20354.fb2
— Хватит, — сказал Камье. — Ты похож на заглавную S. Лет девяноста.
— Если бы, — сказал Мерсье. Он вытер руку сзади о штанину. Он сказал: — Я готов ползти дальше в любой момент.
— Я ухожу, — сказал Камье.
Бросаешь меня на произвол судьбы, — сказал Мерсье. — Я так и знал.
— Тебе известны мои маленькие особенности, — сказал Камье.
— Нет, — сказал Мерсье. — Но я рассчитывал, что твоя дружба поможет мне перетянуть мой срок.
— Я мог бы помогать тебе, — сказала Камье. — Но я не могу тебя воскресить.
— Возьми меня за руку, — сказал Мерсье, — и уведи подальше отсюда. Я буду семенить подле как маленький щенок или крошечный карапуз. И настанет день.
Ужасный визг тормозов разорвал воздух, за ним последовали вопль и звучный удар. Мерсье и Камье бросились (после секундного колебания) на улицу и были вознаграждены заслоненным вскоре толпою зевак видом большой, толстой женщины, слабо корчившейся на земле. Беспорядок ее одежды рассекречивал потрясающую массу вздымающегося белья, исходно белого цвета. Ее жизнь истекала с кровью из одной или более ран, и уже достигла водостока.
— О, — сказал Мерсье. — Это то, что мне было нужно. Я уже чувствую себя новым человеком.
Он и на самом деле преобразился.
— Пускай это станет для нас уроком, — сказал Камье.
— В смысле? — сказал Мерсье.
— Никогда не отчаиваться, — сказал Камье, — и не терять нашей веры в жизнь.
— А, — сказал Мерсье с облегчением. — Я боялся, ты имеешь в виду что-нибудь еще.
Когда они уходили, мимо проехала санитарная карета, спешившая к месту происшествия.
— Что, прости? — сказал Камье.
— Стыд вопиющий, — сказал Мерсье.
— Не понял, — сказал Камье.
— Шесть цилиндров, — сказал Мерсье.
— И что? — сказал Камье.
— А еще говорят о нехватке бензина, — сказал Мерсье.
— Жертв, возможно, больше чем одна, — сказал Камье.
— Это может быть и ребенок, — сказал Мерсье, — им в высшей степени безразлично[14].
Дождь лил мягко, как из хорошей лейки. Мерсье шел, подняв кверху лицо. Порой он вытирал его свободной рукой. Он уже довольно давно не умывался.
— Единственный, полагаю, ребенок, я родился в P. Родители мои были из Q. Это от них мне достался, заодно с трепонемой паллидум[15], огромный нос, останки коего перед вами. Они были суровы со мной, но справедливы. За малейший грешок отец бил меня до крови тяжелым ремнем, на котором правил бритвы. Но он никогда не забывал объявить моей матери, что хорошо бы ей обработать мои раны настойкой йода или перманганатом калия. Этим, без сомнения, объясняются мой подозрительный характер и обыкновенная моя угрюмость. Я не был способен стремиться к знаниям, так что меня забрали из школы в тринадцать лет и поселили неподалеку у фермеров. Поскольку небо, как они это излагали, в собственном отпрыске им отказало, они со всем естественным ожесточением прибегли к моей персоне. А когда мои родители погибли в ниспосланном провидением железнодорожном крушении, усыновили меня со всеми формальностями и ритуалами, какие требуются по закону. Однако, телом немощный не менее, чем умом, я был для них источником постоянных разочарований. Трудиться на пашне, косить, копаться в турнепсе и тому подобное, все это было работой настолько превосходящей мои возможности, что я буквально с ног валился, когда меня заставляли за нее браться. Даже присматривая за овцами, коровами, козами, свиньями, я напрасно напрягал все свои силы — у меня никогда не получалось пасти их как следует. Ибо животные, оставленные без внимания, забредали в соседские владения, и там наедались до отвала овощей, фруктов и цветов. Обхожу молчанием поединки возбужденных самцов, когда я в ужасе бежал прятаться в ближайший сарай. Добавьте к этому, что стадо или отара, по причине моего неумения считать далее десяти, редко когда возвращалось домой в полном составе, и этим я тоже был заслуженно попрекаем. Единственный род деятельности, где я мог похвастаться если и не выдающимися, но все же успехами — убой маленьких овечек, телят, козочек и свинок и холощение меленьких бычков, барашков, козлят и поросят, при условии, конечно, что они к тому моменту оставались еще неиспорчены, сама невинность и доверчивость. Посему этими специальностями я и ограничивался с той поры, как мне исполнилось пятнадцать лет. У меня дома еще хранятся несколько очаровательных маленьких — ну, сравнительно маленьких — бараньих тестикул из той счастливой эпохи. Я также являлся ужасом птичьего двора, ужасом аккуратным и элегантным. У меня был собственный способ душить гусей, вызывавший всеобщие восхищение и зависть. О, я вижу, что слушаете вы меня вполуха, да и то неохотно, но мне все равно. Потому что жизнь моя позади, и последнее оставшееся мне удовольствие — вслух созывать добрые старые денечки, миновавшие, к счастью, навсегда. В двадцать или, может быть, в девятнадцать, будучи достаточно неуклюжим, чтобы обрюхатить доярку, я бежал, под покровом ночи, поскольку меня бдительно стерегли. Я воспользовался оказией и подпалил хлева, амбары и конюшни. Но пламя едва занялось, как его тут же потушил ливень, которого никто не мог предвидеть, небо в момент поджога было таким звездным. Это случилось пятьдесят лет тому назад. А кажется, будто пять сотен. — Он грозно взмахнул своей палкой и обрушил ее на сиденье, немедленно испустившее облако высокопробной эфемерной пыли. — Пять сотен! — проревел он.
