20367.fb2
Потеря места управляющего была ощутительна Ивану Софронычу, любившему деревенскую жизнь и деятельность. Но он не ожидал гибельных последствий, которые повлекла она за собою.
Спустя несколько дней после ссоры Тавровского с управляющим к Ивану Софронычу явился господин, совершенно незнакомый, и просил уделить ему четверть часа времени.
– - Позвольте узнать, с кем имею честь говорить? -- спросил Понизовкин.
– - Переваленко-Зацепа, Афанасий Кузьмич,-- отвечал посетитель, низко кланяясь и сладко улыбаясь. Господин Переваленко-Зацепа был малоросс, средних лет, среднего роста и средней дородности. Его руки, ноги, голова, плечи, равно и черты лица, не отличались тонкостию отделки: всё было крупно и аляповато; за плечами торчал небольшой горб; на животе болталась сердоликовая печатка. Он ходил в длиннополом сюртуке и говорил на "о"; в левом ухе носил медную серьгу, или, лучше, обломок серьги, с которым никогда не расставался: он уверял, что так привык иметь в ухе серьгу, что даже дурно слышал, когда вынимал ее. В критические минуты он имел привычку дергать за нее, и она, казалось, служила ему источником вдохновения.
– - Я к вашим услугам,-- сказал ему Иван Софроныч.-- Но какое дело вы можете иметь до меня?
– - А вот: вы, батюшка, были управляющим у ‹господина› Тавровского в Софоновке?
– - Так точно.
– - В числе угодий приняли вы лесу строевого и дровяного семь тысяч пятьдесят десятин?
– - Принял.
– - Приняли? ну и будем помнить: приняли семь тысяч пятьдесят десятин лесу,-- значительно произнес Переваленко-Зацепа и продолжал: -- В ведомости вашей, ныне представленной владельцу, означено налицо: строевого лесу две тысячи шестьсот десятин, дровяного -- четыре тысячи триста шестьдесят; а всего -- шесть тысяч девятьсот шестьдесят десятин?
– - Так,-- отвечал Иван Софроныч.-- Но я не понимаю, почему должен отвечать вам.
– - Я новый управляющий господина Тавровского,-- отвечал Зацепа с низким поклоном.-- Извините, батюшка, может, что грубое сказал: я человек простой; но душа у меня добрая,-- прибавил он скороговоркой, как бы в скобках, и продолжал прежним голосом: -- Если угодно удостовериться, документец со мной.
Он отправился в свой карман и вручил Ивану Софронычу документ. Пока Иван Софроныч рассматривал доверенность, данную Тавровским новому управляющему, Зацепа говорил:
– - Изволите усмотреть: мне поручено управление Софоновым и мне же вверено принять имение согласно описи, и в чем окажется недочет…
– - Недочета ни в чем оказаться не может,-- перебил Иван Софроныч.-- Напротив, имение улучшено и доход увеличен.
– - Не сомневаюсь. Но желаю знать -- извините грубое слово, не умею говорить красно,-- куда девалось девяносто десятин строевого лесу?
– - Лес продан.
– - Так-с. С разрешения владельца?
– - Я имел нужду в наличных деньгах и нашел выгодным продать часть леса,-- сказал Понизовкин.
– - Так-с. Но в доверенности вашей было ли упомянуто о праве продавать что-либо?
– - Нет-с. Но я имел словесное разрешение владельца действовать по своему усмотрению в некоторых случаях.
– - Стало быть, мне необходимо узнать, подходит ли под сказанное разрешение продажа леса? -- заметил новый управляющий.-- И прекрасно, батюшка! Подходит, так и беспокоить вас больше не буду!
– - Что же, если нет? -- спросил с беспокойством Иван Софроныч.-- Во всяком случае деньги не пропали: ими исправлена и улучшена фабрика, которая теперь в полном ходу…
– - Всё так-с,-- возразил Зацепа сладким голосом.-- Исправление, улучшение -- важное дело, но, сами изволите знать,-- темное! Извините, я человек простой, говорить красно не умею. А девяносто десятин лесу видный был косячок! Надо правду сказать!
Понизовкин вспыхнул.
– - Советую вам поговорить сначала с Павлом Сергеичем: он довольно знает, способен ли я к тому, в чем вы меня подозреваете! -- возразил он запальчиво.-- Я не привык слушать…
– - Извините, извините,-- перебил Зацепа, в лице которого мгновенно выразилось такое отчаяние, как будто он был на охоте и, целясь в бекаса, нечаянно подстрелил лучшего своего друга.-- Извините! я вас, кажется, огорчил? Видит бог, без намерения!.. Эх! Афоня, Афоня! -- продолжал он с упреком, обращаясь к самому себе.-- Вечно ты наговоришь вздору! А всё простота! погубит она тебя когда-нибудь, и добрые люди скажут: "Погиб от собственной своей простоты!" (при последних словах даже слезы показались на его глазах, как будто он уж действительно погибал и слышал над своею головою горестный приговор добрых людей). Не поверите,-- продолжал он, обращаясь к Ивану Софронычу и постепенно возвышая голос,-- говорить не умею, льстить не умею, кланяться способности бог не дал, унижаться не мое дело, притворствовать, лицедействовать, клеветать мать и отец на смертном одре запретили! (При каждом периоде он делал паузу и загибал свой толстый и красный палец, как будто боясь пропустить которую-нибудь из своих добродетелей.) Так и мотаюсь по свету, и притом круглая сирота,-- прибавил он жалобно, причем в глазах его снова показались слезы.-- Даже сколько раз места лишался, в беду попадал -- всё через свою простоту. Но честь свою сохранил и правды никогда ногами не попирал! -- заключил он энергически.
Так как Иван Софроныч не обнаружил особенного участия к страданиям и рыцарской твердости господина Переваленко-Зацепы, то последний, окончив свой патетический монолог, очень скоро удалился, извиняясь, улыбаясь и кланяясь.
По уходе его Иван Софроныч погрузился в такое глубокое раздумье, что Настя долго не решалась заговорить с ним. Наконец она сказала, ласкаясь к нему:
– - Батюшка, вы, кажется, встревожились. Но неужели вы думаете, что Павел Сергеич вступится в такие мелочи и станет преследовать вас?
– - Эх, Настенька! молода еще ты! -- возразил старик грустно.-- Он, конечно, не станет; он, я думаю, даже и забыл, что мы с тобой существуем; но найдутся люди, которые, чтоб только угодить ему…
– - Но кто же? -- перебила Настя.-- Мы никому ничего дурного не сделали. А господин Переваленко, кажется, такой добрый…
– - Добрый? Эх, Настенька, Настенька! не знаешь ты людей,-- возразил Иван Софроныч.-- Бог простит, если я ошибаюсь; но мне кажется, что господин Переваленко мошенник первостепенный; не приведи господи никому попасть в его руки!
– - Но почему же вы так думаете, батюшка? У него такое простое лицо, и он так откровенно говорил…
– - Много людей встречал я в своей жизни,-- наставительно сказал старик,-- встречал и худых и добрых, и честных и ветреных. Всякие люди бывают; всякие маски они носят, всякие роли играют; редкий проживает в простоте, выходит в люди с таким лицом, какое дано ему богом, говорит, что по совести следует. Но не встречал я лживее того человека, который ходит в немецком платье, бороду бреет, а в манерах своих и в выговоре простым людям следует, говорит про свою честность и простоту, по-дружески с тобой обращается, то судариком, то батюшкой зовет. Недоброе в уме у такого человека. Личину надел он и ею хоронит свои волчьи зубы да вороновы когти!
Старик умолк и погрузился в прежнее раздумье.
И действительно, грустное предчувствие его не обманывало. Явившись к Тавровскому, Переваленко-Зацепа начал так:
– - Грешный человек, боялся я не угодить вам, кормилец-батюшка, и со страхом вступал в мою трудную должность. Но теперь я успокоился и вижу, что мы с тобой, кормилец, никогда не расстанемся!
Переваленко-Зацепа говорил иногда людям гораздо выше его стоящим "ты"; но он умел так говорить, что его "ты" выходило вежливее всякого "вы" и притом так шло к нему, что, казалось, никакой другой образ выражения не мог быть ему доступен.
– - Что такое? -- улыбаясь, спросил Тавровский.
– - Да сейчас был я у того… как бишь? у твоего прежнего управляющего. Уж коли ты с ним уживался, так и говорить нечего! Несговорчивый человек, упрямый человек, ехидный человек! -- заключил Переваленко с негодованием.-- И какие дерзости говорит, и о ком? о таких особах, которые и по рождению, и по уму, и по образованию самим перстом божиим отмечены, перед которыми мы -- черви ничтожные, гады бессловесные -- пресмыкаться в пыли и прахе должны и радоваться, что они пред светлые очи свои нас допускают! Недоволен, видишь, моим голубчиком…
– - Ну, Афанасий Кузьмич,-- перебил Тавровский, не желая выслушивать сплетню.-- Бог с ним! немудрено, если в сердцах и лишнее сказал! все мы люди!
– - И на небе,-- сказал управляющий, подняв на Тавровского влажные глаза свои и потянув серьгу, отчего ухо его покраснело,-- и на небе все звезды, да не все одинаково светят!
И он чмокнул Тавровского в плечо, прежде чем тот успел увернуться.
Тавровский с досадой сжал губы и нахмурился.
– - В отчетах и ведомости прежнего управляющего находятся некоторые неисправности и неверности,-- сказал Переваленко.-- Как прикажете поступить?
– - Поступить, как должно! -- сухо отвечал Тавровский.
Господину Переваленке ничего более не было нужно. Он принялся действовать и вывел как дважды два четыре, что Иван Софроныч должен уплатить владельцу за самовольную порубку леса и некоторые важные упущения до девяти тысяч рублей. Когда это требование, которое Переваленко доказывал самою ведомостию Ивана Софроныча и его отчетами, было объявлено Понизовкину, старик ужаснулся. Он решился писать к Тавровскому, прося его защиты и призывая его в свидетели своей честности. Ответ Тавровского был холоден и короток. "Вы знаете,-- писал он,-- как мало я сам занимаюсь своими делами; я никогда не понимал их и никогда не пойму. После вас я передал мои дела другому управляющему, честнейшему человеку, который, я уверен, сделает всё к обоюдному удовольствию".
Понизовкин увидел неминуемую гибель. Привыкнув почитать честь главною основой всякого дела, несчастный старик не соблюл некоторых формальностей как при вступлении в управление имением, так и при сдаче отчетов и оброчной суммы. Он даже не взял с Тавровского расписки в получении последней и не имел удостоверения, что Тавровский признал счеты его и распоряжения верными. Выпутаться не было никаких средств. Переваленко дал ему месяц сроку и грозил в случае неуплаты взыскать деньги судебным порядком.
Трудно описать горестное положение, в котором находился Понизовкин. Он видел необходимость расстаться с дочерью, оставить ее одну, без друга и защитника, оставить в нищете, на жертву горю и соблазну,-- и оставить затем, чтоб идти в тюрьму!
