20354.fb2
— У тебя рука холодная и влажная, и ты кашляешь, возможно, у тебя старческий туберкулез.
Камье не ответил, продолжал спотыкаться. Наконец, Мерсье сказал:
— Я надеюсь, мы их не проскочили.
Камье не ответил. Случаются моменты, когда простейшие слова все никак не могут определиться, что же они обозначают. Здесь «их» оказалось таким увальнем. Но отдадим ему должное, вскоре последовала резкая остановка.
— Они несколько в стороне от дороги, — сказал Мерсье, — мы могли нечаянно пройти мимо, ночь такая темная.
— Кто-то заметил бы тропинку, — сказал Камье.
— Так бы этот кто-то и сообразил, — сказал Мерсье.
Камье двинулся вперед, потянув Мерсье за собой.
— Держись ты со мной вровень, ради Бога, — сказал Камье.
— Считай, тебе повезло, — сказал Мерсье, — что не приходится меня нести. Обопрись на меня, это твои слова.
— Правда, — сказал Камье.
— Я не делаю этого, — сказал Мерсье, — потому что не желаю быть обузой. А едва я чуть отстану, ты бранишь меня.
Продвижение их было теперь немногим лучше, чем ковыляние. Они сошли с дороги и попали на болото, и тут был риск фатальных последствий, для них, — но как бы ни так. Вскоре падения вступили в игру, то Камье аккомпанировал Мерсье (в его падении), то наоборот, а то оба рушились одновременно, как один человек, без предварительной договоренности и в совершенной взаимонезависимости. Они не поднимались сразу же, поскольку оба практиковали в юности высокие искусства, но в конце концов все же поднимались. И даже в худшие моменты руки их хранили верность, хотя теперь и неизвестно, какую сжимали и какая сжимала, такая на данной стадии чертова неразбериха. Отчасти виной тому, без сомнения, их беспокойство (насчет развалин), что прискорбно, поскольку было оно необоснованным. Ибо они дошли до них в конце концов, до этих развалин, которые, боялись они, могли остаться уже далеко позади, и у них нашлись даже силы забраться в самую глубь, так чтобы развалины окружали их со всех сторон, и там они улеглись, как в могиле. И только тогда, укрытые от холода, которого не чувствовали, от нераздражающей сырости, они смогли позволить себе отдых, и до некоторой степени сон, а руки их освободились для привычного своего дела[45].
Они спят бок о бок, глубокая дрема стариков. Они еще будут говорить друг с другом, но только, что называется, наудачу. Впрочем, разве они когда— нибудь говорили друг с другом иным образом? Как бы там ни было, впредь ничего уже точно не известно. И здесь вроде бы вполне походящее место подвести черту. Но все еще наступает день, день за днем, жизнь после жизни всю жизнь напролет, прах всех, кто мертв и погребен, вздымается, кружится в вихре, оседает, погребается опять. Так что пускай он проснется, Мерсье, Камье, не имеет значения, Камье, Камье просыпается, ночь, все еще ночь, он не знает, который час, не имеет значения, он встает и идет прочь, в темноту, и снова ложится чуть подальше, все еще в пределах развалин, ибо они обширны. Зачем? Неизвестно. О подобных вещах более ничего не известно. Всегда хватает веских причин попробовать где-нибудь еще: чуть вперед, чуть назад. Настолько веских, как оказалось, что и Мерсье проделал то же самое, и, без сомнения, практически в тот же самый момент. Вопрос приоритета, до сих пор столь ясный, отсюда и далее смутен. И вот они ложатся, или может быть просто припадают к земле, на благоразумном удалении друг от друга, сравнимом с обычными их расхождениями. Они вновь начинают грезить наяву, или, может быть, только глубоко погружаются в свои думы. Как бы там ни было, еще до зари, задолго до зари, один из них поднимается, скажем Мерсье, любимец есть любимец, и подходит посмотреть, там ли еще Камье, то есть там ли, где, как он думает, он оставил его, то есть в том месте, где сперва они рухнули вдвоем. Понятно, да? Но Камье там нет, откуда ему там взяться? Тогда Мерсье про себя:
— Вот те на, мошенник, он меня, значит, втихомолку обставил, — и теперь пробирается по валунам, глаза у него вытаращены в напряженном ожидании (малейшего луча света), руки, словно антенны, зондируют воздух, ноги пробуют почву, он находит тропинку, ведущую к дороге, и карабкается по ней. Почти в тот же момент, не точно в тот же, тогда бы не получилось, почти, чуть раньше, чуть позже, не важно, едва ли важно, Камье выполняет такой же маневр.
