20367.fb2
В Петербурге, в тех кружках, где особенно любят потолковать о том, кто как живет, наживает и проживает, некоторое время предметом толков был один разбогатевший табачный и сигарочный фабрикант, выстроивший дом в лучшей части города, каменный, трехэтажный, облепленный до второго этажа вывесками, посреди которых бросалась в глаза большая вывеска: "Табачная и сигарочная фабрика Августа Штукенберга". В эту самую эпоху и в этот именно дом нам приходится перенести действие нашего романа.
Дом Штукенберга снаружи ничем особенно не отличался; но при входе в ворота нельзя было не заметить во всем строгого порядка и необыкновенной опрятности. Под воротами, направо, вошедший читал вывеску: "Домовая контора" -- и возле нее находил отставного солдата, который давал на вопросы ответы -- тут же -- или приглашал в контору. На дворе, направо, были нумерованные квартиры, налево -- кладовые, конюшни и сараи. Между кладовыми была одна с надписью: "Пожарная", в которой хранились пожарные трубы для принятия скорейших мер в первые минуты пожара; впрочем, дом был застрахован. Двор оканчивался воротами, сквозь которые виднелась длинная перспектива другого двора, также чисто выметенного, и в конце его деревянный флигель с часами вверху.
На первом дворе жили сам хозяин и жильцы, помещалось несколько магазинов; на втором все помещения заняты были фабрикой и мастеровыми.
Фабрика собственно помещалась в особом здании и была разделена на четыре отделения. Из них в первом до пятидесяти женщин сидели рядом за грудами листового табаку и приготовляли его для сигар, обрывая листья от стебля; во втором -- табак крошился и набивался в картузы; в третьем и четвертом, которые находились во втором этаже, над первыми двумя, производилось изготовление сигар. Каждое из последних двух отделений занимало по большой светлой комнате в десять окон и было устроено и обстановлено одинаково: посреди комнаты, во всю длину ее, стоял стол, за которым с обеих сторон сидело человек более ста мастеровых, в красных и голубых шапках с кистями, предохранявших волоса от едкой табачной пыли и придававших вообще очень красивый и веселый вид мастерской, особенно когда в ней раздадутся песни. Между мастеровыми, живущими на жалованье, рассажены были мальчики, отданные в ученье по контракту; они обвертывали в табачные листы стебли и мелкие обрывки по ровным количествам и свертки передавали мастеровым, которые окончательно превращали их в сигары.
У стены, противоположной окнам, на лавках, стояли корзины с табаком, приготовленным женщинами внизу, и весы, к которым мальчики по временам подходили, подставляли фартук и получали от приказчика, весом, новую порцию табаку,-- мера, показывавшая экономическую предусмотрительность хозяина: она не позволяла мальчикам портить или терять материал. На стене, прямо против входа в комнату, висел образ; поодаль от него, в рамках,-- постановления, относящиеся до мастерового класса.
Кроме здания фабрики, на дворе было еще два строения: одно -- в котором помещались баня и прачечная; другое -- в котором жили мастеровые. Последнее заключало в себе столовую, спальню, кухню и лазаретную комнату.
Всё это настроил и устроил фабрикант без копейки долгу, на чистые деньги, нажитые своим счастливым ремеслом. Сигарную фабрику свою Август Иваныч завел лет двадцать тому назад, когда их в Петербурге было немного. Сам он был деятельнейшим работником и возбуждал собственным примером деятельность мастеровых, которых сначала было у него не больше пятнадцати. Ровно в пять часов вставал он с постели, и за ним все поднимались на ноги и принимались за работу. Требования на его сигары всегда почти превышали производительность; но Август Иваныч не спешил и не увеличивал число часов, однажды назначенных для работы, и ни в чем не изменял раз заведенного порядка. Немедленно по открытии своего заведения Август Иваныч женился на Шарлотте Христофоровне,-- нельзя сказать, чтобы по любви, нельзя сказать, чтобы и по расчету, а вернее: любви тут было ровно настолько, насколько было расчета. В таком счастливом супружестве Шарлотта Христофоровна ежегодно дарила Августа Иваныча ребенком, так что через десять лет фамилия сигарочника состояла из одиннадцати человек; было бы двенадцать, но один из детей умер, к прискорбию родителей. Содержание такого семейства, казалось, требовало больших расходов на стол, одежду, прислугу; но Шарлотта Христофоровна в деятельности и аккуратности по своей хозяйственной части нисколько не уступала своему супругу, а в отношении экономии даже превосходила его. Она вставала также в пять часов, брала с собой работницу или одного из фабричных мальчиков и сама отправлялась на рынок закупать всё нужное для семейства и для фабрики. Кушанье готовила тоже сама, с помощью только одной русской работницы, отличавшейся необыкновенным терпением, крепостию мышц и проворством, которое подстрекалось больше ласкою Шарлотты Христофоровны, чем жалованьем, далеко не достигавшим до желаемой цифры; впрочем, желания работницы, может быть, были неограниченны, как и вообще желания человеческие. В детской, во время стряпни, надзор предоставлялся няньке и девице, знающей шить и кроить по мерке; но хозяйка не раз успевала-таки заглянуть и туда, пользуясь некоторыми антрактами из своих кухонных занятий. Одежда детей почти ничего не стоила, кроме собственных трудов Шарлотты Христофоровны и трудов девицы, знающей шить и кроить по мерке; весь материал брался из годового гардероба поношенных платьев родителей, и прикупать ничего не приходилось, потому что если число детей и увеличивалось с каждым годом, то, с другой стороны, родители их с каждым годом значительно толстели и объем их костюмов увеличивался через год как раз настолько, чтобы сшить одну лишнюю пару лишнему ребенку; так что из серого сюртука Августа Иваныча, ежегодно возобновляемого, через десять лет супружества выходило ровно четыре куцых курточки для четырех сыновей, а из платья Шарлотты Христофоровны -- пять коротеньких платьиц для дочерей. Возобновление поношенных материалов производилось в мастерской родителя Шарлотты Христофоровны -- скорняка, красильщика и пятновыводчика, который получал плату за это сигарами для собственного употребления. Жил Август Иваныч вообще скуповато; впрочем, по воскресеньям у него нередко бывали гости; некоторые приходили к обеду, и из приготовленных блюд ни одно не пряталось от гостей. Только сигары предлагались гостям не из лучших, но лучших Август Иваныч и сам не курил, по крайней мере при гостях. В большие праздники бралась ложа в немецком театре и нанимался поместительный экипаж… Короче; образ жизни Августа Иваныча действительно способен был возбудить зависть в некоторых кружках, но не представлял, к сожалению, удобства для подражания. Нет никакого сомнения, что процветание домашней, хозяйственной части фабриканта и его фабричных дел было плодом бережливости, аккуратности и деятельности -- качеств, давно уже всеми утвержденных за немцами; но из описанного видно также, что всему этому немало способствовало и счастливое сочетание посторонних обстоятельств. Только правильное устройство фабрики в новом доме, наружность которой мы описали выше, должно отнести единственно к уменью Августа Иваныча распорядиться нажитыми средствами. Внутренний порядок фабрики соответствовал наружному ее виду. В определенный час и минуту мастеровые вставали, садились за работу, шли завтракать, обедать, ужинать, ложились спать. На дворе, в свободные часы, играли в бабки, чехарду и другие русские игры, которые если иногда переходили в драку, то зло прекращалось в самом начале дядькой из отставных унтер-офицеров, который наблюдал за порядком на дворе и в доме мастеровых: он вместе с ними жил и знал ближайшим образом характер каждого из них. Со двора отпускались как мальчики, так и наемные мастеровые в будни только в случае действительной надобности, а в праздники -- до известного часу, и за промедление делались денежные штрафы. За пьянство и буйство немедленно отказывалось от места, а с мальчиков строго взыскивалось. Женщины, работавшие внизу, на ночь расходились по своим квартирам, и на фабрике оставался только мужской пол. Вообще хозяин строго наблюдал за нравственностью мастеровых и рассчитывал на этом свою и их собственную пользу. Один здоровый и благообразный вид мастеровых свидетельствовал уже о пользе строгих мер хозяина. Лицо с заспанными или подбитыми глазами редко встречалось в мастерских Августа Штукенберга, даже после больших праздников когда половина мастеровых других фабрик вовсе не являлась на свою фабрику, ни с целыми, ни с подбитыми глазами. Условия, с которыми мастеровые Штукенберга отпускались со двора, заставляли их иной раз отказаться от публичных гульбищ и проводить праздники дома в полезных занятиях или в удовольствиях дешевых и безвредных. Таким образом, мастеровые Штукенберга легко уплачивали свой оброк и имели деньги на черный день. Сверх того, удаление от публичных гульбищ и развлечений вне дома поселило в них охоту к грамоте, которой они незаметно выучивались один от другого, и редкий мастеровой на фабрике Штукенберга был неграмотный. Август Иваныч и тут наблюдал, чтоб книги, которые они читали, были священные или нравственные, но одобрял, впрочем, также и песни и сказки.
Собственные дела Августа Иваныча шли как нельзя лучше. Сигар на его фабрике вырабатывалось до пятидесяти тысяч штук в день и в сбыте никогда не было остановки. В некоторых местах России образовались для его сигар складочные места,-- образовались сами собой, временем и известностию, без хлопот со стороны хозяина, который отпускал товар не иначе как на чистые деньги. Потерь у Августа Иваныча никогда не было, а прибыль росла с каждым годом, и, несмотря на то что на фабрике было около трехсот работников, кроме приходящих женщин, хозяин продолжал принимать мальчиков в ученье когда угодно и сколько угодно. Увеличивая более и более действия своей фабрики, Август Иваныч знал наперед, что число курителей его сигар непременно увеличится настолько, насколько он усилит производство. "Прежде редкий курил, а теперь редкий не курит!" -- говорил в подобных случаях счастливый фабрикант и прибавлял, что недалеко то время, когда на человека некурящего будут указывать пальцем.
Дело было летом. Август Иваныч сидел утром в своем кабинете и читал письмо, пуская дым сигары через нос. Указательный палец его правой руки был украшен брильянтовым перстнем, а манишка запонками; всё это означало субботу и предстоявший семейный вечер в клубе, куда он выезжал единственно для старшей дочери, которая готовилась быть невестой. Фабрикант был видный и красивый мужчина лет пятидесяти, высокого роста и солидной полноты. Несмотря на свои лета, свежестию румяного лица и густотою темно-русых волос он недалеко отстал от висевшего тут портрета, снятого с него в молодости; особенно глаза с серыми зрачками посреди чистых белков сохранили вполне свою ясность. Вообще физиономия его не носила ни малейших следов забот и волнений жизни, а скорее свидетельствовала, что счастливец постоянно хорошо кушал, еще лучше спал и всегда находился в спокойном расположении духа. В эту минуту, однако ж, лицо его выражало некоторое напряжение. Причиною было содержание письма, которое он читал, или, вернее, перечитывал, потому что прочитано оно было еще вчера утром, тотчас по получении, но ответ отложен до следующего дня; он, может быть, был бы отложен и далее, по важности его, но аккуратный Август Иваныч не откладывал никаких ответов далее первой субботы. В письме фабриканту, после предварительной переписки, уступался наконец за сорок тысяч дом в городе ВВ со всем обзаведением табачной фабрики и товаром. Что покупка была очень выгодна и необходима, это Август Иваныч давно уже решил: в этом доме он предположил основать отделение своей фирмы и предоставить его в независимое распоряжение будущему зятю; лучшего приданого для милой Амалии нельзя было придумать. Но осторожный Август Иваныч задумался над вопросом: как устроить всё это, то есть отдать деньги и принять дом со всеми принадлежностями и товаром? Наконец, однако ж, он написал ответ и решительно обратился к сидевшему в углу кабинета за работой молодому человеку лет двадцати пяти, который, впрочем, с виду казался пятнадцатилетним мальчиком по своей тоненькой фигурке и нежному лицу, немного бледноватому.
– - Генрих! -- сказал ему Август Иваныч, подавая написанное письмо.-- Прочитай это!
Генрих поспешно подошел и, взяв письмо, стал читать по-немецки: "На предложение ваше, г. Каратулин, я согласен. Деньги сорок тысяч рублей посылаю с моим конторщиком и воспитанником Генрихом Кнаббе…"
– - Это со мной? -- спросил Генрих и, казалось, несколько струсил.
– - О да, конечно! Ты это сделаешь хорошо! -- с уверенностью сказал Август Иваныч, опустив руку на плечо Генриха, который принялся благодарить за доверие и обещал постараться исполнить всё как нельзя лучше.
– - О да, конечно! ты это сделаешь!-- снова сказал хозяин и начал делать подробное наставление насчет осмотрительности при приеме дома и товара, пересчитал весь ассортимент разных табаков и исчислил все их хорошие и дурные свойства.-- Но, мой Генрих! -- заключил он.-- О, конечно!.. ты сам всё знаешь.