Целые дни лежал Иван Софроныч, покашливая и покрякивая, и всё думал тяжелую думу; он проводил ночи без сна, занятый теми же мыслями. Настя также не могла спать и слышала, как он иногда вслух рассуждал сам с собою, взывал к богу, прося твердости перенесть тяжелое испытание, не поддаться искушению,-- вспоминал Алексея Алексеича. В нем очевидно происходила борьба; слова: долг, клятва, беспрестанно повторяемые, смешивались с именами людей, которых Настя не знала, даже не помнила, чтоб отец когда-нибудь говорил, что знает их. Насте случалось также нередко слышать собственное свое имя, сопровождаемое рыданиями. К утру старик засыпал тревожным сном, и те же несвязные слова, те же имена повторяли его бледные губы, когда Настя, нагнувшись над ним, плакала и крестила его. Периоды, когда глухая и неведомая борьба в старике сменялась решимостью, были самые спокойные в их страдальческой жизни. Старик ласкал свою дочь и говорил тогда:
– - Успокойся, Настя! да будет воля божия! Если господь желает попустить, чтоб злодеи наши торжествовали, я пойду в тюрьму! Но я буду и там бодр и весел, лишь бы знать, что дочь моя честная девушка, что я не запятнал своей чести низким поступком, обманом, клятвопреступл…-- Старик вдруг останавливался, как будто чувствуя, что сказал лишнее, и продолжал:-- Ты будешь приходить ко мне с работой, будешь сидеть со мной целые дни. Что, разве худо, дурочка? -- прибавлял он, силясь улыбнуться.-- Всё равно будем жить, как и теперь: только и разницы, что помещение буду иметь даровое!
Оттого ли, что шутка плохо удавалась доброму старику, или Настя не видела ничего утешительного в перспективе, которую рисовал он,-- только она еще пуще начинала плакать. Слезы ее раздирали сердце отца. Если б не дочь, можно утвердительно сказать, что он безропотно покорился бы испытанию, посылаемому провидением, и спокойно пошел в тюрьму. Но рыдания Насти снова воздвигали в сердце его борьбу и бурю, едва стихавшую при страшных усилиях воли.
– - Господи! я не могу видеть, как плачет и сокрушается родное мое детище, и оставаться глухим и слепым!-- восклицал старик в отчаянии.-- Испытание выше сил моих. Не мне, о господи, вынести его!
Он разрешался последним страшным рыданием, и вдруг слезы его высыхали,-- в лице появлялись признаки мрачной решимости, не той, которою озарялись черты его, когда говорил он о необходимости покориться провидению,-- он будил быстрым прикосновением дочь свою, впавшую в забытье отчаяния, и говорил с уверенностию и энергией:
– - Настя, Настенька! опомнись, не плачь! Я не пойду в тюрьму, я останусь с тобой; мы будем жить по-старому!
– - Как? -- говорила Настя.-- Но чем же вы заплатите ему?
– - Заплачу, заплачу! Если я говорю, так верь! -- сурово говорил старик.-- Разве ты видела, чтоб я когда-нибудь обманывал?
– - Никогда,-- отвечала Настя.
– - Никогда! -- грустно повторял Иван Софроныч.-- Счастлив, о ком и в последний час его скажут: никогда!
Он глубоко вздыхал и поникал головой.
Настя, привыкшая верить отцу, становилась веселей; веселость дочери сообщалась и отцу; они вместе строили планы своей будущей жизни; старик располагал искать снова места управляющего; Настя с живостью предавалась мечтам о деревне и деревенской природе, среди которой выросла. Так проходило несколько часов. Но понемногу лицо Понизовкина начинало омрачаться, брови сдвигались, Настя уже не смела с прежнею свободою передавать ему свои мечты и постепенно стихала. Опять водворялось прежнее тяжелое молчание; проходил час, и уже оба они боялись нарушить его. Ночью Настя слышала те же стоны отца, те же молитвы, отчаяние, тяжкие вздохи. Он призывал тень умершего друга и благодетеля своего, произносил те же, неведомые Насте, имена и, рыдая, поручал себя и дочь свою попечению божию! Наутро он вставал бледный, с опухшими глазами, и Настя снова была свидетельницею мучительной борьбы, которой не понимала, но которая ясно отражалась в страдальческих чертах старика. Он то утешал ее надеждою, то молил вооружиться силою и твердостью, молил подкрепить и его, изнемогшего под бременем лет и несчастий. Настя рыдала; старик сам не выдерживал и также присоединял свои рыдания. Так проходили дни, полные борьбы и страдания.
Наконец настал роковой день. Отец и дочь, не смыкавшие глаз, рано встали. Они долго и горячо молились. Иван Софроныч простился с дочерью, поцеловал ее, благословил и сказал торжественным голосом:
– - Забудь, Настя, что говорил я в порывах малодушия и отчаяния! Нам нет надежды; будем же тверды. Кто честно жил, тот должен честно и кончить век свой, какие бы испытания ни посылал ему бог! Он лучше нас знает, что делает, и не нам противиться его святой воле! В тебе одной мое утешение, моя радость, моя гордость, моя жизнь! Но есть голос в душе человека, громче самого голоса крови и отцовской любви, и благо тому, кто до последней минуты внимал святому голосу долга и чести и шел по призыву его, куда бы ни лежал путь! И я пойду по пути моему, хотя бы и голод, и жажда, и тысячи смертей угрожали мне,-- пойду, благословляя имя пославшего мне тяжкий крест испытания! Но я слаб, я болен и стар: помоги же мне, дочь моя, не плачь, будь тверда и помни, что каждая слеза, которую ты подавишь в груди своей, поможет отцу твоему легче вынести жертву, к которой призывают его долг и клятва!
Настя собрала последние силы и твердо вынесла сцену осмотра и описи их небольшого имущества, назначенного к продаже с аукциона. Старик во всё продолжение тяжелой сцены был нем как могила. Но когда объявлено было, что Иван Софроныч должен идти в долговое отделение тюрьмы, несчастная девушка не выдержала: рыдая, бросилась она к ногам Переваленко-Зацепы и страшными, раздирающими воплями умоляла его пощадить отца.
– - Настя, Настя! -- голосом, полным кроткого упрека, говорил Иван Софроныч, и по угрюмому лицу его вдруг обильно потекли слезы.-- Господи! -- воскликнул он торжественно, воздев руки кверху.-- Слабы силы мои пред испытанием, посланным тобою! Не мне, о господи, вынести его! Верю в неисчерпаемую благость твою и ныне взываю к ней: господи! разреши клятву, сковывающую руки и ноги,-- и да будет воля твоя!
Он замолк на минуту и, подняв дочь свою, рыдавшую у ног Переваленко, сказал голосом грустного убеждения:
– - Настя, не плачь! я не пойду, я остаюсь с тобой!
И он быстро вышел в другую комнату.
Настя в отчаянии снова упала к ногам Переваленки.
– - Что сделал вам отец мой? -- говорила она.-- За что вы его преследуете? Он ни в чем не виноват!
– - Если он не виноват, пусть жалуется,-- возражал Переваленко с обычным своим красноречием и плавностию.-- Его будут судить, и, если окажется…
– - Меня будет судить бог! -- воскликнул Иван Софроныч, появляясь в дверях.-- Вот деньги, которые вы требуете: возьмите их и оставьте нас!
И он подал Переваленке ломбардный билет. Все были поражены, как громом. Любопытные со всего дома, столпившиеся в дверях квартиры, испустили крик радости.
– - Позвольте,-- недоверчиво сказал Переваленко, принимая билет.-- Надо еще посмотреть.
Он снял свои серебряные очки, протер их клетчатым платком, надел снова и начал рассматривать билет. Билет был очень старый: лет двадцать пять или больше была положена неизвестным небольшая сумма, которая теперь с накопившимися процентами составляла ровно сумму, взыскиваемую с Ивана Софроныча.
Удостоверившись в подлинности билета, Переваленко сделал недовольную гримасу. Он знал неудовольствие, вследствие которого Тавровский расстался с своим управляющим, и единственная цель, с которою он начал процесс, состояла в том, чтоб в одно прекрасное утро доложить Тавровскому, между прочим, что прежний управляющий его содержится в тюрьме: хитрый малоросс думал угодить тем своему господину.
Но делать было нечего; он принял билет, расписался в получении и ушел с своими товарищами.
Настя бросилась в объятия отца. Зрители разошлись, довольные развязкой драмы. Только один молодой человек, бывший в числе их, заметил другому:
– - Какой, однако ж, жадный старик! до последней минуты не хотел расстаться с деньгами. А я знал, что деньги у него есть.
– - Да откуда? -- спросил другой.
– - Он выиграл триста пятьдесят тысяч,-- отвечал первый,-- я сам слышал, как он говорил дочери!
– - Неужели? Слышите, слышите! -- воскликнул второй, обращаясь к расходившейся компании.-- Да у него, говорят, есть триста пятьдесят тысяч!
– - Как? что такое? откуда? Не может быть! Триста пятьдесят тысяч!
И через несколько минут весь дом толковал об Иване Софроныче, называя его страшным богачом и отчаянным скрягой.
Часу во втором утра по Невскому проспекту ехала прекрасная коляска, обратившая общее внимание идущих и едущих странною противоположностию двух лиц, сидевших в ней. Рядом с молодым человеком, щегольски одетым, сидела худая сгорбленная старушонка в белом чепце с фалбалой и в черном ветхом салопе. Наружность старухи тоже нисколько не гармонировала с тонкими и привлекательными чертами молодого человека. Пока любопытные прохожие старались разгадать причину такого странного товарищества, в коляске происходил следующий разговор:
– - Где же ваша квартира?
– - Ох, батюшка, кормилец мой, далеко. Куда вам забиваться в такую глушь. Я и так доплетусь.
– - Ничего. Вы мне скажите, куда вас везти.
– - В Измайловский полк, касатик.
– - А улица?
– - В Девятую роту, батюшка, в Девятую; дом Ерофеева… О-о-ох!
Старуха жалобно простонала.
– - Что, болит? -- спросил молодой человек.
– - Ох, болит, батюшка! И как же болит. Чтоб ему, окаянному, ни дна ни покрышки! -- прибавила старуха с негодованием.
– - Негодяй! -- сказал молодой человек.-- Жаль, что его не поймали!
– - Ускакал, ускакал проклятый! -- с соболезнованием, качая головой, говорила старуха.
Между тем коляска быстро проехала людные улицы в поворотила в бедную часть города; домики здесь были низенькие и малые, казавшиеся еще менее, при невероятной ширине улиц, которые не были вымощены; посреди их протекали лужи, в которых плескались утки. Колесо вязло в грязи по ступицу.
– - Вот и Девятая рота. Стой, стой, голубчик! -- крикнула старуха кучеру.-- О-о-ох! да как же я выйду, горемычная! -- прибавила она, когда коляска остановилась у ворот деревянного дома.
