20364.fb2
Я тоже напишу так! Ребенком он уже понимал, что литература несет несчастным людям свет и тепло. Его душа смягчалась от чтения. Когда в шестьдесят восьмом "культурная революция" слегка поутихла, он принялся тайком разыскивать и почитывать "реакционные книжонки" - всю эту "феодальную" и "буржуазную", "ревизионистскую" и "заморскую", "древнюю" и "крупномасштабную"[11] нечисть, с которой сражались бравые молодцы-хунвэйбины. Он, правда, уже отбросил мечты о литературе, о писательстве, а все же порой ронял на страницу слезинки. Не только Мин Фэн из бацзиневской "Семьи" исторгала у него слезы, но душа трепетала над "Оводом". А потом вновь перелистал "Сон в красном тереме"[12], и сердце вдруг сжалось от сочувствия ко всем этим барчукам, барышням, служанкам.
Долгие годы он взращивал в себе эту чувствительность, и не только чтением. Зимой подолгу смотрел на курящиеся трубы над бедными хижинами. Слабые, чуть заметные дымки казались такими одинокими и беззащитными, что вряд ли могли бороться за существование, сохранять свою форму, очертания, у них не было возможности показать себя, поддержать свой жар. Эти бессильные дымки из жестяных труб, так же вившиеся и до того, как он появился на свет, наводили его на мысль о собственной жизни - такой беспросветной, заурядной, ограниченной.
Весной, в самые первые ее дни, когда все мерзнут и клянут эту раннюю весну, еще более холодную, чем зима, когда даже сводки погоды не ошибаются, предсказывая понижение температуры, - в эту пору Ма Вэньхэн, наоборот, в пронизывающем ветре начинал ощущать нежность, весеннее томление, обнаруживая первые травинки в углу стены и первую завязь на ветках. И жаждал до всех донести эту весть, и страдал, не в силах всколыхнуть обывателей.
Кино или театр он не слишком любил, особенно в те годы, когда там только и знали, что "штурмовать" - не "облака", так "небеса", но ему нравилось замедлить шаг перед каким-нибудь кинотеатром или театром, когда толпы текли в них или из них: ну до чего яркая, свежая мизансцена! Всякий раз он разглядывал людей с новым чувством. Как-то театр представился ему водохранилищем, а людской поток - заполняющей его рекой, перехлестывающей через плотину и затапливающей песчаные берега. Вода очищает, но отчего же люди, покидающие театр, так суетливы и грубы? Ему становилось больно.
Писательство сможет доставить ему немало удовлетворения, он понесет людям тепло, свет, весть о весне, очистит от всего наносного, утешит тех презираемых людишек, о чьей незаметной, как дымок, жизни когда-то глубоко задумывался. Он верил, что сожжет немало спичек, светя и другим, и самому себе. В реальной жизни столько ни за что не сожжешь, хотя и стоит коробок всего два фэня. В свете горящей спички виделись ему теплый дом, жареный гусь, бабушка, и люди казались близкими друг другу, любящими, они выходили из дверей кинотеатра умытыми, вычищенными, выбеленными, культурными, теплыми, улыбчивыми, внимательными, каждый становился хоть чуть-чуть лучше, а ведь если все станут хоть чуть-чуть лучше, жизнь преобразится...
Но у него ничего не получалось. Чиркая спичками, одной за другой, чиркая, чиркая, чиркая без устали, не переводя дыхания, освещая крохотный уголок мира, - в себе он ощущал мрак. Все свои младенческие поползновения, детские грезы, юношеские увлечения и сменившие их опрощение, стойкость, терпение, необходимость подавлять свои порывы, - все он описывал в своих произведениях, надеясь таким путем достичь давно ожидаемого им нового мира, новой жизни. И все-таки понял, что не в состоянии выдернуть самого себя за волосы из этой среды, и чем дальше, тем больше отчаивался.
Его мысли уходили ко временам первой премии, первой хорошей рецензии. Вот он обедает с одним превозносившим его критиком, седовласым, тощим, костлявым коротышкой, весьма к нему расположенным, и тот поднимает тост за него как за новую звезду на небосклоне, открытую астрономами, и говорит о том волнении, какое испытывал, читая его произведения. Горячие слезы выступают на глазах Ма Вэньхэна, впервые познавшего себя, вернувшегося к себе и признанного людьми. Тогда ему показалось, что он действительно стал самим собой - настоящим, весомым, прекрасным, возвышенным.