— Свинья, — говорит он, — он удрал от меня, — и теперь движется наощупь с великими предосторожностями, жизнь так драгоценна, боль так устрашающа, старая кожа так медленно заживает, из этого гостеприимного хаоса, без единого слова или другого знака признательности, никто не благодарит камни, а следовало бы. Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. И вот они опять на дороге, существенно окрепшие, несмотря ни на что, и каждый знает, что другой тут, рядом, стоит только руку протянуть, чувствует, верит, боится, надеется, не желает признавать, что он здесь, рядом, только руку протянуть, и ничего не может с этим поделать. Время от времени они замирают и вслушиваются напряженно, не донесется ли звук шагов, отличимый от звука всех прочих шагов, а им числа нет, день и ночь падающим мягко, более-менее мягко, по всей земле. Но во тьме человек видит то, чего нет, слышит то, чего нет, дает волю воображаемым вещам, которые нельзя принимать в расчет, и еще Бог ведает что творит. Так что вполне может быть, что один или другой останавливается, садится на обочине дороги, почти в болото, чтобы передохнуть или, лучше, подумать, или, лучше, перестать думать, всегда хватает веских причин взять и остановиться, и что другой догоняет, тот, что оставался позади, и когда видит такого рода тень, не верит своим глазам, во всяком случае, недостаточно верит, чтобы броситься в ее объятия или чтобы отправить ее ударом ноги кубарем в трясину. Тот, кто сидит, тоже видит, если глаза у него не закрыты, по крайней мере слышит, если не заснул, и упрекает себя в галлюцинации, но не совсем уверенно. Затем он постепенно встает, а другой садится, и так далее, мы наблюдаем гэг, каждый и узнает и не узнает другого, так может продолжаться у них всю дорогу до города — и безрезультатно. Ибо излишне говорить, что движение им суждено именно в сторону города, как и всегда, когда они его покидают. Так после долгих напрасных вычислений ум возвращается к исходным величинам. Но за уходящими к востоку долинами небо меняется, это снова гадкое старое солнце, пунктуальное, как вешатель. Укрепимся же теперь, нам предстоит еще раз узреть земное великолепие, и вдобавок самих себя еще раз, и ночь уже не будет иметь ни на грош значения, это всего лишь крышка на нужнике, и нам еще повезло, что она у него есть, где наша братия может избывать свои мечты, если таковые имеются, многочисленная наша братия, и подступающую тошноту, и все застарелые боли. Итак, вот они опять в поле зрения, в поле зрения друг друга — чего вы, конечно, никак не ожидали — им нужно только выдвинуться поскорее. Тому, чья очередь сейчас, а очередь Камье, затем повернуться и хорошенько всмотреться. Вы не верите своим глазам, неважно, поверить придется, ибо это он собственной персоной, и никто иной, ваш добрый старый усталый обросший полумертвый приятель, ручаться можно, не дальше броска камнем, но чем бросать, подумайте лучше о золотых давнишних денечках, когда вы вместе тонули в бутылке. Смиряется перед неопровержимым и Мерсье, привычка, которую приобретают среди аксиом, в то время как Камье поднимает руку в жесте сразу осторожном, угодливом, элегантном и непреклонном. Мерсье мгновение колеблется, прежде чем дать понять, что заметил это приветствие, неожиданное, мягко выражаясь, каковой благоприятной возможностью Камье не замедлили воспользоваться, чтобы полным ходом пуститься прочь. Но рукой человек может и мертвецам помахать: мертвецам, конечно, нет тут никакого прока, зато похоронная команда радуется, да друзья и близкие, да лошади, так им проще верить, что они-то пока живы, и тот, кто машет, сам благодаря этому как бы более полон жизни. В конце концов Мерсье совершенно спокойно поднимает руку в свой черед, не абы какую руку, а гетерологичную[46], приветливо-самоотверженным росчеркообразным движением, какое совершают прелаты, освящая порцию благодатной плоти. Но об этой ерунде довольно, на первой же развилке Камье остановился, и сердце его забилось быстрее при мысли о том, что он вложит в долгий прощальный салют, преисполненный беспрецедентной деликатности. Теперь вокруг была настоящая сельская местность, живые