Генрих отвечал утвердительно, и тотчас же была написана и послана публикация, в которой приглашался попутчик до ВВ, на половинных издержках.
– - Ну, теперь оставляй работу и пошли завтракать,-- сказал наконец Август Иваныч, взглянув на часы.-- А потом иди купить себе чемодан.
Август Иваныч хорошо говорил по-русски, только правильное употребление некоторых глаголов ему не удавалось. Генрих же, выросший в Петербурге больше между русскими, напротив, по-немецки говорил плохо.
В небольшой зеленой комнате за столом, накрытым белой скатертью, сидело семейство фабриканта: с краю -- Шарлотта Христофоровна, в чепчике, туго накрахмаленном и свежем, как ее полное лицо, покрытое легким румянцем; за нею -- мамзель Штукенберг-старшая, Амалия,-- живая копия с портрета матери, который находился в кабинете, рядом с портретом Августа Иваныча; далее -- половинный комплект детей, обвязанных салфетками, и, наконец, мамзель Саша: так звали девицу, знающую кроить и шить по мерке.
– - Генрих должен поезжать! -- сказал решительно Август Иваныч, входя в столовую в сопровождении Генриха.
– - Но он прежде возьмет свой завтрак,-- возразила Шарлотта Христофоровна.
– - О нет! поезжать совсем из Петербурга! -- пояснил Август Иваныч.
Лицо Саши побледнело. Лицо Шарлотты Христофоровны выразило удивление; она вопросительно смотрела на супруга.
– - О да, конечно! -- снова произнес Август Иваныч, разрешая недоумение Шарлотты Христофоровны.-- Он исполнит это! Так ли, Генрих?
– - Будьте спокойны, Август Иваныч! -- отвечал с уверенностью Генрих, между тем как Шарлотта Христофоровна восклицанием "ах да!" показала, что она поняла наконец, о какой поездке говорится.-- Так это будет Генрих? -- прибавила она с улыбкой, подавая Генриху бутерброд и кофе.
– - О да, конечно! -- отвечал Август Иваныч.-- Наш Генрих, Генрих Кнаббе!.. не кнабе (не мальчик)… хе-хе… а молодой человек… умный молодой человек Генрих Кнаббе!.. Не так ли, милая Мальхен?
Мамзель Амалия отвечала утвердительно.
– - О да, конечно! -- заключил Август Иваныч и потянулся за третьим бутербродом к Шарлотте Христофоровне.
Генрих благодарил всех за доброе мнение о нем и взглянул на Сашу, которая с самого начала разговора стояла как окаменелая, держа в руках бутерброд и кофе, и смотрела на Генриха с недоумением и беспокойством.
– - Я возвращусь…-- поспешно сказал Генрих, весело глядя на Сашу,-- возвращусь как можно скорее…-- И, обратись к Августу Иванычу и Шарлотте Христофоровне, с большим чувством он кончил свою фразу так: -- Возвращусь с тем, чтобы услышать снова от вас всё, что теперь слышу лестное и приятное для меня.
На это Август Иваныч отвечал своим многозначительным:
– - О да, конечно!
И Саша с повеселевшим лицом ушла в детскую.
Через несколько минут Генрих с озабоченным видом шел к своему другу Гарелину поговорить и посоветоваться о важном поручении Августа Иваныча.
Генрих в самом деле рад был случаю показать на чем-нибудь свою преданность к Августу Иванычу, зная и глубоко чувствуя, что он воспитал его, совершенно безродного, хотя и до этих пор Август Иваныч не мог сомневаться в усердии и добрых качествах своего воспитанника. Генриху не было еще и семи лет, как он посажен был в мастерскую и начал делать сигары. Потом, едва он успел показать в этом свое проворство и старательность, Август Иваныч взял его к себе в кабинет в конторщики, потому что письма, счеты и другие конторские занятия день ото дня увеличивались вместе с ходом его торговли, и Генрих был ему самым усердным помощником. До шестнадцатилетнего возраста Генрих ходил в серой куртке, носил детские манжеты и совершал свои прогулки по праздникам не далее Адмиралтейского бульвара и Летнего сада и то в сопровождении одного приказчика, к которому Август Иваныч имел большое доверие за его скромный образ жизни и особенно за бережливость, доходившую до скупости. В самом деле, Гарелин (так звали приказчика, о котором мы говорим и к которому спешил теперь Генрих за советами) вел, в бытность свою на фабрике у Августа Иваныча, почти затворническую жизнь, вовсе ненатуральную в его лета; никому не случалось видеть, чтоб он когда-нибудь от души повеселился, сшил себе лишнюю обновку или чем-нибудь потешил себя. Кончив занятия на фабрике, он шел в свою комнату и там занимался чтением и рисованием. Постоянно угрюмый вид его и уединение заставляли предполагать в нем или злого человека, или человека, снедаемого каким-то тайным горем. Но симпатичная натура Генриха инстинктивно угадывала последнее, и, может быть, поэтому Генрих крепко подружился с Гарелиным и проводил с ним всё свободное время у него в комнате, за чтением и растиранием красок, или в прогулках. Во время прогулок с бульвара Гарелин часто проходил на Английскую набережную, останавливался против здания Академии художеств и долго стоял, задумавшись, потом молча и еще угрюмее возвращался домой. Генриху он тоже ничего не говорил о своей печали,-- может быть, потому, что считал его, заодно с Августом Иванычем, ребенком. Через два года, в продолжение которых всё жалованье его копилось у Августа Иваныча почти нетронутым, Гарелин, взяв деньги, оставил свое место, также не объявляя никому о причине, но пригласил, однако, Генриха не забывать его.
Неизвестно, долго ли еще Генриху пришлось бы одеваться и жить дитятей, если б одно обстоятельство не изменило взгляда Августа Иваныча на своего воспитанника. Генрих, с тех пор как лишился общества Гарелина, начал сильно скучать, но не решался отпрашиваться у Августа Иваныча со двора, боясь, что это ему не понравится. Немного мечтательный, он развил в себе эту наклонность чтением некоторых романов, стал особенно тосковать по природе, завидовать свободной жизни приказчиков в праздники, и вот наконец всё это выразилось у него чистосердечно и довольно оригинальным образом. В жаркий летний вечер Генрих сидел в кабинете с Августом Иванычем и оканчивал счеты; но мысли его были давно уже заняты не тем, и мечтатель на начатом счете вдруг бойко начал писать смету расходов на разные принадлежности костюма… Надо заметить, что за несколько месяцев перед этим Август Иваныч обещал положить ему жалованье… Цены по смете полагались, впрочем, слишком скромные, за которые можно было получить предполагаемые вещи разве только в толкучем рынке. За сметою явилась довольно хорошо удавшаяся нога на высоком каблуке, обтянутая в приходившуюся на ее долю часть панталон, и под ногою надпись: "Показать Магелойму",-- имя портного, которому приказчики фабрики заказывали свои обновки. Потом воображение Генриха представляло ему светлое голубое небо, Неву, над Невою нырявших в воздухе чаек, за Невою -- старые домики, стоявшие на берегу Петербургской стороны, в домиках -- мирную и приятную жизнь беспечно-счастливых обитателей; перевозчики, снующие по Неве, превращались в идиллических рыбаков. Далее воображение рисовало уже картины американской природы, вычитанные им из романов Купера. Рука Генриха между тем продолжала чертить бессознательно, и за сметою и ногою на высоком каблуке явилась лодка, похожая на гичку Гарелина; потом берег с толстыми деревьями. Август Иваныч остановил его на каком-то, должно быть американском, растении невероятной формы,-- остановил и, взяв счет из-под его руки, с удивлением и страхом пристально посмотрел на своего конторщика, который с смущением и не меньшим страхом бормотал свои извинения. Убедившись, однако, что конторщик не сошел с ума, Август Иваныч успокоился и только пожурил его слегка за рассеянность, небывалую в жизни аккуратного и деятельного Генриха. На другой день Август Иваныч сказал ему:
– - Генрих! ты имеешь жалованье!.. о да, конечно!.. Пятьсот рублей. Шей свое платье и иди гулять.
Когда наконец предметы мечтаний принес портной Магелойм и мало-помалу собрались в комнате Генриха все нужные вещи, ценою, впрочем, далеко превосходившие предварительное исчисление,-- дождавшись первого воскресенья, Генрих вышел за ворота первый раз в жизни один и решительным франтом. Но с первых же шагов Генрих показал, что ему не бывать гордым магазинным львом, проникнутым сознанием красот своего костюма. Дойдя до соседнего дома, у которого строился забор, он поравнялся с девочкой лет пятнадцати, очень бедно одетой. Девочка стояла на панели и, придерживая одной рукой поставленную на тумбу огромную корзину с набранными у забора щепками, другой рукой сделала какой-то нерешительный жест проходившему мимо служивому; но служивый ничего не заметил.
– - Поднять, что ли, вам? -- сказал Генрих и взялся за корзинку, совершенно забыв о своем щегольском костюме.
– - Да-с! -- отвечала девочка, вспыхнув от этой неожиданности.
И они принялись поднимать корзину, между тем как вблизи от них двое молодых магазинщиков, зевавших в дверях магазина, потешались от души над этой сценой.
– - Смотри, смотри! -- говорил один.-- Подымает!
– - Подымает и есть! -- заметил другой.-- Вот умора!
– - И в перчатках!
– - В новых перчатках! Гляди: снова поставили на тумбу!
Корзина в самом деле была опять опущена на тумбу, потому что между Генрихом и девочкой завязался разговор, когда глаза их встретились.
– - Ах, это, кажется, вы, Александра…
Уменьшительным "Сашенька" Генрих не решился ее назвать, а отчество он забыл.
Девочка с минуту всматривалась в Генриха и вдруг радостно произнесла:
– - Генрих!
– - Узнали, узнали! -- заговорил весело Генрих.-- Где вы живете? Ну а жив ли ваш папенька?
– - Не знаю,-- отвечала девочка печально,-- я живу с тетенькой; она говорит, что, может, жив, а может, и нет,-- и всё сердится, что денег не присылает; даром, говорит, хлеб ешь…
Девочка заплакала. Генрих взял ее за руку и, задумавшись, смотрел то на корзину, то на одежду и загоревшее худое лицо девочки; потом он спросил:
– - А шить вы умеете?
– - Умею,-- отвечала девочка, отирая слезы передником и снова улыбаясь,-- да не умею кроить, а то бы…
– - Ничего,-- перебил Генрих,-- по мерке можно. Я достал бы вам. И место приискал бы… Хотите? -- спросил он решительно, желая успокоить девочку, а впрочем, у него вовсе не было в виду ни мерок, ни места.
Девочка благодарила и согласилась с радостью.
Затем Генрих, расспросив, где она живет, помог поднять ей корзину на голову, и они простились. Девочка пошла, едва переступая под тяжестью, а Генрих смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом; он припоминал ее грустное детство, ее безродность, подобную его собственной, только более беззащитную,-- и жаль ему было бедной девочки.
Знакомство его с нею началось, когда Генриху было лет десять, а Саше лет пять. В доме, где прежде помещалась фабрика Августа Иваныча, жила одна старушка, бабушка Саши. Генрих начал ходить к ней, познакомившись и подружившись прежде с Сашей в детском садике, устроенном посреди двора. Старушка квартирничала, то есть снимала квартиру и отдавала в ней комнаты внаем. Комнаты были небогатые, жильцы тоже. Но добрая старушка не для одной своей внучки была бабушка, но также и для жильцов, о которых не менее заботилась: тепло ли им, не угарно ли,-- и хоть страх как стара была, а всё хлопотала, не нужно ли прибрать что-нибудь в комнате, приготовить чай или постель кому-нибудь. Сходит ли со двора, никак не может, возвратясь, не принести своей внучке пряников, ягод или других лакомств и не попотчевать кстати и жильцов, а в воскресенье непременно принесет просвиру и, разделив всем по кусочку, скажет: бог милости прислал! Когда же кто-нибудь из жильцов делался болен, она не отходила от его кровати и бог знает откуда брала силы просиживать возле иногда целую ночь. Поэтому, когда старушки не стало, каждый из жильцов вспоминал о ней с умилением, встречая на пути своей жизни чаще жестокосердие и холодный эгоизм людей; от этого же, начиная короткую историю детства Саши, мы не могли не остановиться на минутку перед этой старушкой… Саша была девочка нежная, чувствительная, со всеми лепетала и всем улыбалась, премило суживая свои голубые глазки и показывая ряд красивых зубков. Лепетала она смешно, а смеялась так, что пролила бы веселость и в самую мрачную душу своим мягким голосом, который беззаботно звенел и разливался трелью. Резвушка знала, что ее нельзя не любить, нельзя слушать ее лепетанье и не смеяться вместе с нею и беспокойно приставала ко всякому серьезному гостю, пока тот не развеселится и не покажет, что он смеется, следовательно, ее любит. Успокоенная с этой стороны Саша принималась за кошку, если она тут случалась, или за куклу, и выпытывала, любит ли она ее и крепко ли, усаживала за жестяной чайный прибор, расставив его на подножной скамейке, допрашивала, как она поживает, отвечала за нее понемножку, потчевала чаем, просила быть как дома. Потом Саша начинала прыгать так весело, что с нею никак не могли не прыгать и посуда в шкапу и самовар на покачнувшейся этажерке. "Да перестанешь ли ты, вертушка!" -- раздается голос бабушки; но вертушка смотрит на бабушку -- бабушка улыбается, хоть и грозит ей вязальной спицей,-- оглядывает гостей -- и гости улыбаются, смотрит на шкап с посудой, на сияющий самовар -- все и всё ей улыбается, следовательно, все ее любят, и весело доброму ребенку!..
