, толку-то что? – И страж исчез за белесой размытостью дерева.
До меня вдруг дошло, что я, оказывается, стою рядом с вновь испеченным начальником и, чтобы не накликать на себя гнев, а больше, наверное, из желания показать, что я умею не только
"торчать", но и быть исполнительным солдатом, почел за благо быстренько спросить:
– А мне куда смотреть?
– В жо-о-пу!
Как видите, ответ был коротким, но совсем уж не по делу. Хотя бы потому, что не считаю, что, упершись взглядом в такое, можно было как-то изменить наше положение к лучшему. Я стоял и ждал, что сейчас разразится скандал в связи с невыполнением приказа, а я, честно говоря, вообще не представлял, как такое могло происходить, может быть, он просто так – к слову решил сказать, хотя лицо было очень серьезным, но он тихо, как-то совсем по-человечески вдруг попросил:
– В самом деле, ты не стоял бы на одном месте, а там покажись, в другом где месте выползи, высунься. Если что заметишь – я здесь и тоже ползаю, покажусь, поору. Кстати, и поорать было бы не лишним…
Боже мой, Боже мой! Как же это я просмотрел, совсем, не заметил даже: так ко мне мог обратиться только друг, оказывается, они у меня есть и я им нужен, нужен. Вот сейчас не буду орать. Что б такое дельное придумать? Как он это здорово, не стал выговаривать мне больше, только как-то вскользь, но все равно не приказал, а попросил меня поорать. Нет, он замечательный такой.
Друг! Поймал себя на том, что очень хочу быть похожим на него. И орать буду, как он. Ага, вот. "Эй, вы, что вы там притаились за полотном, дурачье вы этакое! Все небось смотрите сюда, а смотреть-то нужно совсем в другое место". Нет, так не годится, чем же все они там виноваты, что у меня здесь друг появился?!
Непонятный, странный грохот, внезапно появившись, застал нас врасплох. Звук шел откуда-то сверху, нет – от амбара, теперь за нашими спинами! Гул быстро нарастал, и вскоре на дороге, что вела из деревни в лощину, с каждым моментом все четче вырисовываясь, вылетела пара мчащихся галопом лошадей, запряженных в легкий прогулочный тарантас. Возницы видно не было, похоже, что повозка была пустой и обезумевшие лошади самостоятельно неслись в серый рассвет. Казалось, в каждое следующее мгновение они врежутся в изгородь, строение или дерево, но грохот, так неожиданно прервавший хоровод прекрасных мыслей и возмутивший дремлющую тишину вокруг, быстро уходил, таял и совсем замолк в лощине, оставив по себе лишь отголоски невнятного шума. Предыдущей ночью повозка эта (я узнал ее сразу) много раз обгоняла нас на марше, когда в темноте мы стремились сюда неведомыми путями-дорогами. В ней ехал тогда наш командир батальона – капитан, и еще какой-то офицер дремал, должно быть, развалившись, сидел рядом.
Теперь пустой экипаж загадкой прогрохотал мимо, и лишь мечущиеся в воздухе черными змеями оборванные концы поводьев говорили о том, что лошади, напуганные чем-то, сорвались. И, как ни странно, это было прекрасным знаком: значит, сам-то капитан остался, он здесь, и обязательно придет, и приведет с собою, он же старше того офицера, что сидел с ним рядом в ночном экипаже.
Прикажет – и все, никуда не денешься, да и вообще наведет какую хочешь подмогу – и лейтенанта нашего отыщет, и сержанта того с точилом вместо горла вернет, да и мало ли кого еще. Многие вчера оставались там, в доме, да, наверное, и в других строениях, так что все в порядке, сейчас-то уж мы им не дадимс и без орудия, а повезет, так, глядишь, и деревню удержим, и жить останемся… и друг теперь у меня есть, и он, вот он – рядом торчит. Так что – будь здоров – кони-то одни мчались. Этот факт никуда не денешь, седоки живехоньки, и они остались здесь. Теперь только надо запастись терпением и подождать немного, всего-то дел – подумаешь! С этим рождественским настроением и как-то неестественно улыбаясь, я и подполз к своему не очень разговорчивому начальнику – другу. Тот, не отрываясь, смотрел вслед умчавшемуся живому испугу. Что приковало его так?
– Что там, друг? – мягко и как бы между прочим, как само собою разумеющееся, хотел выговорить я, но получилось как-то нарочно, и я поспешил сделать вид, что сам немало удивлен, что в самый неподходящий момент что-то там в горле засвербило и оскал этот дурацкий откуда-то взялся.
Сначала он только скользнул по мне взглядом – отстань, дескать, но ‹тут› же, вернувшись, рассмотрел меня намного дольше, чем того требовал бы человек, просто спросивший "Что там, друг?", так что продолжать выяснять, что там или где-то в другом месте, было довольно глупо да и просто рискованно, я понял это по его взгляду: должно быть, воспоминания ночи были еще слишком свежи.