изгороди, грязь, жидкий навоз, валуны, ямы, коровьи лепешки, навесы и кое-где фигура безошибочно человеческая, от первых струпьев зари роющаяся на своей делянке, или перекладывающая компост при помощи заступа, поскольку лопата потеряна, а вилы сломаны. Исполинское дерево, путаница черных сучьев, стоит между расходящимися дорогами. Левая приводит прямо в город, по крайней мере это сойдет за прямо в тех местах, другая — после долгих петляний по высыпавшим как грибы гадостным деревушкам. И вот Камье, достигнув этой точки слияния, остановился и обернулся, вследствие чего и Мерсье остановился и полуобернулся, готовый тут же броситься наутек. Однако страхи его были безосновательны, потому что Камье всего лишь поднял руку и сделал прощальный жест, подобный во всех отношениях тому, которым уже раньше так любезно услужил, выбросив в то же время другую, прямую, как, палка, и, несомненно, дрожавшую, в сторону правого ответвления. Мгновение так, а затем, со своего рода героической безоглядностью, он кинулся в означенном направлении и скрылся, будто в горящем доме, где три поколения его ближайших и дражайших ожидали спасения. Успокоившись, но не совсем, Мерсье с осторожностью приблизился к развилке, посмотрел в направлении, куда исчез Камье, не увидел никаких признаков последнего и поспешил прочь в другом. Отвязался, наконец! Приблизительно таков и был, наверное, ход событий. Земля медленно втягивалась в свет, краткий извечный свет.
Вот именно. Потребуется некоторое время, чтобы осознать более-менее, что произошло. Это ваша единственная отговорка. Во всяком случае, лучшая. Она достаточно хороша, чтобы соблазнять вас со всей серьезностью совершать новые попытки: новые попытки вставания, одевания (прежде всего), глотания, извержения, раздевания, засыпания и прочих подобных вещей, слишком скучных, чтобы их перечислять, вообще в конечном счете слишком скучных, которые требуется выполнять и претерпевать. Нет опасности утратить интерес при таких обстоятельствах. Вы оттачиваете свою память, покуда она еще сносная, подлинный ларь с сокровищами, прохаживаетесь в своем склепе, вот тьме, возвращается к разным картинам, вызываете вновь давние звуки (прежде всего), покуда не затвердите множество их и не будете весь в растерянности: голова, нос, уши и все остальное, что там еще остается обнюхать, все они одинаково мило пахнут, — какой бы воспроизвести старенький джингл. О, чудесное посмертие! А что еще может с вами произойти! Такие вещи! Такие приключения! Вы-то думаете, вы со всем этим покончили, а потом в один прекрасный день — бах! Прямо в глаз! Или по заднице, или по яйцам, или по манде, в мишенях недостатка нет, главным образом ниже пояса. А еще говорят, что скучно быть мертвецом!
Это изнурительно, разумеется, поглощает вас целиком, не остается времени на просветление души, но нельзя де требовать всего вообще, тело по кусочкам, разум заживо освежеван, и археус[47] (в желудке) как во дни невинности, еще до всяких траханий, да, действительно, не осталось времени на вечное.
Но есть один черный зверь, затравить которого не так-то легко, ожидание той ночи, что все наконец прояснит, ибо не всякая ночь обладает таким свойством. Это может так и тянуться, месяцами, ни то ни се, долгий унылый тошнотворный сумбур сожалений, и канувших давно, и неумирающих, все это вам уже тысячу раз надоело, старая шутка, переставшая смешить, улыбка неспособного улыбаться, улыбающегося в тысячный раз. Вот ночь, преддверие ночи — и никаких вам больше успокоительных средств. По счастью, это не всегда продолжается вечно, несколько месяцев как правило доводят дело до конца, который бывает и внезапным, особенно в теплом климате. Также это не обязательно беспрестанно, позволены короткие паузы для восстановления сил, с иллюзией жизни, какую они иногда дают, пока длятся, движения времени и сохранившейся еще дренажной детальки.
Потом чудесные цвета, увядающие зеленые и желтые, расплывчато выражаясь, из тусклых они становятся еще тусклее, но только чтобы лучше пронзать вас, угаснут они когда-нибудь и совсем, да, они угаснут.
А дальше? Что-нибудь еще? Это все, благодарим вас. Счет.