Отца и матери она не видала никогда, но узнала от бабушки, что они есть у нее,-- узнала в то время, когда едва только запала в беззаботную головку неясная мысль о том, что они должны быть, а набрела она на эту мысль однажды утром, читая за бабушкой свою обыкновенную молитву. Прочитав "Богородицу", бабушка продолжает:
– - Помилуй, господи, папеньку!
Девочка повторяет.
– - А где же, бабушка, папенька? -- спрашивает она вдруг, к удивлению старушки.
– - Он далеко,-- отвечает бабушка,-- он приедет, гостинцев привезет. Молись же, душенька,-- прибавляет она, вздохнув,-- помяни, господи, маменьку!
Ребенок опять повторяет и опять спрашивает:
– - А маменька где?
– - Она высоко, душенька; там, на небе… Молись же, молись,-- снова уговаривала бабушка, между тем как внучка пристально всматривалась в небо.-- Ее нельзя видеть, не увидит никто… Помяни, господи, маменьку!
Но девочка рассеянно повторяла молитву и продолжала смотреть на небо.
– - Отчего же нельзя видеть? -- беспокойно приставала она к бабушке в этот день.
За вечерней молитвой -- те же вопросы, те же ответы. Чтобы утешить ребенка, бабушка описала наружность матери. С мыслию о матери девочка заснула и видела ее во сне: она ей улыбалась.
– - У меня есть папаша и мамаша! -- рассказывала на другой день Саша.-- Папаша приедет, гостинцев привезет!
Саша крепко любила бабушку; и старушка только пообещает уйти тоже высоко, оставить ее, девочка в ту же минуту переставала досаждать ей шалостями, подбегала к ней, обнимала крепко, путая при этом случав вязальные спицы, называла ее красавицей, голубчиком; и старушка мирилась, усаживала ее возле себя и обещала не уходить высоко. Наконец, однако ж, бабушка обманула свою внучку: отправившись к св. Сергию, по обещанию, старушка не возвращалась. А Саша ждет. Проходит день, два, неделя.
– - Где же бабушка? -- спрашивает она тоскливо у тетеньки.
– - Придет завтра,-- отвечает тетенька.
И девочка опять ждет.
Проходит еще несколько дней.
– - Помилуй, господи, бабушку! -- говорит Саша уж одна, без подсказыванья старушки.-- Что же бабушка? -- прибавляет она грустно, но, не получив ответа, продолжает: -- Помилуй, господи, бабушку…
– - Помяни, господи,-- поправляет ее тетенька.
Но девочка возразила, что бабушка учила: помилуй, господи, бабушку, а помяни, господи, маменьку,-- маменька высоко.
– - Бабушка тоже высоко, там! -- отвечает тетенька, указывая на небо.
– - Ушла?
– - Ушла… Молись же, молись,-- ничего: у тебя есть папаша; приедет, гостинцев привезет,-- утешала ее тетенька.
Но девочка горько плакала: рассердилась на нее бабушка и ушла… эх, бабушка!
Однако ж Саше удалось наконец увидеть и бабушку во сне; бабушка ей улыбалась, она не сердится на нее. "Голубчик бабушка!" -- воскликнула Саша и в радости посылала поцелуи в небо.
После бабушки тетенька сделалась полной хозяйкой и наследницей. При тетеньке Саша меньше болтала и смеялась, еще меньше прыгала; улыбка не вызывала улыбки на холодном и суровом лице тетеньки, которая не понимала, что значат эти заглядыванья девочки ей в глаза то с той, то с другой стороны; тетенька не целовала ее, как бабушка, и уже не тем тоном кричала ей: "Да перестанешь ли ты, вертушка!", когда она резвилась. "Но вот приедет папенька: папенька лучше",-- думает про себя Саша.
Проходит около года. Папенька приезжает.
– - Кто это, тетенька? -- спрашивает Саша, проснувшись утром и увидев какого-то незнакомого мужчину, который спал на диване лицом к стене.
– - Одевайся скорее,-- говорит тетенька,-- это брат приехал, твой папаша.
– - Ах, папаша, папаша!
И девочка весело засуетилась на постели.
– - Гостинцы? -- спросила потом она, указывая на корзинку, которая лежала на чемодане, у дивана.
– - Тс! будь умница, оденься, умойся, потом и разбудишь его.
В минуту Саша была готова.
– - Папаша! -- начинает она робко будить своего отца.
Папаша не шевелился.
– - Папенька! -- сказала она погромче, стараясь заглянуть ему в лицо.
Но папенька продолжал спать.
– - Дяденька! -- снова кричит дитя, усомнившись, вероятно, в действительной принадлежности ему имени отца.
Но и "дяденька" не пошевельнулся. Саша что-то думала.
– - Братец моей тетеньки! -- крикнула она наконец и робко отскочила от дивана.
Спящий зашевелился и, промычав что-то, повернулся на другой бок. Потом он открыл глаза и, оглядывая комнату, остановил их на дочери, тревожно ожидавшей, что скажет ей братец тетеньки.
– - А, это ты… шалунья?..-- заговорил он охриплым голосом.-- Ишь какая!.. Ну, поди, поди сюда.
Саша подбежала и, припав к нему, положила свои руки на его плечи. Родитель, лежа, чмокнул ее в лоб, и девочка слабо вскрикнула, почувствовав, может быть, нежность первого поцелуя отца, а может быть, и щетины его небритой бороды.
– - Здравствуй, здравствуй! -- продолжал отец, привстав и отводя ее рукой от себя.-- Так вот ты какая… ну хорошо. Ступай же к тете, а мне дай одеться.
Девочка вышла, потирая себе лоб, а приезжий начал раскладывать свою поклажу. Саша между тем наблюдала за ним из-за двери, посматривая на соблазнительную корзинку с мнимыми гостинцами. Бедняжка обманулась. В корзинке была фляжка с ромом, из которой приезжий тотчас же и употребил несколько глотков, потом были остатки поросенка, кусок сайки; но гостинцев не было. В чемодане оказались одна перемена платья и белья, несколько колод карт, трое карманных часов, четыре серебряные ложки; были и другие вещи, более или менее нужные и ценные, но не имевшие в глазах ребенка никакой цены. А гостинцев не было.
Небрежность отца к своей дочери происходила, впрочем, не от недостатка любви к ней, но от излишней заботливости упрочить свое и ее благосостояние; в постоянном стремлении к этой цели ему было не до гостинцев. За чаем он с участием спрашивал свою сестру о последних минутах жены, умершей шесть лет тому назад, что не мешало ему, однако ж, беспрестанно подливать себе рому в чай из дорожной фляжки. Делая вопросы, он в то же время вовсе не расположен был слушать ответы. Только что сестра, рассказывая о покойнице, коснулась какого-то проигрыша и продажи всего имущества покойницы, он тотчас остановил ее.
– - Ну, полно же! -- возразил он, бросив в досаде чайную ложку в стакан.-- Сказал: отыграюсь -- и отыграюсь! -- и назвал сестру глупой женщиной, отчего та замолчала, приняв раболепный вид.-- Ишь, дался вам мой проигрыш! -- продолжал он, глотнув из стакана и откашливаясь.-- А дело просто: умерла, как умирают, вот в всё! А то, вишь, проигрыш убил! Отчего ж он меня не убил? а я, ты думаешь, так и забыл всё. Нет, не было еще такого дня!
И, выпив залпом из стакана всё, что заключалось в нем, приезжий встал из-за стола и заходил по тесной комнате, задевая ногами за стулья.
– - Поглядим, чем это кончится! -- бормотал он про себя, сверкая красными, злыми глазами.
Наконец приезжий, успокоившись понемногу, выразил свою заботливость о дочери и бросил сестре на стол несколько ассигнаций. Заходила даже речь о будущей судьбе дочери, о ее воспитании, и хоть в эту минуту он не мог дать для этого денег, но изъявил надежду на будущее, сказал, что он в Петербург попал мимоходом, что он теперь на пути к одному выгодному месту на золотых приисках. Не прошло недели, как заботливый отец снова возился около чемодана, укладываясь в дальнюю дорогу, причем обнаружил к этой возке большой навык.
С тех пор Саша не видала своего отца, а тетеньке ее он писал сначала раз или два в год и высылал деньги на содержание дочери, не упоминая, впрочем, ни слова о роде своих занятий, а потом вовсе прекратил и переписку и высылку денег. Тетенька терялась в догадках и то мечтала что братец ее страшно разбогател на своем выгодном месте и по возвращении немедленно выстроит ей свой уголок, то вдруг ей представлялось, что он давно уже не существует на свете,-- и тогда она принималась жалобно выть о своей судьбе и грызть свою племянницу, попрекая ее хлебом. Наконец она стала постоянно держаться той мысли, что братец ее или спился, или умер, и озлобленность ее распространялась даже на жильцов, которым она старалась наворчать при всякой услуге, следовавшей от нее по условию. Это было именно около того времени, когда произошла описанная нами встреча Генриха с Сашей у забора.
Генрих во весь тот день придумывал, как бы пособить скорее горю девочки. У Августа Иваныча, правда, число членов семейства доходило в то время до десяти, и швея была бы не лишняя в его доме, но скуповатость Августа Иваныча не давала надежды на успех. Притом же Генрих не был спокоен насчет обещанных мерок или выкроек. Но судьба помогла Генриху. Дня через два в газетах явилась публикация, в которой предлагалась девица, знающая шить и кроить по мерке, без всяких условий насчет платы. Август Иваныч, читая эту публикацию в кабинете, повторил вслух: без всяких условий насчет платы -- и, обратись к Генриху, продиктовал ему адрес этой девицы и велел послать за нею. Обрадованный Генрих признался, что публикация была сделана им самим, и рассказал историю Саши и свою встречу с нею. Август Иваныч остался очень доволен своим добрым воспитанником, и через несколько дней Саша явилась в доме богатого фабриканта в новеньком ситцевом платьице и, как записная швея, с маленькою шкатулкою в руках, хорошо известною Генриху, который накануне подарил ее Саше, предсказав при этом случае, что будущая швея вместо игольников, наперстков и ножниц в самом непродолжительном времени наполнит ее деньгами. Впрочем, Генрих и сам плохо верил своему предсказанию, а говорил это только для того, чтобы скорее заставить тетеньку согласиться отпустить на место Сашу, которая заменяла ей во многих случаях работницу. С этой же целью Генрих, угадав слабую сторону тетеньки, проговорился даже, что Саша поступит в богатое и очень, очень щедрое семейство,-- ложь, которую да простит ему читатель, уважив ее благонамеренность.
Прошло два года, но в шкатулке швеи не прибавилось ничего, а пустое место занималось, как и в день поступления Саши к Августу Иванычу, маленьким кипарисовым образом -- благословением матери, клочком серебряных волос бабушки, завернутых в черный флер, и поминаньем в бархатном переплете. В поминанье прибавилось одно имя -- имя тетеньки, которой не суждено было дождаться от братца своего уголка. В поминальные дни Саша, встав утром и помолясь богу в своей крошечной треугольной комнатке, садилась к шкатулке, целовала образок матери, прикладывала к губам седой локон бабушки, потом брала поминанье и, отпросившись у Шарлотты Христофоровны, шла в ближайшую церковь служить панихиду. Только в день именин отца она всегда затруднялась и не знала, что служить по нем: панихиду или молебен,-- однако ж, служила молебен.