– - Я вам пособлю.
– - Ни-ни-ни, батюшка! и так, чай, надоело возиться со старухой!
– - Ничего.
Молодой человек осторожно высадил ее и спросил:
– - Ну, куда же?
– - А вон, батюшка, видишь?
И она указала ему небольшой флигель в глубине двора, вросший, казалось, в землю; ибо никак нельзя было предполагать, чтоб его строили таким низеньким. Окна в нем были маленькие, уставленные еранью.
Молодой человек подвел к нему старуху, которая сильно хромала:
– - Вы одни живете?
– - Нет, батюшка, куда одной такую квартиру нанимать! -- отвечала старуха.-- Ольга Михайловна! -- крикнула она, увидав в окне женскую фигуру.
Показалась полная и довольно красивая женщина лет сорока в распашном белом капоте.
– - Ахти, господи! Маремьяна Степановна! да вы, никак, хромаете? -- воскликнула она с испугом.
– - А захромаешь, как переедут! -- отвечала старуха.-- Моли бога, что еще жива осталась! Стала я переходить Невский, и наскочи озорник какой-то -- повалил! а сам и был таков -- ускакал! Да вот спасибо еще доброму барину.
– - Я поднял ее без чувств,-- сказал молодой человек.-- Помогите мне ввести ее в комнату; ей надобно подать помощь.
Они вошли в небольшую комнату, бедную и неопрятную, в которой помещалось несколько женщин и детей. Вид нищеты неприятно поразил молодого человека.
Девочка лет одиннадцати кинулась с испугом к старухе.
– - Вот моя дочка! -- сказала старуха молодому человеку.
– - Положите ее, а я пришлю доктора,-- сказал он.-- Вот на лекарство.
Он подал старухе довольно крупную ассигнацию; старуха не верила своим глазам.
– - Кормилец мой! чем я заслужила? -- воскликнула она и хотела повалиться ему в ноги.
Дверь соседней комнаты тихо скрыпнула, и оттуда выглянула курчавая голова.
– - Ничего, старуха. Я богат. Приходи, когда выздоровеешь: получишь еще. Ты очень бедна?
– - Бедна, батюшка, ахти как бедна! Только и есть, что добрые господа пожалуют: тем и кормимся с дочерью. Да вот у нас жилец.
Дверь соседней комнаты поспешно затворилась, и курчавая голова исчезла.
– - Так приходи ко мне: я прикажу выдавать тебе пенсион -- десять рублей серебром в месяц.
Все бывшие в комнате ахнули!
Дверь снова скрыпнула, и голова показалась.
– - Батюшка! кормилец! благодетель! -- воскликнула старуха.-- Целуй ручку! целуй ручку! -- шептала она в то же время дочери, толкая ее к щедрому посетителю.
– - Вот подлинно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь! -- шепнула одна из бывших тут попрошаек той, которую звали Ольгой Михайловной.
– - Счастье, подлинно счастье! -- отвечала последняя.
– - Вот уж другой пример на моем веку,-- продолжала попрошайка.-- Третьего года на моих глазах Терентьич под карету попал… Шли вместе; что бы мне угодить? так нет! Терентьич как тут был, и через то на всю жизнь счастлив стал: пенсион положили. А мне вот нет и нет счастья!
Попрошайка глубоко вздохнула.
До слуха посетителя достигли частию слова попрошайки, и сердце его болезненно сжалось. Он спешил уйти, повторив хромой старухе:
– - Приходите же ко мне.
– - Да как же найти тебя кормилец? -- спросила старуха.
– - Ах, в самом деле! мне надо оставить вам мой адрес. Нет ли карандаша или пера?
Женщины закопошились. Стали шарить. Ни того, пи другого не оказалось.
– - Да вот у жильца, -- сказала Ольга Михайловна.-- Пожалуйте!
– - Лучше вынесите сюда. Я его обеспокою…
– - Ничего,-- возразила она и отворила дверь в комнату жильца.-- Пожалуйте!
Посетитель вошел. Первый предмет, поразивший его глаза, был молодой человек, которого лицо показалось ему знакомым.
– - Гриша! -- воскликнул он, стараясь рассмотреть лицо молодого человека, который поспешно отвернулся.-- Гриша!
Видя, что нет возможности скрыться, молодой человек повернулся к посетителю и сказал:
– - Павел Сергеич!
Затем с минуту они ничего не говорили. Тавровский рассматривал с любопытством комнату Гриши: она была бедна; мебели в ней было только: кровать, стол и стул. На окне стоял чайник, крышка которого была опрокинута; в ней лежало немного чаю; подле, на синей бумаге, несколько кусков сахару; тут же табачная зола и сапожная щетка. Один палец Гриши был весь в чернилах, и неподалеку лежал сапог, от которого висела к полу белая нитка с иголкой; только глаз, приученный к картинам бедности, мог разгадать соотношение пальца, вымаранного в чернилах, с этим сапогом. Гриша за минуту зашивал свой сапог и закрашивал белые швы чернилами. Покуда Тавровский делал быстрый обзор комнаты, Гриша стоял в смущении, с поникшей головой.
Тавровский быстро затворил дверь и обратился к Грише:
– - Скажи, пожалуйста, какие причины заставляют тебя жить так, когда у тебя есть тетка, издерживающая десятки тысяч на содержание людей, совершенно ей посторонних? Когда, наконец, у тебя есть родственники, которые, ты знаешь…
– - Слишком долго рассказывать,-- перебил его Гриша,-- да и бесполезно.
– - Я понимаю,-- продолжал Тавровский,-- что у тебя могли быть неприятности с тетушкой; с ней мудрено ужиться; но что же я сделал против тебя? Гриша! -- прибавил он с чувством.-- Неужели ты не веришь, что я готов сделать для тебя всё, что я тебя люблю, что помочь тебе будет для меня счастием…
– - Я никогда не сомневался в этом,-- сказал Гриша.
– - Ты говоришь: не сомневался, а между тем даже не побывал у меня; с той самой поры, как я воротился из деревни, я даже не знал, где ты находишься. И тебе не хотелось увидеть меня? Или ты не любишь меня, Гриша, и ни во что считаешь мою дружбу…
– - Я очень верю,-- сказал Гриша и остановился: его затрудняла фамильярность Тавровского, тогда как он сам чувствовал непобедимую неловкость отвечать ему прежним тоном товарищества. -- Я очень верю тебе и твоей дружбе,-- наконец сказал он с усилием.-- Но наши дороги слишком различны в жизни, и лучше будет оставить всё, как оно есть…
– - Но отчего же? -- возразил Тавровский.-- А наконец, если ты горд, так горд, что считаешь обидным пользоваться помощию даже своего друга и родственника, то всё же нет надобности терпеть такую нужду, какую ты терпишь: у тебя есть собственный капитал…
В лице Гриши выразилось болезненное чувство. Заметив его, Тавровский сказал:
– - Если тебе тяжело самому говорить с тетушкой, поручи мне: я вытребую…
Гриша махнул рукой.
– - Лучше оставить всему идти своим чередом! -- сказал он с отчаянием.
– - Да что с тобой, Гриша? Какие ты вещи говоришь? Что за охлаждение к жизни в двадцать лет? Что за отчаяние? Ты болен, ты в хандре, у тебя кровь застоялась. Тебе нужны балы, карты, музыка, освещение; пей, повесничай… попробуй взять приз на скачках, влюбись в актрису… Или ты всё еще влюблен в свою Настю? -- спросил вдруг Тавровский, нечаянно вспомнив старую страсть своего родственника.
При имени Насти лицо Гриши слегка изменилось; но он ничего не отвечал.
– - А если и так, то чего же зевать? Сидя здесь, в четырех стенах, в таком соседстве, ровно ничего не высидишь. Они могут,-- прибавил Тавровский, вспомнив сальные карты, которые видел у старух,-- пожалуй, предсказать и богатство, и счастье, и успех у червонной дамы или у какой угодно, а действительный успех всё-таки не так добывается. Я согласен, Настя стоит, чтоб по ней с ума сойти… по-моему, впрочем, не более как на неделю,-- оговорился он.-- Я сам недавно ее видел и признаюсь…
– - Ты ее видел недавно? -- с живостью спросил Гриша лицо которого вдруг вспыхнуло. -- Разве она здесь?
– - Здесь, -- отвечал Тавровский.
– - Одна? с отцом? отец жив? -- быстро спрашивал Гриша.
– - Жив.
– - Что они, как живут? старик здоров?
– - Здоров; я их видел, признаться, мельком,-- неохотно отвечал Тавровский и переменил разговор.
Он доказывал Грише, что такой образ жизни никуда не годится, и вызывался помочь ему в чем угодно и сколько угодно. Гриша не слушал его, занятый мыслию о Насте, и машинально дал ему слово быть у него, которого Тавровский непременно требовал.
Оставшись один, Гриша принялся скорыми шагами ходить по комнате.
Гриша был человек с необыкновенной энергией и замечательным характером. Услышав роковое решение Понизовкина, что дочь его никогда не будет принадлежать родственнику Натальи Кирилловны, Гриша составил следующий план. "Старика оскорбил не я,-- думал он,-- его оскорбила тетушка подозрением в умысле поймать в свои сети зятя, которому она оставит состояние. Это единственная причина, почему он объявил, что дочь его никогда не будет моею женою. Лично же против меня он не может иметь ничего и не имеет. Потом он горячо любит Настю, а Настя любит меня. Стало быть, если я сам проложу себе дорогу в жизни, приобрету положение в свете, средства к существованию без помощи протекции и денег тетушки, с которою даже прерву всякие сношения, то старик уже не будет иметь причины противиться нашему счастию". На основании такого рассуждения Гриша даже был рад, когда тетушка выгнала его из дому и он очутился лицом к лицу с бедностию и неизбежной перспективой труда и лишений; он так был тверд в своем намерении, что даже не хотел пользоваться помощью и других своих родственников; таким образом случилось, что Гриша не побывал ни разу даже у Тавровского. Скоро, однако ж, он увидел, что проложить дорогу в жизни собственными усилиями не так легко, как думалось ему прежде. Но он твердо шел к своей цели.
Гриша помнил свое обещание, данное старику, не искать случаев видеться с его дочерью и с юношеской верой в неизменность своей любезной решился держать слово, пока не будет вправе нарушить его,-- но, узнав, что Настя в Петербурге, он не мог устоять против желания увидеть ее. В тот же день вечером отправился он в квартиру Тавровского, вызвал потихоньку Петра и узнал адрес Насти.