Между тем туман, поднявшись в долине, завис теперь над нею мягким, неровным потолком, и мы здесь, лежа на возвышении, просто упирались в него головами. Лошади, казалось, ликуют, видя наконец перед собой открывшийся их взору добрый, светлый, привычный их лошадиному ожиданию мир долин, лесов и так понятных им твердых дорог, и они в далеком ровном шуршании, в упоении скользили к насыпи.
Долина сияла, словно ее за ночь старательно отмыли, свежесть утра одарила ее хрупкой прозрачностью, которую мы все так ждем и любуемся ею ранней весной. Совершенно непонятно, как из такой красоты и нежности вчера могла идти смерть. Поражала чистота воздуха – лошади были далеко, но виделись так, словно мчались вот здесь, где-то совсем рядом, но только очень маленькие, словно вырезанные из картона и покрашенные в темный цвет.
– Тихо, нишкни! – зашипел вдруг почему-то опять зло старшой, точно я помешал ему прислушиваться к чему-то страшно важному.
По тому даже малому опыту общения с ним было ясно, что доброе в нем до обидного близко уживалось со злым, неприятным, психованным, и психопат-то в нем сидел нехороший, особенный, дерганый какой-то, и это было так обидно, так жалко. Во, посмотрите – словно через него электроток пропускают: глаза навыкате и зубами скрежещет, как если бы перед ним был не я, а какая-нибудь Красная Шапочка. Я решил переждать, когда в нем опять появится тот славный, заботящийся друг, но сполохи каких-то звуков, словно шорох огромного растревоженного муравейника, шумовой круговертью расползаясь по двору, поглотили все наше внимание.
Что такое? Опять как в глубоком колодце, заглушенно вещали голоса, но что, на каком языке – не понять, и голоса ли. Нет…
Какие-то смятые звуки? Двор явно таил в себе акустические загадки. Но затем все ушло, стихло. И мы были представлены несколько неловкому недоумению: было это или нам уже стало чудиться? То слышалось отовсюду, то, словно таял, уходило в какую-то одну сторону с тем, чтобы здесь же появиться с противоположной, и, как ни вертелись мы в разные стороны в надежде определить, что, куда и откуда,- понять не могли.
Голоса, приглушенные голоса… А вот явный, поспешный топот, мелкие удары, скрипы…
Сухой стукоток пулеметной очереди из долины резко и нагло возвратил нас к делам земным и не менее страшным. Лошади во весь опор, но как-то косо, боком, неслись на фоне редких высоких деревьев, одна из них вдруг резко вскинулась на дыбы, неестественно высоко выгнув голову. С запозданием до нас долетел повторный стук пулемета, и пронзительное до боли ржание животного возвестило долину об уродливо начавшемся дне, и верный друг человека, находясь во власти инерции, со всего маху ломая оглобли и собственные ноги, теряя вместе с жизнью гармонию движений своего прекрасного тела, тяжело и некрасиво перевернувшись через голову, грузно рухнул на землю. Вторая лошадь в смятении ринулась вперед через груду своей поверженной подруги. Удерживающая упряжь отшвырнула ее назад, и, упав, она лихорадочно пыталась освободиться от сковывающих ее пут, тяжести и страха, какое-то расстояние тащила все, что оставил ей в наследство "венец мироздания" – человек, и, выбившись из сил и теперь повинуясь лишь инстинкту самосохранения, стремилась
(невероятно) сползти с дороги в кювет, бешено дыша и неистово колотя в воздухе ногами.
За полотном – проснулись, и настроение у них, судя по этому поступку, было не очень миролюбиво. Не только долина, но и многое другое прояснилось! Ничего не говоря, не сзывая друг друга, мы собрались вместе, словно нас толкнуло на это "вече", как ту несчастную лошадь, некое подсознание; мы впервые были все рядом, никто не обмолвился ни единым словом, мы все еще ждали – очень хотелось жить, и мы ждали. Кто-то временами уходил к углу маленького амбара взглянуть в лощину и, вернувшись, становился рядом, словно не уходил, не смотрел. Первый раз мы видели близко и открыто лица друг друга. И хотя все мы были из одного батальона – одно подразделение, но не помню, чтобы мы знали фамилии один другого или имя. Мы не знали, кто мы, откуда, но знали и видели одно – мы родные, свои, как и те, что лежали вокруг нас. Теперь неожиданно по-новому встречали друг друга глазами, не стесняясь, не гоня эти встречи и не объясняя их. Мы знакомились, задавали, должно быть, вопросы и, наверное, отвечали на них: немо, без слов, беззвучно. Всякий звук отвлек бы нас от этого необходимого, первого и последнего общения.
Смотрели прямо, просто. Четверо голодных, страшных, истерзанных, загнанных (проситс слово – "прекрасных" – да так оно, наверное, и было) человека стояли, смотрели и молчали. Было ли то общим пониманием, вздохом, признательностью, теплотой ли – не знаю и не узнаю никогда; отрешенность тех минут растворилась в беззвучном разговоре надорванных сердец. И уж не пригибаясь, не высовываясь, не прячась, ничего никому не доказывая и не крича, просто бродили по двору то все вместе группой, то кто-то отходил опять, чтобы через какое-то врем сойтись вместе.