Что касается до Генриха, денежные обстоятельства его, с того дня, в который Август Иваныч сказал ему, что он "имеет жалованье", сделались едва ли не хуже. Жалованье только открыло ему кое-где кредит, которым он и пользовался, рассчитывая уже не на жалованье, а на вероятную прибавку. Короче, если при любви должен быть расчет, и расчет с обеих сторон, то Генрих и Саша, обладавшие равными средствами, казалось, были вполне достойны друг друга. Наружность и характеры их были в таком же равновесии. Лицо Саши, правда, не было особенно привлекательно и выразительно, посторонний нашел бы даже, что оно выражало доброе здоровье и больше ничего; зато лицо худощавого и бледноватого Генриха выражало всё, кроме доброго здоровья; и наружности их, таким образом, квитались недостатками и уравнивались достоинствами. Характером Саша в доброте и признательности тоже не уступала Генриху, к которому всегда была внимательна и ласкова. В туалетной шкатулке Генриха хранилось немало вещиц, подаренных Сашей в его именины…
Между тем Генрих приближался к узкому и кривому переулку, в котором жил приятель его Гарелин, бывший приказчик, а ныне живописец, как говорила и вывеска его, мелькавшая издали над воротами дома. Генрих сильно размахивал руками и широко шагал на своих жиденьких ногах, сгибая коленки, из чего ясно видно было, что воображение его работало не меньше рук и ног. Поручение Августа Иваныча возбудило в нем много надежд, которые волновали его более и более, по мере того как он живее и живее представлял себе все обольстительные подробности своего возвращения из деловой поездки, совершенное удовольствие Августа Иваныча, Шарлотты Христофоровны и всего дома фабриканта; за удовольствием Августа Иваныча следовало хорошее жалованье, за жалованьем… Но вот он наконец приблизился к дому с вывеской: "Живописец".
Весело вошел Генрих в комнату живописца. Здесь кроме Гарелина находилось еще трое молодых людей, отчасти знакомых и Генриху, а именно: ученик Гарелина, "вывескной живописец", обещавший сделаться со временем портретным живописцем, гравер и не избравший еще рода занятий сын ложного мастера (мастера, который делает и приделывает ложи к ружьям. Читатель найдет, может быть, не совсем правильным прилагательное ложный от ложи, но мы берем его прямо с вывески, изготовленной упомянутым вывескным живописцем). Компания стояла посреди комнаты с надетыми фуражками, а вывескной живописец в шинели, несмотря на жаркий день; сын ложного мастера держал на плече ружье.
– - Вот кстати! -- сказал Гарелин вошедшему Генриху.-- Мы собрались на Расплёс (так называется место, где начинается взморье). Едем вместе!
Генрих рассказал о предстоявшей ему поездке из Петербурга по делу Августа Иваныча, прибавив, что пришел посоветоваться.
– - Ну что ж! всё это не уйдет, а сегодня проведешь время с нами на воздухе. Дорогой поговорим и о деле. Едем!
– - Я отправляюсь, господа, вперед по-прежнему,-- сказал вывескной живописец и вышел.
Не нужно было много уговаривать Генриха, которому всегда нравились поездки с Гарелиным на острова. Он согласился, и компания вышла из комнаты.
– - Браво, Генрих! -- говорил Гарелин.-- Смотри-ка, вернешься с хорошим жалованьем. Поручение важное!
– - Важное поручение! -- повторил гравер.
– - На сорок тысяч -- не шутка! -- заметил сын ложного мастера.
Продолжая, таким образом, разговор, приятели дошли до моста и сошли по спуску на плот, где вывескной живописец укладывал уже в гичке закупленную дорогой провизию. Плотовщик, под надзором которого хранилась гичка, принес весла; приятели уселись по местам, и легкая гичка понеслась по направлению к Неве.
Через полчаса они подъезжали к Круглому острову, густо покрытому высоким кустарником. На острове этом собиралось, особенно в субботу на воскресенье, много бедняков, которые имели тут даровую дачу, а иные проводили в шалашах по нескольку дней сряду,-- ловили рыбу, варили уху и привозили домой рыбы на целую семью, а на возвратном пути ловили щепки, дрова и всё, что плыло им навстречу из пригодного в хозяйстве. Остров с одной стороны огибала Бабья речка, куда съезжались женщины с окрестных дач купаться, отчего она и получила свое название; с другой -- широко расстилалось взморье. В воздухе было тепло и тихо, издали доносился вечерний звон. По берегу мелькали местами огни; по временам кое-где слышалась песня или раздавался выстрел в кустах. На Бабьей речке раздавались крики нескольких женских голосов, вероятно встревоженных открытием нескромного наблюдателя из-за кустов.
Приятели наши, вытащив гичку на берег, расположились на небольшой площадке, окруженной кустарником. Сын ложного мастера, едва дошел до привала, немедленно растянулся навзничь и запел какую-то песню из всех сил, так что вывескной живописец, человек серьезный и спокойного характера, заметил:
– - Эк его!
Генрих с вывескным живописцем стали раскладывать огонь; гравер вынимал из корзинки посуду и расстанавливал ее на доске, которая в гичке служила скамейкой, а теперь заменила стол. Гарелин между тем взял ружье сына ложного мастера и скрылся в кустах, где тотчас же раздался выстрел.
– - Ишь, обрадовался! -- заметил гравер, кивая на сына ложного мастера, который продолжал голосить.-- Что выбрался из города, так и кричать надо!
– - А может быть, и надо,-- отвечал вывескной живописец.-- Знавал я в детстве одного медведя; медведь был вскормлен в городе и смирный как теленок, а как пришлось вожатому вести его лесом, так заревел благим матом и стал порываться в лес: натура-то медвежья заговорила!
Но шутка не достигла до слуха ложного мастера, который не унимался и кричал, наконец, уже каким-то нечеловеческим голосом.
В кустах между тем раздавался выстрел за выстрелом, хотя стрелять было решительно не в кого, особенно в эту пору дня. Но Гарелину, очевидно, нравились одни выстрелы, без всякой определенной цели. Неизвестно после которого выстрела перед ним вдруг показалась из-за кустов сгорбленная фигурка с красным носом и красными глазами, в черном замасленном сюртуке и клеенчатой фуражке с трещинами.
– - Милостивый государь! -- заговорил незнакомец охриплым голосом и показывая пальцем на свой нос.-- Вы попали мне в лицо!
Опухшее лицо незнакомца, и особенно нос, в самом деле были усеяны черными точками; но неизвестно, что они означали: угри или порошины, попавшие от выстрела, а потому Гарелин молча всматривался в лицо незнакомца, который повторил, горячась:
– - Вы попали мне в лицо, говорю я! -- И, сделав шаг вперед, он прибавил решительно: -- Пожалуйте ваше ружье!
Гарелин прицелился ему в лоб. Ружье, впрочем, было не заряжено.
– - Как! -- возопил незнакомец, уклоняясь от дула.-- Вы стрелять в меня! Покушение на жизнь! Хорошо, вы ответите, милостивый государь, прошу следовать за мной или отдайте ваше ружье!
– - Прошу оставить меня и убираться прочь! -- сказал Гарелин, опуская ружье.
– - Нет, не пойду!
– - А вот посмотрим! -- возразил решительно Гарелин и снова прицелился в незнакомца.
Караул! -- крикнул тот и юркнул в кусты, за которыми раздался хохот приятелей Гарелина, сидевших в кружок около шипевшей яичницы.-- А вы что, господа! -- обратился к ним незнакомец.-- Человека убить хотят, а вы ни с места, да еще хохочете; он, видно, вашей шайки, а?
– - Ваше здоровье! -- отвечал ему гравер, который держал в эту минуту рюмку водки и выпил.
– - Покорно благодарю! -- вдруг сказал незнакомец, внезапно переменив обиженный тон на дружественный.
Хохот повторился.
– - Вот это по-нашему,-- продолжал он, потирая руки и посматривая умильно на штоф с водкой,-- это по-братски! Вижу, что славные ребята. С места не встать, если я знал, что он из ваших! ей-ей не знал! А теперь вот выпью за его здоровье, право, выпью!
И фигурка засуетилась около штофа, повторяя:
– - Налейте-ка, братцы, налейте!
– - А ружье-то славное! -- заметил сын ложного мастера.-- Лепажевское!
– - Опалил, злодей, ей-богу, пыжом опалил! Ну да -- мир! кто старое помянет…
И, не договорив фразы, он с жадностью выпил залпом рюмку водки, которую подал ему гравер.
– - Кто старое помянет, тому глаз вон! -- прохрипел потом незнакомец, откашливаясь и махая дружески рукой Гарелину, который в то время присоединился к компании.
– - Да уж если не удалось, так что ж делать: надо помириться! -- сказал сын ложного мастера.-- А ружье-то славное!
– - Не за каждым кустом попадется такое! -- прибавил гравер.
– - Не смейтесь, дети, над стариком! -- жалобно произнес незнакомец и попросил налить ему еще рюмочку, сняв фуражку, причем голова его представила несколько лысин, как будто они образовались вследствие потасовки, а не от влияния времени; в одной из лысин, повыше лба, виден был шрам.
Гарелин пристально начал всматриваться в незнакомца и, казалось, что-то припоминал, между тем как тот упрашивал:
– - Еще рюмочку, братцы!
– - Нет, ты скажи прежде, случалось ли тебе нападать здесь на такие ружья? -- сказал сын ложного мастера, взяв ружье, из которого стрелял Гарелин.
– - Да где же нападать, братцы, я ведь совсем не того… И в Петербурге-то недавно, да и опять уеду скоро, в ВВ уеду, откуда и приехал… Только поджидаю вот одного человека…
– - Не его ли? -- перебил сын ложного мастера, указывая на Генриха.-- Он тоже едет в ВВ, да еще сорок тысяч везет… Вот тебе и попутчик! -- прибавил он, обратись к Генриху.
При словах "сорок тысяч" глаза незнакомца быстро окинули Генриха.
– - Именно! -- заметил гравер.-- Чем ждать, пока явится попутчик по газетам.
– - Не смейтесь, дети! -- снова проговорил жалобно незнакомец.-- Езжал и я с добрыми людьми!
– - Видим, видим, что человек бывалый,-- отвечал сын ложного мастера,-- рассказывай же, где бывал.
– - Да где я не бывал!
– - И в Сибири небось был.
– - Был, ей-богу, и в Сибири был, дети! То есть не думайте, как был: на золотых приисках, и место было хорошее… да вот года два как воротился…
– - Для того чтоб подсовываться здесь под выстрелы и обирать ружья! -- перебил сын ложного мастера.
– - Да перестань ты попрекать его ружьем! -- вступился вывескной живописец.-- Ружье да ружье! а старик, может, и не думал промышлять ружьями… ведь не думал? -- спросил он у него.
– - Истинно и не думал! -- отвечал тот, приложив руку к груди.
– - А! ну так ты думал, что по тебе здесь соскучились,-- заметил иронически сын ложного мастера.
– - Что ж, может быть, и было кому соскучиться,-- произнес незнакомец, качая головой в раздумье.-- Эх, братцы, горько вспоминать! -- вдруг заговорил он с чувством, ударив себя в грудь.-- Ведь у меня дочь здесь была… ехал я к ней с деньгами, да не довез… и ее не отыскал; да и ладно, что не отыскал (он махнул рукой)… а всё-таки взглянул бы теперь на нее хоть издали!.. Налейте, родные, еще рюмочку.
– - Ты бы поискал ее хорошенько,-- сказал сын ложного мастера,-- да не здесь, не в кустах, а в городе.
Но ответа на это не последовало от незнакомца, который, проглотив еще рюмку, с наслаждением обсасывал губы и, казалось, не чувствовал уже ничего, кроме приятного ощущения, произведенного действием третьей рюмки, выпитой натощак.
Генрих хотел было спросить незнакомца, как звали его дочь, вспомнив историю детства Саши, но удержался, как бы боясь открыть в нем ее отца.
Затем налили себе по рюмке вывескной живописец и сын ложного мастера, который воскликнул:
– - Да здравствует фабрикант Штукенберг и его сигары! Генрих! желаю всяких благ от его щедрот!
– - Желаю успеха в поездке! -- прибавил вывескной живописец.
И, осушив рюмки, приятели принялись за яичницу, забыв о незнакомце, который, сверкая красными глазами, старался не проронить ни одного слова из разговора приятелей.
Гарелин продолжал всматриваться в лицо незнакомца и наконец спросил его:
– - А сколько лет тому как ты ехал на прииски?
– - Десять, ровно десять, благодетель мой! -- отвечал он скороговоркой, видимо обрадовавшись возможности продолжать разговор.-- Много воды утекло! -- прибавил он, настроиваясь на печальный тон.
– - И много водки выпито! -- перебил сын ложного мастера.-- Оставь его, Гарелин: яичница простынет!
Но Гарелин продолжал:
– - А этот шрам, что у тебя на голове,-- ушибся, что ли?
– - Нет, родной, не ушибся…
И незнакомец начал рассказывать о жестоком поступке с ним какого-то буйного молодого человека, с которым он встретился в трактире, на пути к золотым приискам, между тем как сын ложного мастера поминутно прерывал рассказчика обращениями к Гарелину:
– - Охота же тебе слушать! наскажет он, пожалуй, с три короба! Ему, вишь, еще рюмочку хочется!
Несмотря на это, эффект трогательного рассказа, казалось, был несомненный: внимание Гарелина увеличивалось с каждым словом; голос рассказчика, размоченный водкой, уже не хрипел, а только дрожал приличным рассказу образом, как у опытного актера в роли благородного отца. Но вдруг, в самую чувствительную минуту, когда рассказчик указал пальцем на свой шрам, Гарелин яростно вскрикнул, стиснув зубы:
– - Пррочь! пошел прочь!