Если смотреть снаружи, это был дом, как любой другой. Если изнутри — тоже. И однако он испустил из себя Камье. Камье все еще выбирался потихоньку подышать воздухом, если стояла подходящая погода. Было лето. Осень бы лучше подошла, поздний ноябрь, но такие уж дела, было лето. Солнце садилось, струны настраивались, зачем — Бог знает, прежде чем разразиться старинными стенаниями. Облаченный легко, Камье продвигался вперед, голова его покоилась на груди. Время от времени он выпрямлялся, внезапным судорожным движением, незамедлительно подавляемым, с тем, чтобы поглядеть и понять, куда он идет. Ему случалось чувствовать себя и похуже, нынешний день был одним из лучших его дней. Он получал множество толчков от других пешеходов, но непреднамеренных, все они предпочли бы не касаться его. Он вышел на небольшую прогулку, не более того, очень скоро он устанет, очень устанет. В таком случае он обычно останавливался, широко распахивал свои маленькие голубовато-красные глазки и обдумывал свое положение, покуда еще был в состоянии его определить. Сравнение своих сил с теми, которые необходимы, чтобы добраться домой, частенько приводило его в ближайший бар подкрепления ради, а также ради некоторой смелости и уверенности в отношении обратного пути, о каковом он тоже частенько имел лишь самые туманные представления. Он помогал себе посредством трости, тыкая ею в землю при каждом своем шаге, не каждом втором, а каждом первом.
С глухим стуком на его плечо опустилась рука. Камье замер, сжался, однако головы не поднял. Он в общем-то и не возражал, даже лучше таким вот образом, проще, но не до того, все-таки, чтобы выпускать землю из вида. Он услышал слова: — Мир тесен! Пальцы приподняли его подбородок. Он увидел человека неимоверного роста, одетого нищенски. Не имеет смысла подробно его описывать. На вид он был сильно в годах. Он вонял двойной вонью: старости и немытости, едковатый такой запах. Камье вдыхал его со знанием дела.
— Ты знаком с моим другом Мерсье? — сказал человек.
Камье напрасно смотрел.
— Позади тебя, — сказал человек.
Камье обернулся. Мерсье, поглощенный, похоже, разглядыванием витрины шляпной мастерской, был виден в профиль.
— Позвольте представить, — сказал человек. — Мерсье, Камье, Камье, Мерсье.
Они стояли в позе двух слепцов, знакомству которых препятствует отнюдь не остутствие расположенности, а единственно недостаток зрения.
— Я вижу, вы уже встречались, — сказал человек. — Я так и думал. Что бы вы ни делали, не подавайте вида, что знаете друг друга[48].
— Боюсь, я не узнаю вас, сэр, — сказал Камье.
— Я Уотт, — сказал Уотт. — Вы совершенно правы, узнать меня невозможно.
— Уотт? — сказал Камье. — Мне ничего не говорит это имя[49].
— Я не слишком известен, — сказал Уотт, ты прав, но когда-нибудь буду. Может быть, не повсеместно, славе моей, вероятно, не суждено никогда достигнуть обитателей честного града Дублина или Кьюк-Тулзы[50].
— И где же вы познакомились со мной? — сказал Камье. — Вы должны извинить мне недостаток памяти. У меня еще не было времени распутать все до конца.
— В твоей колыбели, — сказал Уотт. — Ты не изменился.
— Стало быть, вы знали мою мать, — сказал Камье.
— Святая, — сказал Уотт. — Пока тебе не исполнилось пять, она меняла твои пеленки через каждые два часа. Он обернулся к Мерсье. Тогда как твою, — сказал он, — я видел только бездыханной.
— Я знал одного беднягу по имени Мерфи, — сказал Мерсье, — он был похож на вас, только менее потрепан, конечно. Но он умер десять лет назад, при довольно загадочных обстоятельствах. Тела, представьте себе, так и не нашли.
— Моя мечта, — сказал Уотт.
— Так он тоже вас не знает? — сказал Камье.
— Давайте же теперь, дети мои, — сказал Уотт, — возобновим прерванное общение. Не бойтесь меня. Я — само благоразумие. Отчаяние дикого жеребца.
— Джентльмены, — сказал Камье, — позвольте мне вас оставить.
— Будь я не без желаний, — сказал Мерсье, — я бы купил себе одну из этих шляп, чтобы носить ее на голове.
— Пошли, угощу вас по маленькой, — сказал Уотт. Он добавил: — Ребята, — с улыбкой беззлобной, почти нежной.
— Право—, — сказал Камье.
— Вон тот бежевый котелок на болване, — сказал Мерсье.
Уотт схватил правую руку Мерсье, затем, после краткой потасовки, левую Камье и потянул их за собой.
— Господи, снова, — сказал Камье.