Вот в этот-то момент девчушка-официантка с косичками и подала ему душистую курицу со специями.
Он защипнул палочками кусочек куриного мяса, обмакнул в молотый перец, отправил в рот и почувствовал, что вкус какой-то не такой. Из мяса, которое должно быть хорошо прожаренным, вытекало что-то липкое.
- Товарищ! - окликнул он официантку.
А эта, с косичками, облокотясь о стойку бара, болтала с парой других косичек и не услышала его зова.
- Товарищ! - возвысил он голос и сделал знак рукой.
Официантка повернулась, взглянула на него, но не пошевельнулась. И трех секунд не прошло, как она вновь показала ему свои косички и продолжила веселую болтовню.
- Товарищ! - выкрикнул он в третий раз и хлопнул по столу.
- Эй, чего кричишь? - бросили ему "косички", оторвавшись от стойки, но так и не выказывая желания подойти.
"Кричишь"! "Эй"! И это к нему, пишущему человеку, только что узнавшему себе цену, ощутившему уважение к себе, так обращаются - "эй", "кричишь"? И ведь даже не пошевелится...
Вот так, походя, унизить человека! Возможен ли большее оскорбление?! В "Весеннем дожде" он показал прекрасную душу официантки. А эта девица ничтоже сумняшеся нагло унизила его, это им привычно - не замечать людей, унижать их, это их натура...
Стукнув по столу так, что фарфоровые ложки полетели на пол и разбились, он заорал:
- Подойди сюда!
Седовласый критик испуганно вздрогнул.
Разразился невероятный скандал. Как какой-нибудь обыватель, невоспитаннный грубиян, опустившийся бродяга, нарывающийся на драку, он ругался с работниками ресторана, а критик все пытался остановить его и не мог. Из своего словарного запаса Вэнь Хан вытащил все злое, ранящее, убийственное и атаковал эти "косички", однако вовсе и не устыдил девицу, она ловко парировала его нападки. А потом эта ловкачка повернулась к тощему критику:
- Бред какой-то, он что, больной? Вы лучше вызовите такси и отвезите его в психушку!
В самую точку! Ма Вэньхэну в эту минуту казалось, будто он и в самом деле сходит с ума, ему хотелось кого-нибудь ударить, сломать стул, все порушить, а еще лучше облить это заведение бензином и поджечь...
И вдруг на самом пике своего бешенства он остановился, взглянул на критика, на себя, на официантку, на окружающих - и прикусил язык. Заплатил двадцать четыре фэня за разбитые ложки и, опустив голову, не издав ни звука, вышел из ресторана, слабым, чуть слышным голосом простился с критиком - и посреди улицы разрыдался. Соленые слезы покатились по губам...
Это был печальный знак! Успех, смутно почувствовал он, воистину есть начало крушения.
5
Неделю Вэнь Хан, выполняя обещание, данное тем двум редакторам, высокому и низкому, толстому и тощему, писал воспоминания о детстве. У них в журнале как раз из номера в номер публиковались "Воспоминания писателей", и "мемуары" Вэнь Хана должны были засвидетельствовать его вхождение в категорию "непререкаемых авторитетов", "старых писателей". Не по возрасту, разумеется, в этом году ему исполнилось лишь тридцать семь, но по достижениям и статусу он уже сравнялся с писателями старшего поколения.
И он принялся вспоминать и фиксировать свои детские годы. Родная деревушка среди груш и фиников, водяные змейки на насыпях арыков, из норы выползает крыса-полевка, оставляя за собой тонкую струйку... Когда они переехали в город, он долго продолжал подтираться не бумагой, а только высохшим листом гаоляна или комком земли...... Что за бред! Можно ли вообразить себе писателя, известного уже всей провинции, подтирающим задницу каким-то отбросом со свалки?
Поначалу в городе речь выдавала в нем деревенщину, и школьники, эти дети города, звали его "лапотком" и даже сложили дразнилку:
Лапоток,
Лапоток
Вытянул свой коготок,
Твой собачий коготок
Черной грязью покрыт,
Года три уже не мыт...