И оп искал глазами, чем бы швырнуть в рассказчика, который что-то бормотал, озадаченный таким странным действием своей истории на слушателя. Наконец Гарелин схватил стакан, и незнакомец скрылся в кустах.
Приятели не узнали своего всегда спокойного товарища, который в эту минуту был страшно зол и бледен.
– - Что с тобой, Гарелин? -- спросили они в один голос.
– - Что он тебе сделал? -- с упреком сказал Генрих, которому стало жаль старика.
– - Ничего не сделал! Он надоел мне -- вот и всё.
– - Ты бы хоть попробовал яичницы-то! -- приглашал его сын ложного мастера.
Но Гарелин просил оставить его и пролежал всё время, не трогаясь с места.
На возвратном пути, однако ж, он первый заговорил о незнакомце.
– - Тебе странно,-- сказал он Генриху,-- что я обошелся так с человеком, без того убитым, как видно по всему. Знаю, что глупо; но ты, может быть, сделал бы то же на моем месте. Слушай, что было со мной лет десять тому назад. Я ехал в Петербург, чтобы учиться здесь живописи. Нужно заметить, что страсть к рисованию была у меня, еще когда я начал ходить в школу; часто во время классов я уходил на гору, за мельницу, и оттуда снимал виды; но почти всякий раз отец, рано или поздно, узнавал о каждом таком случае, и никогда это мне не проходило даром: отец готовил меня в сидельцы для своей лавки (он торговал красным товаром), а не в живописцы. Потом, сделавшись сидельцем, я продолжал чертить на каждом клочке бумаги, в каждую свободную минуту, и слушал беспрестанные упреки отца за мое бездельничество: так называл он мою наклонность к рисованию. Положение мое было тяжкое, и когда отец умер, мне хоть и жаль было его,-- я его любил,-- однако в то же время я рад был, что сделался свободен… может быть, за эту радость бог и наказал меня. Мне было тогда двадцать три года; но я надеялся наквитать упущенное время. Похоронив отца,- я тотчас же продал всё, что осталось после него, с тем чтобы на вырученные деньги закабалить себя в мастерской одного из лучших художников до тех пор, пока сам не сделаюсь художником. С этой надеждой я ехал в Петербург. На половине пути я остановился в трактире, прозябнув под дождем, который лил целый день. В трактире этом была не занята всего одна комната, похожая на каморку, и в той продувал сквозной ветер невесть откуда. Только что я снял шинель и велел затопить печку, дверь соседней комнаты отворилась и красивый господин с усами, немногим постарее меня, очень любезно предложил мне поместиться вместе с ним. Я принял предложение с благодарностью. В комнате у него было тепло, чисто и просторно. На одном столе стоял погребец и была собрана закуска, на другом шипел самовар, стояла бутылка с ромом и два недопитые стакана,-- словом, картина была самая приятная после дня, проведенного в дороге под дождем. Господин с усами отрекомендовался мне Винтушевичем, золотопромышленником, едущим в Сибирь. После я узнал, что это был просто плут. "А вот мой товарищ!" -- сказал он и указал в угол, позади меня, где сидел на диване сегодняшний бродяга; он называл его по фамилии, да я забыл… кажется, Отрывкин, что ли…
– - Отрыгин, может быть? -- перебил Генрих.
– - Может быть. А что? -- спросил его Гарелин.
– - Нет, я так!.. -- смешавшись, отвечал Генрих, который убедился окончательно, что бродяга был отец Саши, но не желал открывать этого никому.
Гарелин продолжал:
– - Мы стали закусывать и пить чай. За закуской товарищ Винтушевича упрашивал меня выпить вина, а за чаем -- подлить рому, но я отговаривался, что ничего не пью. Наконец Винтушевич велел подать бутылку шампанского, от которого отказываться мне было совестно, хотя до тех пор, при строгости покойного отца, я вовсе не имел понятия ни о каком вине. После двух-трех бокалов я сделался весел до того, что не знал ничего в мире добрее и любезнее моих милых собеседников. Они рассказывали мне о Петербурге; я с жадностью расспрашивал о художниках и рассказал всё, зачем и с чем еду в Петербург. Потом мы стали играть в карты для препровождения времени, которого было еще много до ночи. Не стану рассказывать весь ход игры; всё это до сих пор мне самому непонятно, и я приписываю именно наказанию божию. Не более как в час я проиграл почти половину тех денег, которые вез с собой. Досада, раскаяние меня мучили страшно. Я отказался продолжать игру.
– - Жаль! -- сказал Винтушевич.-- Мне вовсе не хотелось бы быть в выигрыше. Право, совестно, что завлек вас.
Я сказал, что никто в этом не виноват, кроме меня.
– - Сыграйте еще! -- заметил его товарищ.-- Нельзя же быть постоянному несчастию: отыграетесь!
"В самом деле!" -- подумал я, поставил еще какой-то порядочный куш и еще раз проиграл. Я весь дрожал от злости и досады. Почему-то мне даже представилось, что успехи мои в живописи будут также несчастливы. К этому проклятый бродяга назвал еще меня пачкуном, когда я решительно отказался играть и отошел от стола. В бешенстве я схватил стакан и пустил в него. Он застонал и повалился со стула; кровь лила из его головы. Меня связали, как исступленного. Явился доктор и нашел, что рана опасна. Кончилось тем, что я тут же расплатился за рану и остался с деньгами, которых едва хватило доехать до Петербурга. Далее нечего рассказывать. Я поступил в приказчики к Штукенбергу, и ты видел, Генрих, как я скряжничал, чтоб скопить что-нибудь и успокоить свою совесть.
– - Ну что ж, зато ведь всё же ты живописец теперь! -- сказал в утешение Генрих, который о Гарелине как о живописце был самого высокого мнения.
– - Да, то есть маляр! или пачкун, как назвал меня сегодняшний бродяга лет десять тому назад,-- отвечал Гарелин грустно, но спокойно, как человек, давно уже привыкший к этой мысли.
Приятели молча доехали до плота у моста и разошлись всякий своей дорогой.
На другой день, рано утром, знакомая фигура в черном засаленном сюртуке и в клеенчатой фуражке с трещинами вертелась у ворот гостиницы для приезжающих, посматривая в нетерпении на тарантас, стоявший на дворе. Увидев мальчишку, который бежал с сухарями к парадной лестнице, старик спросил:
– - Кто приехал в тарантасе?
– - А кто его знает! -- отвечал мальчишка.-- Вчера приехал. Кажись, Биту… Винту…
– - Винтушевич, Винтушевич! -- радостно прохрипел спрашивавший.-- Встал он?
– - А тебе на что? -- спросил мальчик, оглядывая подозрительную фигуру.
– - Дело есть! самонужнейшее дело!..
– - Ну так подождешь! еще не вставал! -- отвечал мальчик и скрылся в дверях.
Винтушевич, однако, давно уже не спал,-- может быть, потому, что накануне выспался в тарантасе, где его насилу растолкали, когда тарантас остановился на дворе гостиницы. Мальчик, принесший сухари, застал его перед зеркалом, за бритьем, между тем как человек его -- средних лет, немного повыше карлика, с рыжими волосами и лицом, густо усеянным веснушками,-- суетился около самовара, беспрестанно повторяя: "Слушаю-с!" -- в ответ на приказания Винтушевича готовиться снова в путь к вечеру. Винтушевич очень спешил и вследствие этого, подозвав вошедшего мальчика, совершенно неожиданно дал ему пальцем щелчка в лоб.
– - Пошел -- и пропал! -- проговорил он сквозь зубы, продолжая бриться и делать неизбежные гримасы.
Мальчик отскочил назад и, тряхнув головой, сказал:
– - Там спрашивает кто-то-с…
– - Меня? -- перебил его Винтушевич, отняв бритву от подбородка и уставив глаза в зеркало.
– - Точно так-с!.. никак…
– - Кто такой? -- снова перебил Винтушевич, и лицо его выразило беспокойство.
– - Не могу знать!
Винтушевич в нетерпении повернулся со стулом к мальчику лицом.
– - Да как то есть спрашивал? по фамилии, что ли? говори! -- сказал он, озлившись.
– - Да-с, спрашивал и по фамилии…-- бормотал тот, оробев.
– - А ты как ему отвечал, а? -- продолжал допрашивать его Винтушевич, нетерпение которого возрастало с каждым словом,-- и, не дав ему приготовиться для ответа, он вскочил со стула и в два шага очутился перед испуганным мальчиком.-- Ну что ж ты молчишь! -- закричал он, потрясая бритвой над его головой.
– - Да я ничего не отвечал! -- проговорил поспешно мальчик, попятившись назад от Винтушевича, который снова закричал:
– - Пошел вон! Прохор,-- сказал он своему камердинеру, когда мальчик вышел,-- поди узнай, кто там спрашивает! Да осторожней… понимаешь? -- прибавил он.-- Посторонним образом…
– - Слушаю-с -- отвечал плутоватый камердинер и вышел.
Приняв меру осторожности, Винтушевич снова сел бриться. Осторожность в самом деле была не лишняя, потому что в числе бывших знакомых его в Петербурге были некоторые лица, визит которых не доставил бы ему большого удовольствия. Винтушевич рассчитывал, что в памяти этих лиц, несмотря на долгое отсутствие его из Петербурга, не могли не сохраниться некоторые данные из его биографии. Вот в чем, между прочим, заключались эти данные. Знакомство Винтушевича в Петербурге началось с его тетушки,-- так по крайней мере он называл свою покровительницу, которой отрекомендовался, впрочем, просто родственником ее, приехавшим из провинции испытать свои силы на сценическом поприще или вообще по части наук и искусств (Винтушевич выражался как-то неопределенно); причем он просил "поддержать его, как не чуждую ей отрасль одной из артистических фамилий, известных в ее далеком отечестве". Фраза эта, при всей своей неясности, польстила самолюбию женщины, которая причисляла себя к артистическому кругу, а квартиру свою называла "артистическим домом" -- на том основании, что некогда у нее собирались молодые таланты обоего пола и богатые любители искусств. К тому же родственник был красивый молодой человек, чего не могла не заметить его покровительница, которая была еще не стара, но находилась в той переходной поре жизни, когда старость представлялась уже ей неизбежностью и заставляла иногда подумать о заблуждениях молодости, прожитой весело и роскошно, и когда она, однако ж, не в силах еще была совершенно отказаться от визитов, модных платьев и претензий на внимание мужчин. По временам она впадала в меланхолию, запиралась у себя в спальне и читала поучительные книги. Лицо ее было бледно и постоянно выражало утомление. Домашние обстоятельства ее были запутаны, несмотря на значительную помощь, которую каждый год оказывал ей какой-то, вероятно известный ей, благотворитель. Впрочем, по-прежнему она жила в одной из лучших улиц, только повыше одним этажом; по-прежнему на одном окне красовался в золотой клетке попугай, который летом в отворенное окно громко кричал, как бы стараясь маскировать таким образом настоящее печальное положение отживающего "артистического дома", известного многим свидетелям лучшей поры жизни его хозяйки. Вне дома домашние обстоятельства маскировались крупными брильянтами, блестевшими на бледно-желтых пальцах и в такого же цвета ушах этой женщины,-- женщины в грустной поре весело прожитой жизни… Вслед за льстивой фразой Винтушевич мрачно проговорил:
– - Я прошу у вас средств, чтобы идти к своей цели. До сих пор целью моей жизни было бороться с критическими обстоятельствами!
Неизвестно, бескорыстное ли желание помочь молодому человеку, тщеславие ли или другое какое чувство пробудилось в покровительнице талантов, только в судьбе Винтушевича она приняла живое участие и предложила ему даже небольшую комнатку в своей девственной квартире, не потребовав при этом более ясных доказательств родства его с нею. Винтушевич облобызал руки своей покровительницы с истинно родственной нежностью и поселился у нее в предложенной комнатке. Вскоре же тетушка назначила в своем "артистическом доме" нечто вроде домашнего спектакля, на который съехались все ее знакомые. Дебют будущего артиста был неудачен; но зато с этого вечера начались его новые знакомства и увеличивались с каждым днем. Красивый Винтушевич оказался, сверх того, очень любезным и услужливым, чем особенно нравился дамам. Многие из них надавали ему разных комиссий, на которые, впрочем, он всегда вызывался сам, лишь только в разговоре случалось ему слышать от одной, что у нее испортился браслет, от другой, что она желала бы выменять старую брошку на новую без придачи, от третьей, что у нее валяются часики: позапылились и остановились, а часики хорошенькие и очень можно бы носить. Винтушевич тотчас выпрашивал все такие вещи, уверяя наперед, что обмен или поправка их ничего не будут стоить. Кроме того, Винтушевич говорил по-французски и немного по-немецки, делал несколько фокусов картами, изумляя проворством рук, умел жужжать мухой, петь петухом или лаять собакой, играл и никогда не проигрывал, хотя нередко ошибался, ошибался двусмысленно, как иным казалось. У тетушки Винтушевич пользовался заботливостью самой нежной родственницы. В комнате ее слышались всхлипывания и упреки всякий раз, как он возвращался после слишком продолжительного отсутствия. Впрочем, они скоро мирились, причем Винтушевичу редко не удавалось выпросить денег. Если же не удавалось, он долго не настаивал, но вдруг восклицал: "Ба! счастливая мысль!", точь-в-точь как это делается на сцене, и, взяв шляпу, уходил приводить эту мысль в исполнение. Следует отдать справедливость, что, несмотря на отсутствие сценического таланта, Винтушевич очень удачно лицедействовал в жизни, когда желал достать денег. В подобных случаях он в замечательной степени обладал даже даром импровизации, действуя по первому внушению счастливой мысли, которая всегда почти впору являлась ему на выручку,-- так что борьба с теми затруднительными обстоятельствами, о которых он упоминал при поступлении в дом тетушки, вероятно, ничего ему не стоила.