Поезд замедлил ход. Мерсье и Камье обменялись взглядами. Поезд остановился.
— Горе нам, — сказал Мерсье, — он стоит у каждого столба.
Поезд тронулся.
— Мы могли бы сойти, — сказал Мерсье. — Теперь уже поздно.
— Сойдете со мной, — сказал старик, — на следующей станции.
— Теперь все представляется в новом свете, — сказал Мерсье.
— Подручный у мясника, — сказал старик, — подручный у торговца птицей, подручный у живодера, помощник похоронщика, труп на труп, вот вам моя жизнь. Трепать языком было моим спасением, каждый день чуть больше, чуть лучше. По правде сказать, это у меня тоже в моей чертовой крови, ибо всем известно, что отец мой был зачат, и вы можете себе представить, с каким пылом, от чресел приходского священника[16]. Я нападал на отдаленные кабаки и бордели. Друзья, — провозглашал я, так и не выучившийся писать, — друзья, Гомер говорит нам, Илиада, песнь 3 строка 85 и далее, в чем состоит счастье здесь, на земле, то есть счастье. О, я им выдавал! Potopompos scroton evohe![17] Так вот, горячо и сильно. Почерпнуто на вечерних курсах, — он разразился диким хриплым хохотом, — на бесплатных вечерних курсах для жаждущих света развалин. Потопомпос скротон эвоэ, дряблого хера вам и твердого от души![18] Ступайте, — говорил я, — ступайте с отважным сердцем и яйцами в ботинках[19] и завтра возвращайтесь, скажите своим миссис, чтобы отправлялись гонять обезьян в аду. Бывали щекотливые моменты. Тогда поднимался я, кровью покрытый, тряпье мое в клочья, и снова на них. Сопляки, блядские отбросы и, Боже всемогущий, дешевая вонь сортирная. Я приводил себя в порядок и вламывался на их свадьбы, похороны, танцульки и крестины. Мне уже были рады, еще лет десять, и я сделался бы популярен. Я расправлялся с ними по жребию, целка, вазелин, весь чертов день от восхода и до темноты. Пока мне не досталась ферма и даже еще лучше, фермы, потому что их было две. Благословенные создания, они до самого конца любили меня. Все это было очень кстати, потому что шнобель мой уже начинал проваливаться. Люди любят тебя меньше, когда твой шнобель начинает проваливаться.
Поезд замедлил ход. Мерсье и Камье подобрали ноги, чтобы дать ему пройти. Поезд остановился.
Не сходите? — сказал старик. — Правильно делаете. Надо быть совсем проклятым, чтобы тут сходить.
На нем были гетры, желтая шляпа и порыжевший сюртук, доходивший до колен. Он тяжело спустился на платформу, повернулся, хлопнул дверью и поднял к ним свое отвратительное лицо.
Поезд тронулся.
— Адью, адью, — закричал м-р Мэдден[20], — они до конца любили меня, они любили.
Мерсье, сидевший спиной к локомотиву, смотрел, как он стоит там, не замечая спешащих к выходу пассажиров, как опускает голову, покуда она не ложится ему на руки, покоящиеся на набалдашнике его палки.
С каким облегчением глаза от этой сумятицы к пустому небу, с каким облегчением обратно.
— В новом свете, — сказал Мерсье, — в совершенно новом свете.
Камье вытер оконное стекло обшлагом рукава, зажав его между ладонью и четырьмя скрюченными пальцами.
— И с целью, — сказал Мерсье, — меня почти что… Он сделал паузу, чтобы подумать. Почти что меня прикончить, — сказал он.
— Видимость ноль, — сказал Камье.
— Ты остаешься странно спокоен, — сказал Мерсье. — Прав ли я, полагая, что ты воспользовался моим состоянием, чтобы подменить экспресс, на который мы договаривались, этим вот катафалком?
Камье что-то пробормотал о сожженных мостах и непристойной спешке.
— Я знал, — сказал Мерсье. — Мною постыдно злоупотребили. Я бы из окна выбросился, если б не боялся растянуть лодыжку.
— Я все объясню, — сказал Камье.
— Ничего ты не объяснишь, — сказал Мерсье. — Ты воспользовался моей слабостью. чтобы одурачить меня, как будто я сажусь в экспресс, когда на самом деле… Лицо его расползлось. С большей готовностью, чем у Мерсье, расползались немногие лица. У меня нет слов, — сказал он, — чтобы скрыть то, что я чувствую.