С того вечера начались его беспрестанные прогулки мимо дома, в котором жил Понизовкин. Но он делал их так осторожно, что даже Настя долго не замечала его, хотя ему не раз удавалось видеть ее в окне. Случая поговорить с Настей, однако ж, не представлялось. Гриша не мог и думать о дерзком покушении войти к Насте в отсутствие Ивана Софроныча. Настя же никогда не выходила со двора одна. Гриша замечал, что Иван Софроныч постоянно печален, что походка его всегда озабоченна и лицо бледно; он также видел, что Настя частенько подносила платок к глазам; нетерпение узнать причину их горя мучило юношу. Счастлив был тот день в его жизни, в который Настя наконец заметила его. Это было под вечер. Иван Софроныч, как всегда грустный, вышел со двора. Настя открыла окно и печальным взором провожала отца. Уже готовая закрыть окно, она случайно взглянула на противоположную сторону улицы. Как изменилось в одну минуту лицо Насти! как испугалась и вместе обрадовалась она! Гриша понял, что дело его еще не проиграно: в первом движении, в первом, еще безотчетном, взгляде Насти увидел он столько любви, столько радости! Они обменялись долгим взглядом; потом Настя быстро захлопнула окно, сделав отрицательное движение рукой, и Гриша в тот вечер уже не дождался ее вторичного появления. На другой день Гриша приготовил письмо, описал в нем свои планы и то, каким образом надеется переменить решение Ивана Софроныча, уверял ее в своей любви и умолял доставить ему случай говорить с ней хоть одну минуту. "Мне теперь нужно много твердости, и одно твое слово, что ты любишь меня, что ты будешь ждать и надеяться,-- придаст мне силы",-- так заключил Гриша свое послание, приложив к нему адрес свой, хоть и не смел надеяться ответа. Не скоро представился случай вручить его по адресу. Наконец однажды, когда Иван Софроныч ушел со двора, а Настя сидела у окна, Гриша собрался с духом; он перешел улицу; поравнявшись с окном, бросил Насте записку и быстро прошел мимо.
Настя прочла письмо и, закрывая окно, сказала одно слово, которое поразило бедного Гришу в самое сердце:
– - Невозможно!
Прошло несколько дней. Гриша уже терял всякую надежду говорить с Настей; каждый день решался он прекратить свои прогулки и каждый день в последний раз приходил к знакомому дому. Однажды вечером, продежурив около него несколько часов, он уже хотел идти домой, как вдруг Настя, в своем черном бурнусе и соломенной шляпке, показалась в воротах.
Сильно забилось сердце Гриши, когда он уверился, что Настя одна. Не заметив его, девушка быстро пошла по тротуару. Она была видимо озабочена.
– - Настя! -- тихо сказал Гриша, следуя за ней. Настя не оглянулась, но сделала такое движение, что Гриша убедился, что она узнала его голос.
Через минуту Гриша повторил свое восклицание. Настя опять не оглянулась и не отвечала.
– - Вы узнали меня? Вы сердитесь? Скажите одно слово! Вы прикажете мне уйти? -- такими вопросами осыпал Гриша Настю.
Она молчала.
– - Скажите мне ответ. Я вам писал…
– - Скажу,-- произнесла Настя, не останавливаясь,-- если вы обещаете тотчас уйти, ничего не говорить и больше не приходить к нашим окнам.
– - Обещаю, всё обещаю! -- воскликнул Гриша.
– - Тише!
Настя переждала нескольких пешеходов, шедших им навстречу, и потом с большими паузами сказала, не оборачиваясь и продолжая быстро идти:
– - Я вас люблю -- я никого больше не буду любить -- буду всегда вас любить -- вы хорошо придумали обойтись без тетушки -- не пишите больше. Идите!
Едва Настя произнесла последнее слово, как Гриша уже бежал в противную сторону с такою быстротою, как будто услышал смертный свой приговор, которого мог избегнуть только с помощью быстроты своих ног. И только прибежав домой, он пожалел, что так строго послушался приказания девушки. "Если она меня любит, она, верно, не рассердилась бы",-- думал он. Ничего не может быть послушнее человека влюбленного, если он молод, любит в первый раз и любовь его искренна…
Может быть, в другое время Настя не так была бы довольна покорностию своего любезного; но в тот вечер Ивана Софроныча колотил озноб; Настя торопилась в аптеку купить малины, чтоб поскорей напоить старика и уложить. Она боялась, чтоб он не расхворался. К счастию, меры, принятые ею, удались: старик спал хорошо и проснулся здоровехонек,-- так по крайней мере он уверял свою дочь.
В последнее время -- именно со дня известной катастрофы -- Иван Софроныч много изменился: тайная и тягостная забота видимо подавляла его ум и отражалась в его лице, постоянно грустном и болезненном. Остатки волос его, казалось, еще более поседели; глаза ввалились; голос лишился прежней силы и уверенности, в которой так много было достоинства. Казалось, в несколько дней он постарел десятью годами. Он сделался молчалив, редко шутил с Настей и еще реже говорил с ней о своих планах спокойной жизни, которые они прежде вместе строили. Настя заметила также, что старик сделался необыкновенно скуп, чего прежде за ним вовсе не замечала; он считал каждую копейку и поговаривал о перемене квартиры: теперешняя казалась ему дорога.
Часу в двенадцатом утра, когда Иван Софроныч читал, а Настя работала, у двери их вдруг раздался звонок. Вошел молодой человек и робким голосом попросил у Ивана Софроныча позволения поговорить с ним полчаса. Настя вышла в другую комнату.
Молодой человек имел довольно приятную наружность и находился очевидно в сильном волнении. Когда они остались одни и Иван Софроныч спросил его, что ему угодно, молодой человек сильно смутился и несколько минут молчал.
– - Мой поступок безрассуден,-- наконец сказал он нетвердым голосом.-- Но я слышал, что вы добры. Вы сами были молоды; может быть, с вами тоже случались несчастия, и вы по крайней мере не перетолкуете моей просьбы в дурную сторону.
– - Просьбы? -- спросил Иван Софроныч.-- Но чем же я могу вам услужить?
– - О, можете! -- перебил с уверенностию молодой человек.-- Можете, но только захотите ли?
– - Если будет возможно,-- сказал старик, которому понравилось лицо молодого человека.-- Но потрудитесь сесть; вы, кажется, очень встревожены.
– - Да, я не спал с неделю, и если б вы знали, как я провел ее! Не дай бог никому испытать такого несчастья!
В глазах молодого человека показались слезы.
– - Но что же такое случилось с вами? -- спросил старик.
– - Я вам расскажу всё,-- отвечал молодой человек,-- потому что на вас моя единственная надежда. Если вы не войдете в мое положение, если мне не помогут, не дадут средства спасти мое честное имя, мою будущность и будущность существа, которое мне дороже жизни… о, я не знаю, что с собой сделаю!
И он в отчаянии обхватил свою голову руками и несколько минут молчал.
– - Вам странно,-- наконец сказал он, собираясь с силами,-- вам смешно, может быть, что к вам, человеку совершенно незнакомому, пришел я изливать свое горе, просить помощи. Но я сирота; я никогда не знал отца, я лишился матери, когда еще едва начинал ходить… о, я самое несчастное существо в свете!
Понизовкин почувствовал глубокое сожаление к бедному молодому человеку. В то же время любопытство его было сильно возбуждено, и он спросил:
– - Но какое же несчастие случилось с вами? кто вы? чем занимаетесь?
– - Меня призрел из сострадания человек посторонний, который заменил мне отца. Трудом, бережливостию, покорностью старался я отплатить ему за его благодеяние; наконец я приобрел его доверенность; он вверился мне, как родному сыну… И я обманул его ожидания! Видит бог, я ни в чем не виноват,-- продолжал молодой человек после минутного молчания.-- Но поверит ли он? И не всё ли равно? Он сам обременен семейством; всё, что имеет он, нажито неусыпным трудом, бережливостью, многими пожертвованиями… И вдруг такая потеря! Нет, нет! я не могу отплатить ему такою черною неблагодарностию!
– - Но кто же был причиною вашего несчастия?
– - Кто? -- сказал молодой человек.-- Кто? я сам не знаю!
– - Странно! -- заметил Понизовкин, которого недоумение возрастало с каждым словом молодого человека.-- Но в чем же состоит ваше несчастие?
– - После многих лет труда, лишений, терпения и совершенной безнадежности в будущем мне вдруг улыбнулось счастье,-- отвечал молодой человек.-- Благодетель мой дал мне важное поручение: оно должно было быть пробой моего усердия, моей преданности к нему, моих способностей. Исполнив его хорошо, я мог надеяться получить у него хорошее место, хорошее жалованье, упрочить свое положение и улучшить судьбу бедной девушки, которая еще несчастнее меня и которую я люблю!
– - Но что же помешало вам?
– - Деньги, которые я должен был передать одному купцу, по поручению моего благодетеля,-- с отчаяньем отвечал молодой человек,-- эти деньги…
– - Вы проиграли их?
– - Нет, их у меня украли!
Он замолчал и закрыл руками свое лицо. Несколько минут продолжалось молчание.
– - Очень, очень жалею вас,-- сказал наконец Иван Софроныч,-- но кроме дружеского участия и сожаления… что же еще могу я сделать для вас?
– - О, можете! -- воскликнул молодой человек.-- Но захотите ли?
Иван Софроныч был так тронут его горестию, что обещал сделать всё, что будет в состоянии. И обещание его было искренно.
– - И вы не шутите?
– - Я никогда не шучу такими вещами, молодой человек,-- строго отвечал старик.
Лицо молодого человека просияло.
– - Но ведь сумма довольно большая,-- сказал он.-- Сорок тысяч!
– - У вас украли сорок тысяч? Очень, очень жаль,-- сказал старик, качая головой.
– - О, если вы дадите мне средство возвратить их моему благодетелю, моя карьера, моя честь будут спасены!
В лице Ивана Софроныча выразилось величайшее удивление.
– - Так вы их просите у меня? -- спросил он.
– - Да, и клянусь вам, возвращу в несколько лет! -- с жаром отвечал молодой человек.-- А благодарность моя…
Иван Софроныч невольно посторонился: ему пришла мысль, что перед ним стоит сумасшедший. Он молчал.
– - Так вы согласны?
– - Да помилуйте! -- сказал старик.-- Если б я и хотел, то каким же образом я могу дать вам сорок тысяч, когда у самого нет…
– - У вас их нет? -- недоверчиво спросил молодой человек.
– - Нет.
Лицо молодого человека снова помрачилось.
– - Последняя надежда пропала! -- сказал он плачущим голосом.-- И вы не хотите помочь несчастному? Но вы сами дали слово…
– - Я дал слово сделать, что могу; но денег у меня нет.
– - Нет? -- повторил молодой человек иронически.-- Полноте! Или вы боитесь потерять их? клянусь вам, они не пропадут. Я беден, но я могу и умею трудиться. Я вам дам документы…
Иван Софроныч уже решительно убедился, что имеет дело с помешанным, и думал только о том, как бы поскорее выпроводить своего гостя.