Прошло месяца три со времени благополучного водворения в доме покровительницы. Винтушевич вдруг куда-то пропал и некоторое время не показывался ни в одном из знакомых домов. Наконец он явился утром к одному скромному и доверчивому молодому человеку, который иногда встречался с ним у своих знакомых.
– - Добродетельнейший из смертных! давай пять целковых! -- воскликнул он, едва успев войти.
– - Нашел у кого занять,-- отвечал молодой человек, осматривая новый костюм свой.
– - До вечера только,-- прибавил Винтушевич,-- а там сколько хочешь бери у меня.
– - Да, право, нет,-- уверял его молодой человек.-- Сам я задумался, где бы достать: нужны сегодня перчатки и еще расходы кое-какие…
Это было в день именин одной их общей знакомой, у которой быть молодой человек считал непременным долгом.
– - Так нет? -- сказал Винтушевич, кружась по комнате и взъерошивая волосы.-- Верю… верю…-- бормотал он и вдруг, остановившись перед молодым человеком, воскликнул, по своему обыкновению:-- Ба! счастливая мысль! Давай мне твое платье, и через час мы оба будем с деньгами!
В пять минут Винтушевич одет был в новенькую пару молодого человека и вдобавок прицепил к жилету его золотые часы.
– - Прощай! -- сказал он, уходя.-- Жди меня и ни о чем не хлопочи!
Но молодой человек прождал весь день, весь вечер и всю ночь и наконец дождался утра, а не Винтушевича, который с тех пор окончательно скрылся, к общему сожалению всех своих знакомых, потому что все они, вспоминая о нем, вспоминали в то же время о своих деньгах, занятых Винтушевичем у кого на несколько дней, у кого на несколько часов, в количествах, соответствовавших более или менее счастливой мысли, какая озаряла его в минуту займа. Сожаление дам о потере любезного и услужливого Винтушевича также равнялось сожалению о тех вещах, которые он обобрал у них для поправки или обмена. Некоторые сбирались спросить о Винтушевиче у его тетушки; но она давно что-то не выезжала никуда, а после, когда стала выезжать, то на ней уже не было прежних брильянтов.
Камердинер Винтушевича доложил, что человек, спрашивающий его, был какой-то старик, и описал костюм его и физиономию.
– - Письмо, говорит, есть и дело нужное. Должно быть, попрошайка-с! -- прибавил он спокойно.
Винтушевич углубился в размышление, продолжая сидеть против зеркала, хотя операция бритья была кончена.
– - Позови! -- сказал он наконец решительно и еще пристальнее начал что-то высматривать в зеркале, в котором через минуту отразился красный нос и красные глаза вошедшего посетителя.
Винтушевич вскочил и, быстро обернувшись к нему, спросил в недоумении и досаде:
– - Ты как узнал, что я здесь? Что тебе нужно? какое письмо?
Посетитель молча подошел к Винтушевичу и, подав письмо, сказал:
– - Велено отдать… вам или кто случится в городе из знакомых…
– - Из знакомых? -- заметил Винтушевич, презрительно взглянув на посетителя.-- Лучше не нашли, с кем бы послать, кроме тебя! Пьяница! -- прибавил он, срывая конверт.
– - Пусть пьяница. Да я никого не выдам,-- проговорил посетитель, голос которого хрипел и прерывался кашлем.
– - Не выдам! Ты думаешь, я забыл твою последнюю штуку! -- снова заметил Винтушевич, читая письмо.
– - Что ж! ведь я и сам потерял всё, что было тогда,-- грустно отвечал посетитель. -- Эх, батюшка, полно сердиться' Дело-то начинается славное! – прибавил он таинственно, кивнув головой на письмо, и разразился кашлем, который захватил ему дух.
– - Ну что ж! -- сказал Винтушевич, бросая письмо на стол.-- Меня приглашают на ярмарку. Я и без того ехал туда.
– - А насчет сигарочника-то…-- возразил посетитель.
– - Ну да! -- перебил Винтушевич в досаде на то, что посетителю известно содержание письма.-- Мало ли что!..-- забормотал он, кружась по комнате,-- Мало ли кто едет отсюда с деньгами, да попробуй!.. Будто легко!..
– - Везет-то человек молодой,-- проговорил посетитель,-- Генрихом зовут: я видел его вчера в веселой компании.
– - Пьет? -- отрывочно спросил Винтушевич, продолжая кружиться.
– - Нет, там не пил…
– - Ничего?
– - Ничего. Один меня, кажись, узнал, -- дополнил посетитель после минутного молчания,-- тот, что, помните, пустил в меня…
– - Ничего не помню! -- перебил Винтушевич, между тем как посетитель указывал на свой шрам.-- И не заикайся мне о том, что было! Или я тебя выгоню!
– - Я только так, чтобы не испортить дела…
– - Да ты уж испортил его! -- закричал в досаде Винтушевич.-- Сам же говоришь, что этот, как его… этот глупый мальчишка ничего не пьет. А тут вдобавок другой еще узнал тебя: расскажет тому и напугает некстати!
– - Попутчика ищет через газеты…-- продолжал посетитель, терпеливо пропуская замечания Винтушевича, который между тем взъерошивал свои черные курчавые волосы и кружился всё шибче и шибче.
Наконец в лице Винтушевича ясно обозначилось присутствие счастливой мысли.
– - Ну ладно, убирайся! -- заключил он, видимо успокоенный.-- Хорошо, ступай!
Но посетитель не шел.
– - А насчет пропитания,-- проговорил он,-- там написано…
– - То есть насчет пропивания! -- перебил Винтушевич, почувствовавший даже расположение к шутке, и, подойдя к столу, на котором стояла шкатулка, достал из нее бумажник, хранившийся между несколькими разноцветными париками, накладными усами, бакенбардами и картами.
– - Возьми и убирайся! -- сказал он, подавая ассигнацию посетителю, который докладывал между тем, что он будет на ярмарке недельки через две, и просил кланяться от него какому-то благодетелю Исаку Абрамычу.
– - Марш, марш! -- отвечал Винтушевич, указав на дверь; и посетитель вышел, сжимая в кулаке полученную ассигнацию.
Минут в пять Винтушевич очутился прилично и скромно одетым почтенным человеком, в длинноволосом коричневом парике, с бакенбардами такого же цвета и в длиннополом сюртуке, тоже коричневом. На левой руке его висел кисет с табаком, а в правой он держал дорожную пенковую трубку с коротеньким плетеным чубуком в виде змеи, извивавшейся кольцами. Головку этой змеи он сжимал в зубах и курил, оправляясь перед зеркалом окончательно.
– - Ну что ж там, скоро ли? -- сказал он в нетерпении своему камердинеру, который в то время с силою напирал коленком в чемодан, затягивая ремни.
– - Сейчас, сударь, сейчас! -- отвечал камердинер не своим голосом и побагровев от натуги.-- Степан жалится, сударь, что, дескать, лошадей совсем измучили; погодили бы, говорит, хоть до вечера.
– - А вот я ему дам рассуждать! -- возразил Винтушевич.
– - Исак Абрамыч, говорит, взыщет и с меня,-- продолжал камердинер.
– - Важная штука Исак Абрамыч! -- заметил Винтушевич.-- Колотил я его не раз!.. Живей, живей! -- прибавил он камердинеру.-- А теперь продам и выкуплю со всем его жидовским племенем!
И, отойдя от зеркала, Винтушевич заходил по комнате скорыми шагами, под влиянием счастливой мысли, а человек его зашевелился гораздо проворнее под влиянием последних слов Винтушевича, которые, очевидно, подействовали на него сильнее, чем слова "Живей, живей!"
Еще через пять минут Винтушевич выехал в своем тарантасе из ворот гостиницы и остановился у дома сигарочного фабриканта Штукенберга не позже той минуты, как ассигнация его, выданная посетителю, достигла до буфета ближайшего трактира.
Август Иваныч с семейством своим сбирался в церковь, когда раздался звонок у дверей; он только что успел одеться в своем кабинете при помощи одного из фабричных мальчиков, который исполнял должность лакея, получая, впрочем, за все сверхконтрактные занятия некоторые лакомые кусочки от хозяйского стола. Мальчик вышел отворить дверь и, возвратясь, доложил:
– - Помещик-с. Говорит: желаю говорить с хозяином о деле. Из Нижегородской губернии.
– - Ага! -- сказал Август Иваныч значительно, вспомнив, что путь Генриху предстоял именно в ту губернию.-- Пусть идет!
– - Честь имею рекомендоваться! -- сказал Винтушевич протяжно, входя в кабинет без обычной своей развязности.-- Извините великодушно, что обеспокоил! -- продолжал он, между тем как Август Иваныч подставлял ему стул, говоря:
– - Покорнейше прошу!.. о, ничего!
– - У меня, извольте видеть, -- начал объяснять Винтушевич,-- есть много мальчиков, которых желал бы отдать в ученье, и отдать не кому другому, как вам, почтенному и знаменитому фабриканту, имя которого… поверьте, я говорю от души…
– - Можно, можно. Присылайте! -- отвечал Август Иваныч, кашлянув несколько раз от удовольствия, потому что Винтушевич льстил с замечательным простодушием.
Винтушевич благодарил и спросил, сколько мальчиков прислать.
– - О, сколько-с хотите! -- отвечал фабрикант и весело прибавил: -- Дела идут вперед, хе-хе!
– - Еще бы, батюшка! -- заметил Винтушевич.-- Сигары ваши курят по всей безграничной России.
Август Иваныч покашлял и продолжал:
– - Открываю новое отделение фирмы в городе ВВ, в Нижегородской губернии,-- пояснил он, приступая к своему делу,-- ожидаю туда попутчика для своего конторщ…
Винтушевич не дал договорить.
– - Вот случай! -- воскликнул он радостно.-- А я еду один-одинешенек!.. да вот, взгляните…
И с этим словом он взял фабриканта под руку и подошел с ним к отворенному окну, выходившему на балкон, против которого стоял тарантас.
– - Эй, Прохор! -- крикнул он с балкона своему камердинеру, дремавшему на козлах, рядом с кучером. -- Что дремлешь! слетишь с козел! -- предостерег его Винтушевич, когда тот откинулся от плеча кучера, служившего ему подушкой.-- Эк печет! -- заметил потом Винтушевич фабриканту, кивнув на солнце, и они возвратились в кабинет.-- Так вот, батюшка! чего лучше: сейчас и едем.
– - На половинных издержках…-- проговорил Август Иваныч.
– - И, боже сохрани! что за издержки! Вы доставите мне удовольствие, несказанное удовольствие! -- воскликнул Винтушевич, взяв за руку фабриканта, который тоже выражал большое удовольствие своим известным покашливанием.-- Велите готовиться,-- продолжал Винтушевич,-- прописать паспорт на выезд… Мой прописан и всё готово -- сесть да ехать! -- прибавил он между прочим.
Август Иваныч благодарил и искал глазами Генриха.
В дверях показалась Саша -- девица, знающая шить и кроить по мерке, и доложила, что Шарлотта Христофоровна готова и ждет, чтоб идти вместе в церковь.
– - Я остаюсь! -- отвечал решительно фабрикант и велел позвать Генриха.
Но Генрих в эту минуту явился сам, таща на плече новенький чемодан: он не успел купить его вчера и потому отправился покупать, как только проснулся.
– - Ага! -- встретил его Август Иваныч.-- Иди, Генрих, простись там (он махнул рукой на спальню Шарлотты Христофоровны) и будь готов. Ты едешь вот с добрым господином…
– - Прошу любить да жаловать! -- вступил в речь Винтушевич, между тем как Август Иваныч, подойдя ближе к Генриху, сказал тихо:
– - Прекрасный человек!.. спеши немедленно!..
– - Сейчас! -- отвечал оторопевший Генрих и, бросив чемодан у дверей своей комнаты, побежал к Шарлотте Христофоровне.