Прошло часа два, что происходило в эти долгие и страшные часы пустоты, припомнить не могу, должно быть, ничего такого, что принесло бы нам хоть какую-нибудь надежду, но мы все еще ждали, чтоб ни в коем случае не шли с одной стороны, а если шли, то только быстрее – сейчас, и обязательно, во что бы то ни стало пришли наконец с другой, и тоже было бы невероятно, но хорошо, чтоб побыстрее. Но, исчерпав терпение все, видя, что мы перестали, маясь, бродить по двору – стоим и смотрим в его сторону, наш старшой сказал (это были единственные слова, прозвучавшие здесь за эти часы):
– Ну, что же… видно, не придут.
Каждый к этому времени знал, чтоЂ он связывал с ожиданием, и было непросто отказаться от тех прекрасных надежд, однако сделать это было необходимо хотя бы для того, чтобы избавиться от тяжести ожидания, и стало, может быть, не легче, но, как казалось – проще, яснее. Теперь мы были готовы совсем и если прислушивались, то лишь к тому неизменному в нас самих, великому, что вело и то обезумевшее несчастное животное, когда оно ползло в кювет.
Какое неуравновешенное, во многом непонятное существо – человек: то единение ему необходимо, то, напротив, разбредясь по двору, каждый теперь хотел быть только один и знал, что все вместе соберемся, лишь когда пойдут те, другие, а в общем-то, такие же несчастные – из-за полотна, ну, что ж, теперь уже недолго.
Невыносимый страшный холод охватывал все существо, душила тоска.
Быстро иду в глубь двора, почему – не знаю, может быть, с тем, чтоб минутою позже с пустым устремлением нестись обратно в неосознанной надежде, должно быть, найти свой "кювет".
Никакой определенной мысли, вернее, возмущенный рой их не позволял какой-либо одной осесть в сознании – все вытеснялось страшным сожалением непоправимости, тоски. Остановился, почему вдруг остановился и именно здесь? Смятение, вернувшись, опять зацикливалось на фразе лейтенанта – стоя у этого угла, недоуменно гляд на меня, он произнес ее. В этой части двора я сегодня еще не был… Оглядываясь, понимаю, что возврат к фразе лейтенанта вызван тем, что стою, оказывается, неподалеку от места встречи с ним. Сейчас у угла пусто, как, впрочем, и вокруг. Лишь множество воронок от разрывов крупных мин, а на снегу лежат, как и по всему двору, но лежат как-то навалом, грудами. Здесь, видно, раненым никто не помогал, санитары не успевали, должно быть, не тро гали их, и они остались в том положении, в каком их застала смерть. От неясного странного опасения опознать в одном из погибших здесь лейтенанта, то ли от другого чего, но не стал приглядываться к погонам, высматривать, есть ли патроны, и, не дотронувшись ни до одного из них, ушел прочь. Невыносимо…
В подобном состоянии находились все – от большого амбара ко мне спиной, пригнувшись, бежал солдат к двум живо вышагивающим в разные стороны, как у важного объекта почетный караул. Что вдруг вздумалось ему опасаться, прятаться, заметил что – крикнуть, спросить – не хотелось.
Бежать к ним? Если серьезно что – позовут. Но тоже, помню, пригнувшись, пробежал к своей булыге между амбарами. Странно…
Ночью во время той страшной атаки немцев промелькнуло что-то вроде сожаления, зависти: вот у солдата железное колесо, броня – надежно, не то что у меня каменюга природная. Теперь колесо
"освободилось", за ним погиб тот мой товарищ. И несмотря на то, что колесо то осталось тем же непробиваемым щитом, как и раньше,- чувство самосохранения направило мен к моей маленькой, никудышней, всего-навсего кусочку песчаника, к защитившему мен камню. Нигде никаких признаков появления "тех". Странно, а он бежал быстро, пригнув… О-о, что это? У торца малого амбара, задрав голову и прикрыв глаза, казалось, что-то вычисляя, тихо стоял солдат.
– Вот те на-а!
Его покой был долгим, основательным. Во всяком случае, он никак не мог только что возбужденно маршировать или бежать, а теперь вот так ни с того ни с сего спокойно прилипнуть к стенке и ‹…› философствовать. За амбаром послышались возбужденные восклицания. Либо показалось, что их там двое было шагающих, либо этот у стенки.
– Слышишь, что у вас там стряслось опять, что-нибудь не так, не туда смотрел, что ли? – Тот, не понимая, уставился на меня.
– Где стряслось, что стряслось – не пойму.
– Разве ты не вышагивал там только что?
– Я здесь давно стою, смотрю вот.
– Эй, где вы там, сюда быстро! – зазвучало приказом за спиной.
Мы ринулись туда и… застыли. Невероятно, перед нами стояло три человека – два наших, своих, и один совсем незнакомый! ПРИШЛИ!