– - Охота вам, почтеннейший,-- сказал он, переменив тон,-- тратить время, прося денег у человека, который сам едва перебивается, тогда как есть столько богачей, которые, может быть, и сжалились бы…
– - Вы еще смеетесь надо мною? -- возразил молодой человек таким болезненно-грустным голосом, что сердце сжалось в груди доброго старика. Он усомнился в своем предположении.-- Я не имею никакого права на ваши деньги,-- продолжал молодой человек,-- к чему же напрасная ложь? Вы уже стары, и не лучше ли прямо и решительно сказать, что не хотите помочь…
– - Уверяю вас,-- отвечал Иван Софроныч,-- вы внушили мне такое сострадание, что я, может быть, и дал бы вам эту сумму, если б имел; но я не имею.
– - У вас есть больше,-- возразил молодой человек с полным убеждением.-- Я знаю наверное.
– - Но откуда же вы знаете? кто вам сказал такую нелепость?
– - Нелепость! -- иронически повторил гость.-- Если хотите, я вам скажу, как я узнал: рядом с вами живет мой приятель, такой же бедняк, как и я; он однажды не спал ночь, занимаясь перепиской, и слышал собственными ушами, как вы, возвратясь домой, сказали своей дочери, что выиграли триста пятьдесят тысяч!
– - А, так вот что! -- произнес Иван Софроныч.
– - И не один Гарелин,-- продолжал гость,-- весь ваш дом, вся Коломна говорит теперь, что у вас огромный капитал. Болтуны, разумеется, преувеличивают: утверждают, что вы миллионер; но Гарелин знает истину…
– - Боже мой! Боже мой! -- повторял Иван Софроныч, качая головой.-- Какое заблуждение!
Теперь только он начал понимать, почему с некоторого времени и дворник, и хозяйка, и жильцы оказывали к нему глубочайшее почтение, низко кланялись при встрече, умильно глядели и предлагали свои услуги.
– - У меня нет никого ближе Гарелина,-- продолжал гость.-- Когда случилось со мной несчастие, я приехал прямо к нему и рассказал всё. Оставалось еще десять дней, которые я мог не являться к своему хозяину, не опасаясь возбудить подозрения, и мы решились употребить их на то, чтоб приискать деньги. Три дня мы бегали и хлопотали, наконец потеряли всякую надежду; тогда Гарелин рассказал, что рядом с ним живет человек, который имеет огромный капитал, и мне пришла глупая мысль попросить у вас… Но теперь я вижу, как она была безумна…
– - Понимаю, всё понимаю! -- сказал печально старик.-- Да, я точно выиграл триста пятьдесят тысяч. Но, уверяю вас, молодой человек, выиграл другому…
Читатель знает, что Понизовкин говорил правду; но молодой человек не верил. Он всё еще не желал расстаться с надеждою получить деньги и продолжал умолять.
– - О, помогите, помогите мне! -- говорил он в отчаянии, упав к ногам Ивана Софроныча.-- Куда бережете вы свои деньги? Вам достались они так легко, вам послало их счастье,-- и вы не хотите отделить ничтожной суммы, чтоб спасти погибающего человека! О, помогите! Спасите мою честь, мою карьеру, мою будущность, спасите девушку, которую я люблю! О, если б я мог представить вам надежные доказательства, что деньги будут возвращены,-- знаю, вы тогда не отказали бы! Но я не имею никаких драгоценностей, я не имею ничего, кроме маленького портфеля, который…-- молодой человек достал с груди своей небольшой портфель и с жаром поцеловал его,-- который для меня дороже всех драгоценностей, потому что в нем хранятся волосы и медальон моей матери, письма отца… Но какую цену он может иметь в ваших глазах?.. О, клянусь вам -- этими единственными памятниками, оставшимися после моих родителей,-- я возвращу деньги! клянусь вам моей матушкой, памятью моего отца, честного воина…
– - Ваш отец был военный? -- перебил его Иван Софроныч, которого участие к молодому человеку при этом известии удвоилось.
– - Я никогда не знал его, даже не видал; мать говорила, что он умер, когда я родился. Может быть, он даже никогда не назвал бы меня своим сыном, потому что мать моя не была обвенчана… Но я помню, как мать учила меня молиться и поминать отца: "Помяни, господи, храброго воина, на войне погибшего, раба божия Александра…"
– - Александра? -- повторил Иван Софроныч, невольно вздрогнув.-- А ваше имя?
– - Генрих.
– - Фамилия?
– - Кнаббе.
Иван Софроныч подумал с минуту и спросил:
– - Известна ли вам фамилия человека, которого вы почитаете своим отцом?
– - Мать никогда не говорила мне ее; когда она умерла, я нашел в бумагах письма его к ней, но под ними подпись была так неразборчива, что я никак не мог догадаться.
– - Можете ли вы,-- сказал с особенной важностью Иван Софроныч,-- можете ли вы, молодой человек, показать мне эти письма?
– - Но для чего? -- возразил молодой человек, которому видимо не понравилось желание старика.-- В них нет ничего интересного для вас. Я храню их как святыню и думаю, что их не должно оскорблять посторонним прикосновением. В них самые задушевные, дружеские излияния чувства, которое связывало их. И притом они писаны по-немецки,-- прибавил молодой человек, как бы в извинение своего отказа.
– - Так ваша мать была немка? -- снова и заметнее прежнего вздрогнув, спросил Иван Софроныч.
– - Да, она была немка.
– - Ее звали Каролиной? -- сказал он.
– - А вы как знаете? -- с удивлением спросил Генрих.
Понизовкин погрузился в глубокое размышление, которое продолжалось несколько минут.
– - Именем бога, молодой человек,-- наконец воскликнул он умоляющим голосом,-- именем бога, я прошу вас показать мне их!
Молодой человек не решался.
– - Дайте их, дайте! -- нетерпеливо повторял старик.-- Я узнаю в одну минуту!
– - Но что вы можете узнать?
– - Бог, которого пути неисповедимы, часто выбирает самые ничтожные случаи орудием к открытию тайны, которой не могли разъяснить никакие человеческие усилия! -- сказал торжественно Иван Софроныч.-- Не противьтесь же его воле! Дайте письма…
Голос старика был так повелителен, что молодой человек невольно повиновался. Он раскрыл портфель и стал выбирать письма.
– - Довольно одного,-- сказал нетерпеливо Иван Софроныч.
Молодой человек подал ему письмо, исписанное мелким немецким почерком. Иван Софроныч внимательно посмотрел почерк, потом стал смотреть подпись…
Вдруг лицо его побледнело; он зашатался, вскрикнул и упал без чувств, прежде чем молодой человек успел поддержать его.
– - Батюшка! что с вами? -- воскликнула испуганная Настя, выбегая из другой комнаты.
Через полчаса Иван Софроныч заперся с молодым человеком в Настиной комнате, и они долго беседовали вполголоса.
– - Я вам дам деньги, которые у вас украдены! -- наконец сказал старик громче.-- О, я должен их вам дать! -- прибавил он печально.-- Вы не должны испортить своей карьеры в самом начале!
– - Как благодарить мне вас, благодетель мой! -- воскликнул с жаром молодой человек.-- Если б только я мог…
– - Говорю вам, что вы не обязаны никакой благодарностью! -- возразил Иван Софроныч.-- Молитесь только, чтоб бог помог моему намерению! Его помощь теперь нам необходима! Знайте, молодой человек, что, не исполнив своего обещания, своего долга,-- прибавил старик, возвысив голос,-- я буду во сто крат несчастнее вас самих! Вы говорили, что вам еще остается десять дней. Нам не нужно столько времени. Приходите ко мне через три дня: вы получите деньги… или,-- если богу не угодно будет явить свою милость к несчастному старику,-- я сделаю так, что не вы будете обязаны ответственностию в вашей невольной оплошности!
Движение отчаянной решимости сопровождало последние слова старика.
– - Теперь идите! -- заключил он.-- И надейтесь на бога!
– - И на вас? -- сказал молодой человек.
– - О, вы можете быть уверены во мне, как в самом себе!
Молодой человек ушел.
С той самой минуты в Иване Софроныче началось болезненное предчувствие неминуемой гибели, которого он не мог победить. Как он ни старался успокоивать себя надеждою, как ни вероятны казались ему планы, придуманные им, он не мог успокоиться. Тоска, безнадежность, отчаяние овладевали им всё сильнее и сильнее. Долго просидев в тяжком раздумье по уходе Генриха, он наконец встал и произнес рыдающим голосом:
– - Господи! я чувствую, что наступили мои последние дни!
Настю ужаснула перемена, совершившаяся в Иване Софроныче со времени свидания с молодым человеком. В последнее время она постоянно видела его печальным, но никогда еще не выражали такой мучительной, сжимающей сердце грусти благородные и кроткие черты старика. Все мысли его, казалось, сосредоточены были на одном предмете; он ничего не говорил, отвечал неохотно и невпопад, так что Настя наконец решилась молчать. Настал час обеда, старик сел, по обыкновению, за свой прибор, но не прикоснулся ни к одному блюду; в восьмом часу Настя разлила чай, подала стакан старику,-- и стакан остался нетронутый. В исходе десятого часа Иван Софроныч сказал дочери:
– - Ты, Настя, очень бледна; уж, полно, здорова ли?
– - Я здорова, батюшка.
– - Ты бы сегодня пораньше легла спать.
– - Я ложусь и так не поздно, батюшка: в одиннадцать часов; но, если хотите, я лягу раньше.
– - Да, я думаю, тебе полезнее будет ложиться пораньше. Вишь, щечки твои совсем потускнели,-- прибавил старик с нежностью. -- Ляг, с богом, засни спокойно; завтра проснешься веселая!
И он благословил и поцеловал свою дочь. В десять часов Настя ушла в свою комнату и легла. Но ей не спалось. Она слышала тяжелую походку, вздохи, шорох бумаг, отрывочные слова и тихое чтение в комнате отца. Наконец там что-то резко визгнуло и смолкло. "Зачем бы ему,-- подумала она,-- отпирать комод (которого ящики имели привычку визжать и пищать, как мыши)? в нем нет ничего, кроме его парадного платья". Она еще более удивилась, когда услышала осторожный скрып, подобный тому, какой издавали новые сапоги Ивана Софроныча, недавно сделанные. Этот скрып с большими паузами всё приближался и наконец смолк у самой двери Настиной комнаты; спустя минуту он снова послышался, постепенно отдаляясь и разделяемый теми же продолжительными паузами. Наконец она услышала вздох и тихое восклицание старика: "Благослови господи!" Затем опять послышался скрып сапогов, потом скрып двери, еще через секунду -- звук отпираемого и запираемого замка; а затем всё смолкло. "Он ушел!" -- подумала Настя и стала прислушиваться: в соседней комнате царствовала такая тишина, как будто никого там не было; но до слуха Насти долетели шаги, звонко раздававшиеся по тротуару; они были быстры, неровны, и в них слышался знакомый скрып. Настя кинулась к окну, отдернула стору и увидела своего отца: в парадном своем вицмундире, в новых сапогах, в треугольной шляпе с пером, шел Иван Софроныч по тротуару; походка его была озабоченна; он размахивал руками и рассуждал, казалось, сам с собой. Настя только тогда перестала глядеть, когда он повернул в соседнюю улицу.