– - Ничего, я подожду, подожду! -- кричал ему вслед Винтушевич.
Затем Август Иваныч отдал приказание прописать паспорт Генриха и получить, если можно, обратно деньги, заплоченные вчера за публикацию о попутчике, которая не была еще напечатана. Потом фабрикант усадил своего гостя и подал ему сигару, вынув ее из ящика, который стоял на окне.
– - Вашей фабрики? -- спросил Винтушевич, принимая сигару, и, получив утвердительный ответ, продолжал:-- Я это спрашиваю потому, что никаких других не курю, кроме ваших.
Август Иваныч снова покашлял и взял свечку из рук принесшего ее мальчика, сам подал гостю огня закурить сигару, после чего свечка тотчас же была погашена.
Затем фабрикант начал речь о мальчиках, о которых Винтушевич почти забыл. Он рассказал по пунктам все условия, на каких они принимаются в ученье,-- сказал даже, на какой бумаге написать контракты. Винтушевич слушал внимательно и соглашался на все условия, вполне сознавая их необходимость и даже благодетельные последствия для своих вымышленных мальчиков. Далее фабрикант рассказал весь порядок содержания мальчиков на фабрике, между тем как Винтушевич восклицал: "Бесподобно! удивительно!" -- и просто завидовал будущей судьбе воображаемых мальчиков в столь благоустроенном заведении. Покашляв, Август Иваныч предложил в заключение осмотреть его фабрику. Винтушевич не отказался, и они вышли. Спускаясь по лестнице, Винтушевич бросил и загасил сигару.
– - О, напрасно! -- заметил Август Иваныч, внутренне, однако ж, очень довольный осторожностью гостя.
– - Как можно! как можно! -- возразил гость, придавив еще раз сигару каблуком.
– - Застрахован! -- заметил Август Иваныч и, смеясь, махнул рукой.
– - Еще бы! такой великолепный дом!..
– - О да-с, конечно! -- перебил фабрикант.-- Двенадцатого марта тысяча *** года пополудни, в три часа и двадцать семь минут!
– - И минут! -- воскликнул Винтушевич.-- Вот как!
– - И двадцать семь минут! -- повторил фабрикант с твердостию, которая ручалась, что он точно так же не ошибся бы сказать время застрахования даже тогда, если б его вдруг, среди ночи, сонного растолкали и поразили известием, что дом его охватило пламенем со всех сторон.
На дворе, увидев кладовую с надписью: "Пожарная", Винтушевич всплеснул руками с простодушным удивлением провинциала, на что Август Иваныч снова покашлял; а в мастерских гость объявил решительное желание сесть за работу вместе с мастеровыми, которых, впрочем, там не было ни одного по случаю воскресенья. Далее фабрикант повел своего гостя в помещения мастеровых и во все принадлежащие к фабрике службы.
Между тем в комнатке Генриха происходили приготовления к отъезду. Отъезд Генриха сильно занял все умы в доме Августа Иваныча, где много лет всё шло так однообразно, без всяких перемен и приключений. При этом обнаружилось, что у доброго Генриха было немало друзей кроме Саши. Его внезапный отъезд особенно поразил работницу в кухне -- помощницу Шарлотты Христофоровны по части стряпни,-- поразил до того, что она (непостижимо!) решилась выйти из кухни и в первый раз прошла по спальне отсутствующей Шарлотты Христофоровны, потом прокралась по зеленой столовой, проникла в кабинет Августа Иваныча и просунула голову в дверь комнатки Генриха.
– - Желанный ты наш! едешь? -- проговорила она жалостно.
– - Еду, еду, Марфуша! прощай! -- отвечал Генрих, роясь проворно в комоде.
После чего Марфуше тотчас почудилось, что Август Иваныч, откуда ни возьмись, очутился позади ее, изумленный до остолбенения ее появлением в кабинете, и она опрометью бросилась бежать обратно.
Но в бескорыстной привязанности работницы еще можно было усомниться, потому что Генрих раза три в год писал ей письма к братьям в разные губернии, всегда одинакового, впрочем, содержания, и не раз отправлял эти письма по почте, не требуя от нее ни копейки. Привязанность мамки была неопровержимее. Эта женщина, вообще довольно злая и называвшая Генриха не иначе как жидконогим, принесла ему веревочку: вот тебе, дескать, понадобится что-нибудь перевязать,-- и потом она с некоторым сожалением принялась твердить ребенку, которого держала на руках:
– - Уезжает, вишь, уезжает молодец-то наш!
Только что мамка возвратилась в детскую, в комнатку Генриха застенчиво и робко вошла Саша с предложением помочь ему укладывать вещи.
– - Не нужно, не нужно, Саша! -- возразил Генрих.
Но Саша настаивала. Тронутый ее печальным видом, Генрих взял ее за руки и, отводя от комода, нежно сказал:
– - Спасибо, душенька!
Саша вспыхнула, услышав это имя от Генриха в первый раз.
– - Скажи,-- продолжал Генрих,-- тебе скучно, что я уезжаю, да?
Саша молчала; но лицо ее быстро покрылось бледностью, и вдруг две крупные горячие слезы упали на руки Генриха. В свою очередь Генрих побледнел.
– - Ты не приедешь! -- насилу проговорила Саша и, вырвав свои руки из рук Генриха, закрыла ими лицо, едва сдерживая рыдания.
Всё это было бы ребячеством, если бы не было тут грустного предчувствия.
– - Ради бога, перестань! -- воскликнул Генрих, дрожавший от тоски, пробужденной привязанностью и опасением девушки.-- Клянусь тебе, приеду! -- утешал ой ее.-- Да еще выпрошу прибавку тебе и себе, и заживем! А там, может быть, явится отец твой! -- прибавил он с веселым видом, пробуя и эту обычную струну, всегда благодетельно действовавшую на Сашу в минуты грусти.
Но предчувствие было сильнее надежд, и Саша продолжала плакать. Голос Винтушевича, раздавшийся на лестнице, заставил ее поспешно выйти из комнаты. Генрих снова засуетился около чемодана.
– - И купчую совершим и всё устроим! -- говорил за дверьми Винтушевич.-- Будьте спокойны, добродетельнейший Август Иваныч! Если с ним едет человек преданнейший вам… человек, который… я говорю от души… то вы должны быть спокойны, если б даже покупали пятьдесят домов в пятидесяти местах.
Последние слова он договорил уже в столовой, где готов был завтрак в ожидании Шарлотты Христофоровны. Август Иваныч предложил гостю закусить; но Винтушевич отговорился, что ему еще рано и что позавтракает на первой станции. В это время вошла Саша, чтобы взглянуть на попутчика Генриха.
– - Какая у вас красавица эта девушка! -- добродушно сказал Винтушевич.
– - О да-с, конечно! -- отвечал Август Иваныч и в шутку прибавил: -- Совсем потеряла родителя!
Затем фабрикант попросил своего гостя подождать его тут с минуту и пошел к себе в кабинет, где тотчас же началось щелканье на счетах.
– - Как зовут вас, милая? позвольте спросить! -- заговорил Винтушевич, оставшись один с Сашей.
Саша сказала свое имя.
– - А по батюшке?
– - Максимовна.
– - Александра Максимовна! Скажите, пожалуйста; у меня двоюродная сестра Александра Максимовна! -- воскликнул Винтушевич, очевидно лицедействуя за какого-то простяка в какой-то пьесе.-- А фамилия ваша? позвольте узнать? -- продолжал он, чтобы говорить что-нибудь.
– - Отрыгина,-- отвечала Саша.
Здесь Винтушевичу было бы более кстати сделать восклицание, потому что он узнал в Саше дочь своего утреннего посетителя, бывшего товарища его по золотым промыслам в особенном смысле. Но он повторил только машинально:
– - Отры… гина…-- И прибавил, кланяясь: -- Прошу любить да жаловать!
Наконец вышел из кабинета Генрих с оттопыренным боковым карманом в сопровождении Августа Иваныча и мальчика, который нес на голове чемодан; отъезжающие начали прощаться, причем Винтушевич убедительно просил фабриканта не побрезговать его хлебом-солью в проезд когда-нибудь мимо его поместья. Когда отъезжающие стали спускаться по лестнице, Август Иваныч и Саша вышли на балкон проводить их глазами.
Винтушевич первый взобрался в тарантас, принял от мальчика и уложил чемодан Генриха, между тем как его камердинер с кучером, сомкнувшись плечами и головами, спали мертвым сном.
– - Сюда! сюда! любезный Генрих,-- сказал Винтушевич, подавая ему руку,-- славное, спокойное место!.. Я тебе дам спать! -- прикрикнул он на камердинера, который наконец проснулся и растолкал кучера локтем.
– - Ну, прощайте еще раз, почтеннейший! -- сказал Винтушевич, посмотрев на балкон, где Август Иваныч кивал ему, покашливая, а Саша печально смотрела на Генриха.-- Ба! счастливая мысль! -- воскликнул Винтушевич уже с обычной наглостью.-- Слушайте, знаменитейший фабрикант! -- закричал он Августу Иванычу.-- Если б мне пришлось вам строить памятник, я именно поставил бы вас на балконе вашего дома, а на пьедестале вместо надписи поместил бы вашу вывеску: "Табачная и сигарочная фабрика Августа Штукенберга"!.. Ну, пошел! -- крикнул он кучеру.
Кучер стегнул по лошадям, и тарантас двинулся, между тем как Август Иваныч, кивая и покашливая, говорил:
– - Славный человек! хороший господин! -- И, обратись к Саше, прибавил: -- О да, конечно!
Не доехав несколько станций до ВВ, цели своей поездки, Генрих остановился с своим попутчиком для ночлега на постоялом дворе в одном местечке, известном, впрочем, более иных городов по своей значительной ярмарке, продолжающейся по нескольку недель ежегодно. Ярмарка в это время была в полном разгаре, и помещения все были заняты; но Винтушевич, оставив Генриха в тарантасе, пошел переговорить с содержателем, и через несколько минут их провели в особый полусгнивший флигель по двору, который, несмотря на позднюю пору, оживлен был суетней и говором людей разных сословий, толпившихся в тесных промежутках между кибитками, телегами и выпряженными лошадьми. Пройдя по темной и грязной лестнице с расшатавшимися ступеньками и такими же перилами, приезжие вошли в комнату, тесную и неопрятную.
– - Ну, делать нечего, любезнейший сопутник мой! -- сказал Винтушевич Генриху.-- Мы не можем похвастать помещением.
И Винтушевич не без удовольствия заметил унылый вид Генриха, выражавший неприятное впечатление, произведенное на него комнатой.
– - Да ведь нам не жить в ней,-- продолжал он.-- Оставим здесь наши чемоданы и всё лишнее -- и марш в общую залу, а там увидите, как весело! Будет что и закусить!
Но Генрих решительно отказался от общей залы и закуски; Винтушевич ушел один, приказав своему камердинеру приготовить постели и пожелав Генриху доброй ночи.
Постель Генриха скоро была готова, потому что принести и бросить на пол сена, которое кучами было навалено в сенях, накрыть потом сено простыней и бросить подушку было делом одной минуты; но Генрих не торопился в постель. Он отворил окно, выходившее на двор, и лег на него, подложив подушку. Под окнами стоял какой-то шалаш, наскоро сколоченный, где ревел благим матом ребенок, прерываемый звонким женским голосом. Скоро из шалаша кто-то вышел и пробирался в полумраке, между выпряженными лошадьми и телегами, по направлению к крыльцу. С крыльца в то же время раздался хриплый голос.
– - Наконец и ты здесь!
– - Здесь, здесь,-- отвечал другой голос, по которому Генрих узнал своего попутчика.
– - Сидим и играем,-- продолжал первый голос -- Игра шла между своими… -- включил он с некоторою досадою.-- Входит наш Исак Абрамыч и говорит: приехали…
– - Ну, идем, идем! -- перебил Винтушевич.
И они отворили дверь, из которой минутно вырвался гам, пока они проходили в нее.
– - Опять игра! -- невольно проговорил Генрих, отходя от окна, и с заметным беспокойством ощупал боковой карман, в котором хранились деньги.
Беспокойство и разные подозрения насчет своего попутчика начали овладевать им мало-помалу с самой минуты отъезда из Петербурга. Сначала Генрих долго размышлял о сцене с Сашей, происходившей у него в комнате перед отъездом, долго видел ее перед собой плачущую и встревоженную; затем он глубоко вздохнул, как человек, вдруг ощутивший в себе тихое спокойствие и самодовольствие после долгих непонятных волнений.
– - Не вздыхайте, молодой человек! -- заметил с участием Винтушевич.-- Я понимаю ваш вздох… да и кто бы его не понял!.. Девицы-красавицы… ох-ох-ох! Всяк из нас был молод!.. Но терпение и надежда! смелость и решительность!
