20354.fb2
— Мы отделались благополучно, — сказал Камье, — и мы невредимы.
— Ну вот, — сказал Мерсье. — Продолжай.
Мы с трудом продвигаемся.
— С трудом! — закричал Мерсье.
— С усердием… с усердием вдоль темных улиц, темных и относительно пустынных, по причине несомненно позднего часа и неустойчивой погоды, мы не знаем, кто кого ведет, кто за кем следует.
— В тепле и в уюте, — сказал Мерсье, — у камелька, они предаются мечтам. Книги падают из рук, головы на грудь, стихает пламя, гаснут последние угольки, на свою добычу крадется из берлоги сон. Но хранитель начеку, они очнулись и отправляются в кровать, благодаря Бога за положение вещей, добытое дорогой ценой, когда возможны такие удовольствия среди многих еще иных, такой покой, в то время как ветер и дождь бьют в оконное стекло и мысль скитается, чистый дух, среди тех, кто не имеет приюта, немощных, проклятых, слабых, несчастных.
— Настолько ли мы знаем, — сказал Камье, — что замышлял все это время другой?
— Ну-ка еще раз, — сказал Мерсье.
Камье повторил эту ремарку.
— Именно бок о бок, — сказал Мерсье, — как сейчас, локоть к локтю, рука в руке, ноги в унисон, мы чреваты большим числом событий, чем можно втиснуть в толстенный том, в два толстенных тома, твой толстенный том и мой толстенный том. Отсюда, без сомнения, наша благословенная чувствительность ко всяким ничего: ничего не делать, ничего не говорить. Ибо человек устает в конечном счете от стараний утолить из пожарной кишки свою великую сушь и от разглядывания одного за другим своих немногих оставшихся фитильков, раздутых при помощи оксигидрогеновой сварочной горелки. Так что он предается, однажды и навсегда, мукам жады в темноте. Это меньше портит нервы. Но прости, бывают дни, когда огонь и вода[40] овладевают моими мыслями, а следовательно и разговорами, в той степени, в какой одно с другим связано.
— Мне хотелось бы задать несколько простых вопросов, — сказал Камье.
— Простых вопросов? — сказал Мерсье. — Камье, ты меня поражаешь.
— Они будут сформулированы простейшим образом, — сказал Камье. — Все, что от тебя требуется, это отвечать не задумываясь.
— Если и есть что-то, чего я терпеть не могу, — сказал Мерсье, — так это вести разговоры на ходу.
— Мы в безвыходном положении, — сказал Камье.
— Ладно тебе, — сказал Мерсье, — брось ты эту напыщенность. Дождь кончился, наверное, потому что ветер поднялся, как по-твоему, если он действительно кончился?
— Не спрашивай меня, — сказал Камье.
— Прежде чем ты что-нибудь предпримешь, — сказал Мерсье, — позволь я объясню тебе. Нет у меня ни ответа за душой. О, были времена, они у меня имелись, и одни лишь самые лучшие, они были единственным моим обществом, я даже изобретал вопросы, которые бы им подходили, Но я их всех выпроводил давным-давно.
— Я не имел в виду такие, — сказал Камье.
— Это уже лучше, — сказал Мерсье. — А какие тогда?
— Сейчас увидишь, — сказал Камье. — Во-первых, какие новости насчет сака?
— Я не слышу ничего, — сказал Мерсье.
— Сак, — закричал Камье. — Сак где?
— Пошли сюда, — сказал Мерсье, — здесь поспокойнее.
Они свернули в узкую улочку между высокими старинными домами.
— Ну, — сказал Мерсье.
— Где сак? — сказал Камье.
— Что тебя дернуло снова поднимать эту тему? — сказал Мерсье.
— Ты так ничего мне и не рассказал, — сказал Камье.
Мерсье внезапно остановился, и это заставило Камье тоже внезапно остановиться. Если бы Камье не остановился внезапно, и Камье бы внезапно не останавливался. Но поскольку Мерсье внезапно остановился, пришлось Камье остановиться внезапно тоже.
— Ничего не рассказал? — сказал Мерсье.
— Определенно ничего, — сказал Камье.
— Что же тогда вообще значит рассказывать, — сказал Мерсье, — если считать, что я не рассказал тебе ничего?
Ну как, — сказал Камье, — отыскал ли ты его, как дела обстояли и все такое.
Мерсье сказал:
— Продолжим наш… — Он в затруднении указал свободной рукой на свои ноги и ноги своего компаньона. Последовало молчание. Затем они продолжили не поддающийся описанию процесс, имеющий некоторое отношение к их ногам.
— Ты о чем говорил? — сказал Камье.
— Сак, — сказал Камье.
— А из чего-то следует, что он у меня? — сказал Мерсье.
— Нет, — сказал Камье.
— Так что же? — сказал Мерсье.
— Столько всего могло произойти, — сказал Камье. — Ты мог искать его, но искать напрасно, мог найти его и опять потерять, или даже махнуть на него рукой, сказать себе: — Он не стоит того, чтобы с ним возиться, — или, — На сегодня довольно, а завтра посмотрим. Откуда мне знать?
— Я искал его тщетно, — сказал Мерсье, — долго, упорно, старательно, безуспешно.
Он преувеличивал.
— Я разве спрашиваю, — сказал Мерсье, — как именно ты дошел до того, что сломал наш зонт? Или через что тебе пришлось пройти перед тем, как ты его вышвырнул? Я прочесывал бесчисленные пункты, расспрашивал бесчисленных типов, учитывал невидимость вещей, метаморфозы времени, пунктик у людей вообще и у меня в частности насчет выдумок и вранья, желание нравиться и стремление вредить, а до того, и с тем же успехом, тихо себе сидел, не имеет значения где, все еще пытаясь выдумать против бесконечного приближения, шаркающих тапок, брякающих ключей лекарство чуть получше, нежели визг, перехваченное дыхание, скулеж, улепетывание[41][42].
Камье коротко сказал, что он об этом думает.
— Почему мы настаиваем, — сказал Мерсье, — ты, например, и я, задавал ты себе когда— нибудь такой вопрос, ты, который спрашивает так много? Должны ли мы разбазаривать последнее, что от нас еще осталось, в утомительности бегства и мечтах об избавлении? Ты ведь не подозреваешь, как и я, насколько ты, может быть, свыкнешься и с этим нелепым наказанием, и с тихим ожиданием палача, явившегося тебя разрешить?
Нет, — сказал Камье.
Они замешкались на границе большого открытого пространства. Пожалуй, это была площадь, грохочущая, в трепещущих отблесках, в корчащихся тенях.