"Куда он ушел? что с ним? отчего он так печален?" -- думала Настя, ворочаясь в своей постели.
Она решилась не спать до его возвращения, думая, не будет ли ему что-нибудь нужно; да и не до сна было ей. Однако ж прошло несколько часов, стало рассветать, а старик не возвращался. Наконец Настя уснула.
Протяжный, странный и раздирающий звук свирели пастуха (подчинившегося в Петербурге, как и все, местным обычаям и выгоняющего скотину в девятом часу утра), крики разносчиков, топот пешеходов по тротуару разбудили Настю. Вспомнив вчерашнее, она кинулась к двери и, тихонько отворив ее, стала смотреть в комнату отца. Ничто не изменилось в ней; парадное платье было убрано, и подле кровати старика, по обыкновению, лежал его домашний костюм, как будто снятый с вечера, перед тем как лечь спать. Старик спал, беспокойно разметавшись; лицо его выражало такое страдание, что Настя содрогнулась.
"Боже! -- думала она.-- Он спрятал платье, которое надевал; он хочет скрыть, что уходил ночью. Что же такое угрожает нам?"
И сердце несчастной девушки также сжалось мучительным предчувствием.
"Но отчего же он не хочет ничего сказать мне? -- думала Настя.-- Неужели он считает меня недостойною и неспособною разделить его горе?.. О, неизвестность всего ужаснее!"
Иван Софроныч проснулся в десять часов. Поздоровавшись с своей дочерью, он сказал ей:
– - Я сегодня встал поздно, но не удивляйся, если и в другой раз случится то же: я что-то нынче долго не засыпаю с вечера.
И более ничего уже не говорил он в тот день своей дочери, предаваясь глубокой думе. Воображение ли обмануло Настю, или и действительно было так, только бедной девушке в тот день Иван Софроныч показался еще более грустным, расстроенным, убитым, чем накануне.
"Я пожертвовала бы жизнью, чтоб только облегчить его страдания,-- думала Настя.-- Но что же я могу сделать, когда я даже не знаю, в чем состоит его несчастие?"
Настя несколько раз заговаривала с отцом, думая, что он наконец расскажет ей свою тайну; но Иван Софроныч упорно уклонялся. День прошел тоскливо и тихо. Два человека, столь близкие между собою и так любившие друг друга, не находили предмета к разговору, который мог только помешать их тайным и тягостным мыслям, кроме которых они ничего не хотели знать.
Около десяти часов старик напомнил дочери: не пора ли ей спать? Простившись с отцом, Настя ушла, и вчерашняя сцена повторилась: старик ушел с теми же предосторожностями. Настя так же опять провожала его глазами, так же не спала; но волнение в ней было гораздо сильнее. Она всю ночь проплакала и дождалась Ивана Софроныча, который возвратился несколько ранее вчерашнего. Уже начиналось утро, и в небольшую щель двери Настя могла видеть лицо старика: изнеможение, ужас и глубокое страдание ясно отражались в нем. Тихо приблизясь к своей кровати, Иван Софроныч опустился на нее и снова повторил слова, которые шептало ему роковое предчувствие:
– - Погибель моя неизбежна. Я проживаю последние дни мои!
И старик в отчаянии поник головой. Настя чуть не вскрикнула, услышав страшные слова отца. Тихонько добралась она до постели и в подушке заглушала свои рыдания. Старик долго сидел неподвижно; казалось, он желал плакать, но слез не было, и только тяжелые, глубокие вздохи по временам облегчали его грудь. Наконец он встал, как будто несколько успокоенный; глаза его наполнились слезами, уста тихо шептали слово, которое трудно было расслышать, но легко угадать по кроткой улыбке успокоения и надежды, озарившей лицо старика. Это слово было: бог!
Через несколько минут солнце, ярко всходившее в то утро, осветило успокоительную картину: отец и дочь молились каждый в своей комнате, и молились, без ведома друг друга, друг о друге. К имени дочери в молитве старика примешивалось другое имя, другая мольба о счастии, и трудно было решить, которое имя произносил старик с большею любовию, кому просил у бога счастия с большею горячностию!
Помолившись горячо и искренно, Настя тихонько легла в постель; она боялась показать, что уже проснулась, чтоб не помешать отцу отдохнуть. Почти в то же время окончил свою молитву и Иван Софроныч. Теперь главною его заботою было уничтожить следы своей ночной отлучки. Он снял и спрятал в комод свое парадное платье, привел всё в обычный порядок около своей постели и лег. Силы старика были так утомлены, что он тотчас же уснул. Настя вздохнула свободнее.
Наступавший день прошел, как и предыдущий. В десять часов вечера Настя, уже не дожидаясь намека, простилась с отцом и ушла спать. В одиннадцать в комнате старика послышался шорох, сделавшийся обычным в последнее время. Настя тоже не спала в своей комнате и даже не ложилась: она также делала свой приготовления.
Как только Иван Софроныч ушел, и Настя оставила свою комнату.
Она была в бурнусе и шляпке.
Уходя, они обыкновенно или отдавали ключ хозяйке, или клали его под дверью, чтоб тот, кто первый возвратится, мог тотчас попасть в квартиру. Настя знала, что ключ можно достать как с той, так и с другой стороны. Но положил ли его Иван Софроныч? не унес ли с собой? С сильно бьющимся сердцем нагнулась она и посмотрела под дверью. Ключ был тут, Иван Софроныч не изменил привычке, а может быть, подумала с трепетом Настя, он имел и причины не уносить его. Осторожно отворив дверь и затворив ее за собою, Настя мимо спящего дворника быстро проскользнула в калитку, еще не запертую.
Иван Софроныч, в своем парадном одеянии, торопливо шел по тротуару, звонко стуча и поскрыпывая своими новыми сапогами. В расстоянии десяти шагов, не спуская с него глаз, укрываясь и осторожно ступая, шла его дочь. Совершенная тишина царствовала в безлюдной улице. Ночь была темна, какие только и бывают в Петербурге в августе, и Настя не могла быть примечена отцом.
Несмотря на то, несчастная девушка каждую минуту дрожала при мысли, что отец увидит ее; сердце ее билось, ноги подкашивались; ей казалось, что она умрет прежде, чем взоры их встретятся и отец успеет потребовать у нее отчета в дерзком преследовании. И всё-таки она шла вперед!
Что думала она? С какой целью, по какому праву и поводу принимала она роль надсмотрщицы, соглядатайницы тайных отлучек своего отца, которые он очевидно желал скрыть?
Несколько слов, сказанных стариком в разное время и которых страшного смысла она не хотела допустить, внушали ей отчаянное намерение, которого она сама ужасалась.
Они продолжали идти, волнуемые тягостными мыслями. Скоро к ним присоединились шаги третьего человека, который, казалось, следил за Настей с таким же вниманием, с каким следила она за своим отцом.
Путь Ивана Софроныча лежал в лучшую часть города. Они пришли в широкую и красивую улицу. Среди темных и высоких домов, которых громадные тени густо ложились во всю ширину улицы, резко отличался небольшой двухэтажный дом, ярко освещенный. Около него стояло множество экипажей.
"Тут, видно, бал",-- подумала Настя и очень удивилась, приметив, что шаги отца направляются прямо к освещенному дому.
Она не смела идти далее; кучера могли ее увидеть, сказать что-нибудь, и таким образом могло случиться, что и Иван Софроныч увидал бы ее. Она прислонилась к лесенке противоположного дома, ведущей в магазин, заложенный теперь железным болтом, и стала наблюдать.
Она видела, как Иван Софроныч через стеклянную дверь вошел в ярко освещенные сени; видела, как посторонился пестрый швейцар с огромной булавой и пропустил его, сказав несколько слов, которых она не расслышала; видела, как старик поднялся по лестнице, устланной ковром и уставленной цветами; даже заметила -- или ей так показалось -- отражение его в большом зеркале, прямо против лестницы, перед которым он на минуту остановился. Потом он исчез. Настя стала смотреть в окна второго этажа и видела люстру, ярко горящую, цветы на окнах, картины на стенах, видела мелькающие головы, но отца своего уже не могла различить. Долго простояла она у лесенки. Ей хотелось подойти к освещенному дому, спросить у кучеров, у швейцара: чей дом? у кого бал? Но каждый раз, как она делала несколько шагов вперед, ноги у ней подкашивались. То думалось ей, что кучера грубо обойдутся с ней и будут смеяться, то казалось, что вот дверь отворится, выйдет Иван Софроныч и гневным голосом спросит: как смела она его преследовать? и скажет, что она не дочь ему, когда осмелилась бродить ночью по улицам! Вздрогнув, она возвращалась к лесенке и, ломая руки, молила бога, чтоб всё хорошо кончилось.
Мысль рассердить отца так ее испугала, что она решилась уйти домой, лечь поскорей в постель и скрыть всё. Но против воли она еще долго оставалась у лесенки. Наконец, собрав силы, она пошла домой, но едва сделала несколько шагов, как встретилась лицом к лицу с человеком, которого всего менее могла ожидать теперь.
В последнее время Настя вынесла столько тягостных ощущений, волнение в ней было так сильно, что она не думала скрываться, как поступила бы непременно при других обстоятельствах, и невольно воскликнула:
– - Гриша!
– - А! вы, верно, не дождались, кого ждали! -- запальчиво воскликнул молодой человек.-- Теперь я всё понимаю! Ваши отказы, вашу строгость, ваши двусмысленные ответы…
– - Что вы говорите? -- проговорила Настя слабым, упавшим голосом, в котором гнев и недоумение боролись с отчаянием.
– - Я говорю, что я всё понял! -- с той же резкостью отвечал молодой человек.-- Не старайтесь увертываться. Я вас любил, я вам верил, я хотел посвятить вам свою жизнь… Но теперь я всё знаю и знаю, что должен делать!
Он говорил с такою запальчивостью, так скоро, что Настя не находила времени возражать; да она и не думала оправдываться: оскорбление было слишком сильно и неожиданно; кровь бросилась в голову бедной девушке, и она могла только сказать:
– - Оставьте меня сейчас же, оставьте!
– - Вы напрасно говорите таким повелительным голосом,-- язвительно отвечал молодой человек.-- Я и без того готов исполнить ваше желание, которое, поверьте, есть в то же время и мое… О, я ничего теперь так не желаю, как быть как можно дальше от вас, чтоб никогда уже не встречаться с вами. Прощайте. Желаю вам успеха в вашей прогулке!