Винтушевич не смотрел в лицо Генриху и говорил в каком-то самозабвении, отрывисто и скоро, так что Генриху не нужно было трудиться отвечать что-нибудь или требовать пояснений на некоторые восклицания, для него непонятные, но понятные, впрочем, для самого Винтушевича, который, очевидно, действовал по внушению счастливой мысли.
Сделав еще несколько восклицаний в том же роде, вдохновенный Винтушевич рассказал в коротких, но сильных словах историю своей любви, увенчавшейся счастливой развязкой благодаря выигрышу в карты.
– - Замечательно,-- продолжал он в размышлении,-- новичок всегда берет на первую карту, и берет тем вернее чем больше ставит куш! Так случилось и со мной. После игра была переменчива и часто несчастлива, а первый раз взял! Почти всякий из моих знакомых испытал это и в своей игре. Словом: я поставил бы теперь всё что есть на первую карту, если б первая карта могла быть другой раз в жизни!
Генрих между тем употреблял все усилия, чтобы укрыться от искусительного голоса рассказчика, и внимательно вслушивался в топот лошадиных копыт и стук тарантаса; но каждое слово, как будто волшебством каким-нибудь, не только не пропадало в его слухе, но, казалось, повторялось по нескольку раз в воздухе, так что Генриху сделалось страшно, и он робко взглянул на Винтушевича,-- взглянул и вздрогнул, встретив взгляд его, страшно наглый и сопровождаемый улыбкой.
– - Вам, я думаю, тоже поздно испытывать счастие первой карты,-- заговорил снова Винтушевич, смотря куда-то неопределенно вдаль.-- Вы, конечно, играете, и давным-давно!
– - Нет, не играю! -- резко перебил его Генрих и с негодованием рассказал последствия несчастной игры друга своего Гарелина.-- После всего этого,-- сказал он в заключение решительно,-- я уверен, что не буду никогда ни пить, ни играть! -- И, помолчав немного, прибавил, как бы защищаясь от покушений своего попутчика завлечь его в игру: -- Пусть первая карта останется в моей жизни не испытана.
– - И прекрасно, молодой человек! -- воскликнул Винтушевич.-- Иначе предстояло бы больше опасности капиталу добродетельного Августа Иваныча.
Генриху показалось, что эпитет "добродетельного" попутчик произнес насмешливо, и подозрения его усилились. Однако ж не раз после этого подозрения рассеивались, и попутчик казался Генриху честным и почтенным человеком, так что ему становилось совестно за себя. Винтушевич делал самые подробные наставления, как удобнее и лучше распорядиться Генриху, чтоб скорее и успешнее кончить дело Августа Иваныча и возвратиться в Петербург; раз упомянул даже нумер статьи закона, относившегося в покупке недвижимостей. А подъезжая к местечку, в котором нужно было ночевать, Винтушевич очень досадовал, что не может проехать мимо, не останавливаясь, и трогательно описывал радость своего семейства, ожидавшего его с нетерпением.
Припоминая противоречия в характере своего попутчика, Генрих долго не мог заснуть. Он дождался, таким образом, возвращения Винтушевича, который тихо вошел в комнату и осторожно опустился на свою постель, устроенную точно так же, как и постель Генриха, причем Генриху показалось, что попутчик его лег полураздетый,-- новая тема для новых предположений. Однако ж под утро Генрих заснул и проспал почти до полудня. Проснувшись, он прежде всего ощупал карман сюртука, который накануне положил себе под подушку, и, удостоверившись, что в кармане было всё цело, оглядел потом комнату: в ней не оказалось ни попутчика, ни его чемодана. Генрих крикнул в окно, чтоб прислали кого-нибудь дать ему умыться, и сам начал торопливо одеваться. Через несколько минут дверь отворилась, и в комнату вошел незнакомый человек средних лет, прилично одетый, и отрекомендовался доверенным от господина Каратулина (имя продавца фабрики), уведомив притом, что попутчик уехал, так как в его услугах не было более надобности. Хриповатый голос доверенного напомнил Генриху лицо, встретившее вчера вечером Винтушевича на крыльце; по, кроме голоса, ничто более не подтверждало этого сходства, и Генрих обрадовался, что наконец избавился от своего двусмысленного попутчика. Однако ж он спросил доверенного:
– - Как же вы узнали, что я здесь?
– - Еще бы! -- отвечал доверенный.-- Вот уж сколько дней сряду я обхожу здесь все гостиницы и постоялые дворы -- наведываться, не приехали ли вы… ведь ваша фамилия Кнаббе?.. Ну так он мне и сказал! -- продолжал доверенный, получив утвердительный ответ от Генриха.-- Боюсь, говорит, не замешкались бы где-нибудь; а мне было кстати сюда ехать, так вот он и просил меня встретить вас и привезти к нему немедля. Делишки-то, видите ли, у него сильно позапутаны, так и торопится поскорее получить деньги.
– - Так едемте скорее,-- сказал Генрих.
– - То-то, что нельзя раньше вечера,-- возразил доверенный,-- нужно мне, видите ли, побывать в двух-трех местах. А мы вот, буде вам угодно, пройдемся вместе по ярмарке, я зайду куда надо, а после пообедаем да под вечерок и отправимся в путь благословясь.
Генрих согласился. Он вышел с своим новым знакомцем и запер свою комнату на ключ, объявив, сверх того, содержателю, известному Исаку Абрамычу, что у него там хранится чемодан: так чтобы цело было всё.
Пройдя несколько шагов от постоялого двора, доверенный спросил у Генриха:
– - А где у вас деньги?
Генрих показал на боковой карман.
– - Хорошо,-- продолжал доверенный,-- а всё ненадежно: случится проходить в толпе -- вырежут. Бывали случаи! -- прибавил он, махнув рукой.-- Мошенников что красного товару на ярмарке; нужно держать ухо востро.
– - Так я спрячу в чемодан! -- сказал Генрих и повернулся назад.
– - Э нет, батюшка! -- возразил доверенный.
– - Что же мне делать? -- спросил Генрих, остановившись в испуге, между тем как доверенный продолжал:
– - Это из огня да в полымя; вы думаете, этот еврей так и будет стеречь ваш чемодан? Ему что? известно: многолюдство!
– - Но что ж мне делать? -- повторил Генрих с нетерпением.
– - А вот что,-- отвечал доверенный, снимая свою шляпу, и, подав ее Генриху, сказал: -- Наденьте-ка!
Не понимая, к чему всё это, Генрих снял фуражку и надел шляпу.
– - Впору? -- спросил доверенный.
– - Впору,-- отвечал Генрих.
– - Теперь глядите сюда! -- таинственно продолжал доверенный, сняв шляпу с головы Генриха и показывая ему ее внутренность.
Генрих стал смотреть. Вдруг дно шляпы быстро отскочило кверху, и за небольшим промежутком Генрих увидел другое дно.
– - Тысячи сберегал! -- говорил доверенный, с торжеством посмотрев в глаза Генриху, который смеялся, очень довольный замысловатым устройством тайника в шляпе.-- Не поручусь,-- продолжал он,-- ни за кого и ни за что, а за шляпу мою ручаюсь: в самых опасных местах сберегала мне всё, что ни клал в нее. Давайте-ка сюда, батюшка, вашу казну!
Генрих вынул пакет с ассигнациями и положил в шляпу между двумя днами, после чего внутреннее дно тотчас захлопнулось к удовольствию Генриха.
Затем Генрих надел шляпу доверенного, а доверенный фуражку Генриха, и они отправились к ярмарке. Генрих, обеспеченный замысловатой шляпой, предался совершенно новому зрелищу, какое представляла ему ярмарка, и не заметил, как прошло несколько часов, пока доверенный выходил, куда ему было нужно. Наконец они проголодались и зашли в трактир, нарочно устроенный на время ярмарки, в самом центре ее, и снаружи походивший на огромный сарай.
Внутренность трактира озадачила Генриха своим гамом и толкотней. В густом табачном дыму, которым наполнена была огромная зала во всю величину сарая, толпилось группами более сотни самых разнохарактерных людей в разнохарактерных одеждах. Разговор шел вдруг в несколько голосов и на нескольких языках. Около стен, за столами, покрытыми грязными скатертями, сидели такие же группы народа и по временам хохотом в несколько голосов совершенно покрывали говор групп, стоявших в разных местах залы, за недостатком стульев. Всё это освещалось сквозь узкие окна слабыми лучами заходящего солнца.
Генрих с доверенным едва отыскали один незанятый стол.
– - Что прикажете-с? -- спросил служитель, махнув полотенцем по столу.
Доверенный потребовал лучший обед и усердно угощал Генриха, как своего гостя. К концу обеда вошел человек низенького роста, с черными, коротко обстриженными волосами, в коричневом фраке с светлыми пуговицами и желтом галстухе. Это был фокусник, занимавшийся, впрочем, также продажею цепочек, перстней, зрительных трубок и фальшивых брильянтов -- за фальшивые же. Фокусник прошел около всех столов, осматривая гостей своими светящимися черными глазами, говорившими о его еврейском происхождении, и через пять минут около него собралась кучка зрителей, которым он начал показывать свои вещицы, забавляя в то же время фокусами.
– - Господа! наичистейший брильянт! -- громко кричал фокусник.-- Большой величины! цена целковый!
К кучке присоединился и Генрих взглянуть на дешевый брильянт, который ярко мелькал перед глазами зрителей, сжатый между большим и указательным пальцем в искусно дрожавшей руке фокусника. Генрих вынул целковый и приобрел эту драгоценность, неизвестно для какой цели. В придачу фокусник показал ему одну из своих штук, кинув на воздух платок, который в ту же минуту исчез неизвестно куда.
– - Небось и чужие платки у тебя так же пропадают! -- спросил один из торговцев, стоявших в кучке.
– - Можно! всякий платок можно! -- отвечал с уверенностью фокусник, не поняв оскорбительного намека, отчего вокруг него тотчас раздался хохот.
Когда Генрих возвратился на свое место, со стола было всё собрано и доверенного уже не было за столом. В зале тоже его не оказалось. Генрих схватился шляпы -- на месте лежала его фуражка. Генрих побледнел, но молчал, как бы боясь удостовериться в страшной догадке, мелькнувшей в уме его в эту минуту. Наконец он подозвал служителя и робко спросил:
– - Куда ушел тот… тот, что вот тут сидел со мной?
– - Ушли-с! -- отвечал служитель.-- Известно, расплатились и ушли! Что прикажете? -- прибавил он, махнув полотенцем по столу и принимая новых гостей.
У Генриха подкосились ноги, и он едва дошел до буфета.
– - Не знаете ли вы… вон того, что там со мной обедал? -- спросил он у буфетчика, который, с засученными рукавами красной рубахи, гремел чайной посудой, расставляя ее на подносе.
– - Чего-с? -- крикнул он, продолжая делать свое дело.
Генрих тоскливо повторил вопрос.
– - А кто его знает, батюшка!
И буфетчик махнул рукой.
– - Да как же это? -- проговорил Генрих и, постояв, вышел из трактира и отправился на постоялый двор, где остановился, осматривая дорогой всех с ног до головы.
На постоялом дворе он получил о доверенном ответы, еще менее удовлетворительные. Но это не могло увеличить его тоски, которая охватила его душу при первой догадке. "Зачем,-- думал себе Генрих,-- честному человеку вдруг уйти куда бы то ни было, не сказав ему ни слова, и притом уйти в шляпе с чужими деньгами". Однако ж он снова возвратился в трактир, где обедал, и снова услышал те же ответы от служителя и буфетчика, который, сверх того, заинтересованный убитым видом и дрожавшим голосом Генриха, спросил:
– - Да вам на что его, батюшка?
– - Как на что! -- отвечал Генрих тихо, как человек, измученный горем.-- Он ушел… в своей шляпе.
Буфетчик выпучил на него глаза в недоумении.
– - То есть в вашей шляпе, хотели вы сказать? -- заметил он, переглянувшись с товарищем, стоявшим за буфетом.
– - Нет, в своей… да там были мои деньги… то есть не мои…
Генрих замолк, вздохнув.
– - Много денег? -- спросил буфетчик, снова переглянувшись с товарищем, вероятно сомневаясь, как, дескать, его деньги попали в чужую шляпу.
– - Сорок тысяч,-- проговорил Генрих машинально и пошел от буфета.
– - Никак совсем рехнулся малый-то! -- сказал буфетчик своему товарищу.-- Слышь ты: сорок тысяч, говорит, в чужой шляпе!
– - А бог его знает,-- возразил тот, провожая глазами Генриха, который между тем выходил вон из трактира,-- может, и впрямь так было.
– - В шляпе! сорок тысяч! -- повторил буфетчик в размышлении и, помолчав, прибавил: -- Эк его угораздило!
Через час Генрих стоял в стороне от ярмарки на мосту небольшой речки. Опершись на перилы, он в каком-то окаменелом положении всматривался в черную неподвижную воду и не замечал проходивших мимо торговцев, которые весело и шумно расходились с ярмарки по своим временным квартирам.