Дикая жизнь, и эти сверстники, смеявшиеся над ним, считая посредственностью... Узнали бы они о его сегодняшних успехах!
Упорно и настойчиво занимаясь, он в итоге завоевал авторитет среди товарищей по школе, и больше уже никто не смеялся над ним, а после уроков все те, кто получал "неуды" на экзаменах, бросались разыскивать его, чтобы списать задание. В третьем классе Вэнь Хан стал членом учсовета, а это уже была номенклатура, пусть даже только на уровне класса и только на один учебный год! Но во втором полугодии четвертого класса случилось то, что можно назвать стихийным бедствием или великим переломом: он влюбился в литературу.
Читальня и книжная лавка, тусклый огонек, старые книги, от которых несло ветхостью, новые книги, пахнущие типографской краской, все более длинные сочинения и все более постылые математика, физика, химия, хотя и там он удостаивался похвал... В старших классах любовь к литературе стала неизлечимым недугом. Товарищи по ячейке, староста - все смотрели на него с подозрением: что же это за ученик? Живет в эпоху Великого Скачка[13] и классовой борьбы, которую ну никак нельзя забывать[14], а голова забита какими-то Жан-Кристофом, Жюльеном, госпожой Бовари...
Все были настроены против него, и в результате он не получил разрешения подавать документы в институт[15]! Не оказалось в шестьдесят втором института, который захотел бы принять Вэнь Хана... Что это, позор девятнадцатилетнего Ма Вэньхэна? Или тогдашней вузовской системы?
"Вузы, - писал он в "Воспоминаниях о былом", - захлопнули передо мной суровые, бездушные, так мне и не поддавшиеся двери..."
Вот невезуха, черт подери, любить литературу, потеть над стихами, каждую клеточку полнить искусством, каждым нервом биться в творческом ритме - и стать кассиром на заводе, общаться с пошлыми, грязными, однообразными купюрами, оскорбляющими поэтический вкус и не дающими вздохнуть душе художника, и вот так - шестнадцать лет!
До чего же мучительна жизнь! В конце восьмидесятого уже обретший известность Вэнь Хан негодовал и страдал, вспоминая шестнадцать лет, проведенные в кассе, но ему не удавалось выразить свои чувства с такой силой, как Андерсену в "Гадком утенке". Он ведь теперь - лебедь, а не гадкий утенок, презираемый не только людьми, но и паршивой собачонкой. А проживи он эти шестнадцать лет в литературной среде, имей возможность творить, развивать свой талант, как это и произошло после свержения "банды четырех", имеет он благоприятную почву, солнечный свет, тепло, своевременный полив и подкормку, он, быть может, вырос бы в могучее литературное древо, поднимающееся к небесам! Уже, наверное, сборников десять издал бы! Множество международных премий получил! Сумел бы, непременно сумел, ведь в молодости был полон чувств, порывов, энергии!
Но мало того что шестнадцать лет изо дня в день он имел дело с маловдохновлявшими его купюрами, - в жизни этих самых купюр ему явно недоставало. Одежда ветшала, летом приходилось выдерживать мучительную борьбу с самим собой, прежде чем решиться на покупку мороженого... В шестьдесят девятом у них с Юйлин родился сын, и в семидесятом, когда малышу исполнился годик, он хотел купить ему трехколесный велосипед, так тридцати юаней не нашлось... Ну разве не бред?! Больно и грустно!
Как раз в этот вечер, когда он выплескивал в воспоминания о былом свой гнев и свою печаль, заглянул к нему старый приятель и давний сосед Чжао. Их знакомству было уже больше десяти лет, и, живя рядом, схожей жизнью, они частенько делились друг с другом своими мыслями да заботами, утешали друг друга. Чжао не прочь был поиграть в вэйци[16], и в пустоте тех невиданных историей лет Ма Вэньхэн тоже пристрастился к игре, с азартом постигая премудрости "пушки позади коня", "двух повозок" и других комбинаций, ведущих в победе. После несколько партий, они опрокидывали по рюмочке крепенькой, закусывали, чем придется, затем снова выпивали и закусывали, болтали о том, о сем, ворчали, жаловались на жен, и на душе становилось легче.