Он ушел. Даже болезненный крик и громкое рыдание Насти не воротили, не остановили его. Он был в сильном негодовании, в глубоком отчаянии. Он шел скорыми и неровными шагами, то проклиная, то горько жалуясь на свою несчастную судьбу. Наконец он пришел в улицу, где жила Настя, и исчез в маленьком деревянном доме, наискось против того, в котором нанимал квартиру Иван Софроныч.
Силы изменили Насте. Она громко рыдала, повторяя: "Боже мой! Боже мой! Что мне делать! И он против меня!"
Наконец она быстро побежала, но уже не к своему дому, а назад, туда, где был Иван Софроныч. Она опять стала у лесенки и смотрела в окна освещенного дома. Там всё было по-прежнему: ярко горела люстра, мелькали головы, слышалась музыка. Голова закружилась у Насти, и, прислонив ее к холодной стене, она тихо плакала. Сознание почти покинуло ее. Она смутно помнила, зачем вышла из дому, что с ней было, и не думала о том, что должна теперь предпринять. Как будто несколько часов времени, проведенного в тяжелом и глубоком сне, легло между ею и недавним прошедшим, которое она тщетно старалась сообразить. Еще страшная действительность не успела раскрыться перед ней во всем своем ужасе, как у подъезда освещенного дома произошло движение. Настя машинально посмотрела: она видела, как спустилось с лестницы несколько человек, как им подали экипажи, видела, как пестрый швейцар с силой захлопнул дверцы, закричав: "Пошел!" Потом экипажи поехали, и глухо отдавался в ушах Насти их стук, и сердце бедной девушки, готовое разорваться, громко вторило ему. Пораженная мыслию, что и отец скоро может показаться в дверях, она сжала руками виски, которые также громко стучали, и воскликнула: "Боже мой! что же мне делать?.." Она слаба, ноги отказываются служить ей; он может воротиться домой прежде: что он тогда скажет? Те же страшные подозрения, тот же стыд, может быть, проклятие угрожает ей! И она хотела бежать; но тайное, безотчетное предчувствие невольно удерживало ее. Еще полчаса простояла и проплакала Настя у лесенки; в дверях освещенного дома снова послышалось движение. Подан был и уехал с своим господином еще экипаж; потом с лестницы стало спускаться новое лицо; швейцар не засуетился, между экипажами также не произошло движения; новое лицо быстро спустилось с лестницы и пешком отправилось своею дорогою. Выпустив его несколько вперед, Настя побрела по другой стороне улицы.
Если лицо Ивана Софроныча вчера и третьего дня ужасало Настю выражением глубокого страдания, то благодарение судьбе, что расстояние мешало ей рассмотреть его теперь. И не одно лицо, вся фигура Ивана Софроныча, медленно двигавшаяся по тротуару и отбрасывавшая длинную тень, пересекавшую дорогу Насте, выражала страдание: так мог идти только человек убитый, потерянный, безнадежный. Настя поняла, что ей нечего ждать утешения и что вечер, который отец ее, отправляясь в свою ночную экспедицию, назвал решительным, не принес им ничего, кроме новых слез, нового горя!
Да, последние надежды старика рушились!
Сначала он шел тихо, опустив так низко свою голову, как будто ему тяжело было нести ее. Ни вздох, ни жалоба, ни слезы не облегчали внутренней бури, которая кипела и волновалась в груди его. Потом шаги его сделались быстрее и решительнее; но какая страшная, ужасающая решимость отражалась в них! Настя вздрогнула, когда отец удвоил шаги; она тоже инстинктивно ускорила их. Старик переходил мост. Путь их лежал прямо; но, миновав мост, он повернул по берегу реки.
Сделав несколько шагов, старик остановился и стал смотреть в реку, низко нагнувшись.
Ужасная мысль поразила Настю. Уже три дня ежеминутно ждала она страшного несчастия, и ей представилось, что наступил час, когда оно должно было совершиться!
Забыв прежнюю осторожность, Настя быстро подбежала к отцу и отчаянно вскрикнула:
– - Батюшка!
Старик вздрогнул; но его, казалось, нисколько не поразило появление Насти; только испуг и досаду выражали его глаза.
– - Батюшка! -- повторила Настя, зарыдав и обхватив руками колени старика.-- Простите, простите мою дерзость! О, если б вы знали, сколько я страдала! Видеть, как вы мучитесь, и не сметь сказать вам утешительное слово, даже не знать, какое горе… О батюшка! почему вы не хотели разделить его со мною? Вы считаете дочь свою ребенком, но я всё поняла, я ко всему готова, и, если нужно умереть, я готова умереть с вами!
И девушка сделала невольное движение к реке, указав на нее рукой.
Старик весь вздрогнул; казалось, сознание только теперь воротилось к нему,-- и какой ужас выразило лицо его, когда он машинально взглянул по направлению руки дочери!
– - Кто тебе сказал, Настя, что я хочу умереть? -- шепотом спросил он у дочери, быстро подняв ее и отводя к середине улицы.
Настя, не отвечая, с рыданием припала лицом к его груди.
Справедливы ли были опасения Насти? Что думал Иван Софроныч, когда, нагнувшись к реке, всматривался в холодную темную массу воды, неглубокую и неширокую, но достаточную, чтоб поглотить человека и разом покончить его волнения? Вся жизнь Ивана Софроныча была образцом человеческой терпимости, покорности воле провидения и христианской готовности твердо переносить испытания; она была вечно борьбою, и не было примера во всем шестидесятилетнем поприще старика, чтоб он пал недостойно и позорно. Он боролся и побеждал во имя того, кто посылал ему испытания, кто давал ему и силу побеждать их! И если теперь враг человеческого рода, застигнув его в тяжкую минуту, внушил ему недостойное намерение, кто вправе сказать, что он не победил бы его, как и всегда? Пусть же его минутное намерение, каково бы оно ни было, навсегда останется непроницаемою тайною! Пусть без тени и упрека останется человек, которого страдания и подвиги -- негромкие и неведомые -- свидетельствуют душу мужественную, окрепшую в страдании, которая боролась и побеждала, боролась и падала, но падала там, где устоять уже не могли никакие силы человеческие! и да простит бог его дочери страшное подозрение, против которого готова восстать и громко возопить вся честная жизнь старика!
Через полчаса, когда уже начинало светать, отец и дочь подходили к своей квартире. Во всю дорогу они тихо разговаривали.
– - Да, Настя,-- говорил Иван Софроныч.-- Я не хотел, но так угодно богу, и ты всё узнаешь. И ты сама увидишь, какое несчастие разразилось над головой твоего отца и какое страшное преступление совершил он.
Настя невольно вздрогнула.
– - Да, я нарушил клятву,-- грустно сказала старик,-- и господь покарал грешника!
– - Но какую же клятву? -- спросила Настя.
– - Ты всё узнаешь. Я расскажу тебе тайну, которой не открывал никому, которую доныне знали только я да бог!
Ни отец, ни дочь не ложились в ту ночь. Настя с трепетом слушала историю, которую передал ей отец.
"Я часто говорил тебе, Настя, о Наполеоне, о великой войне, которая прославила нашу матушку Россию; часто рассказывал наше житье-бытье с Алексеем Алексеичем -- дай бог ему вечную память,-- наши походы, сражения, в которых мы участвовали. Но я никогда не говорил тебе о первом нашем походе за границу и о первом моем благодетеле, Александре Фомиче… упокой господи его душу в числе праведников! Александр Фомич, а по прозванию Гарин, был наш ротный; Алексей Алексеич был у него поручиком, а я -- унтер-офицером. Господи! И что за добрая душа была у Александра Фомича! И молодец же был! таких красавцев нынче не видно. Не забыть его орлиного глаза, соколиного посвиста, молодецкой удали! Как, бывало, сядет на коня да крикнет: "За мной, ребята!", так каждый готов душу свою положить, хоть в огонь, хоть в воду! И делал же он чудеса с своей ротой,-- бывало, что ни есть горячее дело, мы там, и он всегда впереди! Храбрости был редкостной, но только рьян через меру и себя не берег. Дело было в самых первых годах теперешнего столетия. Стояли мы в малом немецком городке. Постояли и ушли. Я ничего и не знал, а потом уж мне вечной памяти Алексей Алексеич рассказал: полюбил он тут одну девушку и жениться хотел… Честный был человек и, будь жив, непременно слово свое исполнил бы! Да как время было военное -- сегодня тут, а завтра там, а где послезавтра, одному богу известно,-- так и положили они свадьбу на время отложить. Вот и ушли мы из городка, и тут скоро последовало сражение, и в том сражении скончал жизнь свою Александр Фомич. Никто, как бог, его святая воля! Пуля так ловко угодила, что сердечный не жил больше пяти минут, и те употребил, чтоб душу свою господу поручить да о невесте подумать,-- а то и показывает, что он ее любил, человек был честнейший, и кабы не смерть, так честь бы ее сохранил свято! По счастью, случился при его кончине Алексей Алексеич, ближе и дороже которого не было во всем свете ему человека. Он и рассказал, как рана и бедственное положение его позволило, тайну свою Алексею Алексеичу. Девушка была бедная: так просил оберегать ее, и как она родит, то сына или дочку блюсти… и тут он вынул пакет (вот я его покажу сейчас) и сказал, чтоб ей отдать, а если ее не будет, так ребенку. И клятву взял с Алексея Алексеича, что исполнит, да тут же и умер, царство ему небесное!