Последние год-два Чжао заходил редко. Видя, что Ма Вэньхэн, став Вэнь Ханом, переменился, он не решался беспокоить его. Но в этот раз вэньхановой жене Юйлин надо было расспросить соседа об элитной школе, куда они решили определить сына и где Чжао заведовал столовой. Вот тот и явился рассказать, что ему удалось выяснить.
По такому случаю Вэнь Хан с женой вскочили, едва Чжао вошел, и весьма радушно приветствовали его восклицаниями вроде "совсем нас забыл , а мы частенько вспоминаем тебя", и на сердце у Чжао потеплело. Значит, остается все-таки дружба между людьми, хоть и меняется их положение, не так уж много чудес в мире человеческом, и тем больше надо дорожить дружескими чувствами! Чжао принялся весело болтать, выложил всю информацию про школу, куда, он надеется, сын Вэнь Хана поступит, а потом принялся расписывать, как кормят в их столовой: морепродукты, птица - свежая, не мороженая, - вареное мясо, рассказал о новых способах приготовления лапши, об отношениях между поварами, администраторами и снабженцами, не забыл упомянуть про масло, соль, соевый соус, уксус, соленую редьку и маринады, а также разъяснил преимущества и недостатки разовых и многоразовых продталонов.
Вэнь Хан слушал без всякого интереса, но, поскольку Чжао был им нужен, приходилось изображать на лице улыбку и делать вид, будто все это весьма любопытно. Юйлин же слушала очень внимательно: еда - тема вечная, интересная всем, вне зависимости от классовой принадлежности, национальности и сексуальной ориентации. Время от времени она вставляла какие-то словечки, подхихикивала, еще более возбуждая словоохотливость Чжао, у которого к воодушевлению имелся тайный важный стимул: он считал, что дружеские беседы в доме Вэнь Хана придадут ему больший вес в глазах соседей.
Вэнь Хан начал ерзать на стуле - уже сорок минут он почтительно выслушивает абсолютно неинтересную ему болтовню. Он сейчас пишет о былом, весь погружен в воспоминания, наполнен прошлым, сострадает, любит, пылает гневом - это другой мир, вызывающий сочувствие и воздыхания. Его записи обретут изящество Тургенева, тоску Чехова, искренность Чжу Цзыцина, поэтичность Ян Шо[17]. Когда человек уходит в воспоминания, лирику, творчество, его душа размягчается, взор заволакивается туманом, и все вокруг словно бы окутывается дымкой... В это время рассказывать ему о преимуществах чжэньцзянского душистого уксуса или хорошо выдержанного шаньсийского уксуса, достоинствах и недостатках тушеного мяса с красной подливкой или мяса, сваренного в уйгурском котле, - дикость, зверство, равносильное убийству. Прошедшая жизнь безжалостно погубила его весну, а теперь еще топчет его творческую душу, вынуждая смотреть, как из зубастого рта Чжао вылетает слюна, как отвисает его подбородок, оттопыриваются уши, раздувается шея, как беспрерывно мелькают перед глазами руки и пальцы, в особенности этот, указательный левой руки, которым Чжао все время тычет в него. Да еще слушать все эти глупые словечки "подсчитать", "энергично", "поменьше жара", "масло", "поесть", "практично", "чрезмерно", "таращиться"... Все так пошло, бессмысленно, тупо, глупо, безмозгло... Воистину незакрывающийся рот этого фигляра Чжау потешался над ним, и это в тот момент, когда Ма Вэньхэн стал Вэнь Ханом и в собственном доме своим судьбоносным пером устремлен к правдивому, доброму и прекрасному!
Да, конечно, когда-то они были друзьями, но ведь все в прошлом, и это лишь доказательство глупости былого существования, это шрамы от тех мук, что причиняла ему несправедливая жизнь, рубцы душевных травм, которые леваки[18] нанесли отвергнутым талантам... Но теперь-то он, наконец, воспрял, он признан, принят в рай правды, добра, красоты, поэзии, искусства, и что, он все так же должен мириться с тем, что его душу топчут и оскорбляют? Зачем заставлять себя терпеть все это? Опускаться до вульгарного уровня всех этих Чжао? Почему не выбирать то, что он любит, и избегать того, что ему претит? Почему...