А в том пакете были три билета ломбардные и письмо. Алексей Алексеич только и думал, как бы волю покойника соблюсти, да известно: наше дело военное; полк пошел дальше, как отлучиться? А потом другим трактом в Россию пошли. Тут дело пошло жаркое: француз вступил в наши владения; некогда было и думать о постороннем, надо было безотлучно при полку находиться, отечество защищать. Не оставить же было фронта в такое время, когда и невоенные люди, и старики, и малые ребята готовы были грудь свою под пулю неприятельскую подставить. Вот так и случилось, что только лет, я думаю, будет через девять покойный благодетель мой Алексей Алексеич мог подумать о завещании покойника. Да как было его исполнить? Кто она, мы не знали; было в пакете с билетами письмо: женская рука да подписано только -- Каролина. Какая же Каролина? Алексей Алексеич мараковал немного по-немецки, достали еще словарь, долго разбирали; всё поняли и перевели, а всё ничего необходимого не узнали. Пришел четырнадцатый год. Алексей Алексеич уж как хлопотал, чтоб прикомандироваться к полкам, которые в Париж шли. Попал! И уж через силу (у него, сердечного, ты знаешь, сколько ран было) пошел. Хоть и не совсем по пути было, однако ж удалось ему побывать в том городке. Ходил, присматривался, спрашивал -- ничего не добился! Иные говорят умерла, иные -- в Россию уехала, а иные так просто уверяли, что никакой такой Каролины у них и не было! Мы и подумали, что она точно в Россию уехала, и как воротился Алексей Алексеич -- прямо в Петербург, и долго жил там, и разыскивал: ничего не оказалось! Ездили мы потом и вместе, раз и другой, да всё то же: ничего! И положили мы, что, видно, погибла несчастная, и стали думать, что надо, значит, теперь сына или дочь искать. Алексей Алексеич, покойник, всё, бывало, уверял, что, верно, сынком она разрешилась. Я же полагал, что, быть может, и дочерью. Но он всею душою прилепился к мысли, что после друга его и сослуживца остался сын, и такая мысль с летами в нем всё укреплялась. Он только и думал о том, как найдет его, как будет любить, учить уму-разуму, сделает из него храброго солдата и верного слугу государю. Он так часто говорил о нем, что даже дал ему имя, какое пришло и понравилось покойнику… он любил всё называть по-своему, и, бывало, как сгрустнется ему, чуть не плачет и говорит: "Софроныч, голубчик! найди мне Ваню моего, Ваню! Я боюсь, что и умру, не увидавши его!" Вот и ездили мы в Петербург, и искали опять, и всё в газетах смотрели, не попадется ли прозвание: Гарин. И каких нашли Гариных, всех обошли и объездили и всё спрашивали: не приходила ли к ним женщина именем Каролина, с ребенком, и не спрашивала ли покойника. Думали: ведь знала же она его фамилию и, коли приехала в Россию, так должна же была, искавши его, спрашивать у родных и однофамильцев. Однако ничего не узнали и везде получали один ответ: такой женщины не было. И опять мы уехали. И жили мы в Овинищах, и всё горевали, что бог не приводит исполнить завет покойника, и берегли деньги его как зеницу ока. Бывало, покойник, не в укор будь сказано его высокоблагородию, скажет: "Не отделить ли частицу, потом пополним, Софроныч"; но мысль, что вот явится Ваня (он и до конца жизни так называл его), удерживала его руку, и я, грешный человек, хвалил и укреплял твердость его высокоблагородия. И так билеты Александра Фомича и со всеми процентами оставались неприкосновенными до самой смерти благодетеля моего Алексея Алексеича, вечная память праведнику! Иван Софроныч умолк и повесил голову.
– - Со смерти его,-- продолжал он, подавляя слезы, которыми наполнились глаза его,-- билеты перешли ко мне. Я должен был исполнить священную волю Александра Фомича; я дал клятву Алексею Алексеичу, что исполню ее, если только будет малейшая возможность. И вот теперь настал час исполнить ее!
Старик опять помолчал.
– - Молодой человек, которого ты видела третьего дня… сам бог привел его ко мне,-- сказал, возвысив голос, старик,-- …этот молодой человек -- сын той женщины, которой приказано вручить деньги, сын Александра Фомича!
– - Но точно ли вы уверены? -- спросила пораженная Настя.-- Через столько лет…
– - Ничего не может быть яснее доказательств, которые я имею. Мать его звали Каролиной. Она выехала из Германии в 18** году, когда мальчику еще не было года, а в 18** мы были там с полком. Он хранит письма, которые остались по смерти его матери; они писаны Александром Фомичом, под ними подпись: Гарин. И писаны к ней,-- утвердительно прибавил старик,-- молодой человек перевел мне их, и в содержании одного я узнал ответ на письмо, которое храню вместе с билетами! Сам бог, говорю, вступился в дело сироты; время, которого я так нетерпеливо ждал, наступило… Но оно наступило поздно… поздно! -- повторил он угрюмым и скорбным голосом.-- Так поздно, что лучше, если б я умер ранее!
– - Но отчего же, батюшка, вы не отдадите ему сколько можете… Или был только один билет? -- спросила Настя, начиная догадываться, каким билетом были уплачены деньги господину Переваленко-Зацепе.
– - Их было три,-- отвечал старик,-- один в четыре тысячи, другой в шесть и третий в пять, всего было положено пятнадцать тысяч, но с процентами, накопившимися в течение с лишком четверти столетия, они составляли довольно значительную сумму, именно столько или несколько более того, что теперь нужно молодому человеку,-- с глубоким вздохом прибавил старик.-- Первым билетом я уплатил по взысканию нового управляющего…
– - Знаю,-- перебила Настя.-- Несчастный, ужасный день! с него начались все наши несчастия. О, зачем я не знала тогда, какую жертву вы приносите, я не была бы так малодушна. Простите, простите, батюшка, я была невольною причиною…
– - Никто не виноват,-- перебил старик плачущую дочь свою.-- Бог знал мои силы: испытание было выше их и я не вынес его! Учись, Настя! перед тобою страшный пример: в жизни человека нет ничего выше и священнее долга и горе нарушителю его!
Старик печально поник головой.
– - Но я думаю, батюшка,-- сказала Настя,-- что если вы отдадите ему остальные билеты, то дело может уладиться.
– - У меня нет их, нет ничего! -- отвечал старик.
– - Но где же другие два билета?
– - Я их проиграл.
– - Как, вы играли?
– - Ему нужно сорок тысяч. Почти четвертой части суммы недоставало, когда я узнал в нем сына моего благодетеля. Несколько времени тому назад я играл в первый раз в жизни -- ты знаешь, по какому случаю,-- и с таким счастьем, что одно воспоминание о нем внушило мне безумную мысль, которая погубила нас! Но тогда я выиграл страшную сумму, а теперь мне нужно было только десять тысяч… всего десять тысяч! -- тоскливым голосом повторил старик.-- И я думал, что если счастье благоприятствовало мне, когда нужно было поправить ошибку ветреника, который завтра же мог повторить ее, то неужели оно откажет мне в своем покровительстве, когда нужно спасти честь и будущность человека! Вот какая мысль была в моей голове. Люди, с которыми я тогда играл, обошлись со мной как с равным; они ласкали меня и приглашали приходить впредь. И я вздумал воспользоваться их благосклонностию. Я пошел к господину Брусилову, который казался мне добрее и благороднее других, хотя все они люди достойные, ничего не могу сказать против них. И действительно: Брусилов принял меня с удовольствием, и не было в его ласке ничего фальшивого или обидного. У него в тот вечер было только двое друзей, и, когда мы посидели и поговорили, он сказал мне: "Если вы хотите играть, почтеннейший Иван Софроныч, -- я ведь знаю, вы большой мастер играть,-- прибавил он с улыбкой, но такой доброй, что ничего в ней не было обидного,-- то приходите послезавтра: у меня будет много народу… Впрочем, если хотите, то и сегодня можем немного поиграть". Нетерпение мое было так сильно, что не знаю, как я тотчас же обнаружил его, и мы стали играть. Игра продолжалась долго; я не был в проигрыше, но и не выигрывал; уже стало светать; я поставил несколько больших кушей -- и проиграл около десяти тысяч. Когда мы расходились, один из гостей Брусилова сказал мне: "Если вам угодно, приходите завтра ко мне: будем играть, и вы, верно, отыграетесь". Я взял адрес и обещал прийти. И я пришел, и когда возвратился домой, то недосчитался еще в кармане моем нескольких тысяч. Были тут люди, которые проиграли больше моего: они проклинали свое счастье, громко негодовали и чуть не плакали; я молчал; но если б они знали, что происходило в моем сердце! У меня оставался один билет и один вечер… и этот билет и этот вечер должны были решить мою судьбу! я знал, что несколько минут счастья -- и всё будет поправлено, и еще не терял надежды. Я помнил, как в течение получаса выиграл несколько миллионов, а теперь мне нужно было только тридцать тысяч! С теми, которые я еще имел, они составили бы ровно ту сумму, которая была необходима. Пять или шесть часов тому назад я пошел к Брусилову,-- и через два часа последний билет перешел в руки счастливого соперника! Видно, я был очень смущен своим проигрышем,-- окружающие заботливо спрашивали, что со мной; добрый хозяин предлагал продолжать игру, обещаясь подождать, если я проиграю. Но я ничего не сказал и ушел; видно, в то время уже начинался припадок безумия, в котором ты нашла своего отца…"
Окончив свой рассказ, старик долго не возобновлял разговора. Настя также погрузилась в глубокую думу. Она предлагала много ребяческих и несбыточных средств достать деньги, при которых Иван Софроныч только грустно улыбался и качал головой; но наконец любовь и сострадание к отцу внушили ей счастливую мысль: она упомянула о Тавровском.
– - Да, я пойду к нему! -- сказал Иван Софроныч.-- Я подавлю ложный стыд и ложную гордость, когда дело идет о спасении чести человека… двух человек,-- поправился старик.-- Я думаю, я имею право,-- с гордостию прибавил он,-- просить у него заимообразно сорок тысяч: я отыграл ему имение и отдал ему назад на одну карту всё его состояние, когда оно уже было моим!
Дождавшись одиннадцати часов, Иван Софроныч отправился к Тавровскому. Его встретил черный слуга, которого Иван Софроныч робко спросил: дома ли Петр Прохорыч?
– - Пожалуйте! -- отвечал грум, отворяя дверь во внутренние покои.
Старик нерешительно шел и, думая, не ошибся ли мальчик, выразительнее повторил вопрос.
– - Пожалуйте, пожалуйте! -- отвечал черный путеводитель, развязно отворяя дверь в кабинет Тавровского.
– - Да мне не самого барина, а камердинера; нельзя же без доклада к барину? -- заметил Иван Софроныч, желавший сначала посоветоваться с опытным камердинером.
– - Да я к нему и веду вас,-- отвечал мальчик.
"Что такое? Уж не сделался ли Петр сам барином?" -- подумал Иван Софроныч.
Пройдя кабинет, черный путеводитель откинул драпри и вошел с Иваном Софронычем в великолепную уборную.
В ней, перед уборным столиком, величественно сидел Петр. Он решительно разыгрывал роль своего барина, и, вероятно, чтоб довершить сходство, мазался его помадой, прыскался его духами, чесался его щетками и, наконец, с ног до головы оделся в платье Тавровского. Таким образом, Иван Софроныч второй раз присутствовал при его туалете, перебрасываясь с ним словами. Тут же находился другой гость -- человек в потертом сюртуке, с фиолетовым носом и красными ушами. Петр попивал с ним кофе и курил дорогие сигары.
– - Вот, Иван Софроныч! -- сказал, между прочим, камердинер.-- Матушка еще писала, не приеду ли я с вами в Софоново, а выходит, что и сами вы туда не попали… Эх, охота вам было!
Но Иван Софроныч не был в духе продолжать беседу и скоро простился, огорченный неудачею своего посещения: оказалось, что Тавровского нет дома и не будет с неделю. С целой компанией он отправился в маленькое путешествие по Финляндии.
Провожая Понизовкина, камердинер спросил:
– - Где вы живете нынче, Иван Софроныч… или всё там же?
– - Там же,-- отвечал старик.
– - Я всё собираюсь к вам зайти.
– - Заходи, заходи, голубчик… Да хорошо, знаешь, Петруша, кабы ты повестил тотчас, как воротится барин: мне очень нужно его видеть.
– - Повещу, повещу,-- отвечал камердинер, -- Сам приду…
В отсутствие Ивана Софроныча явился Генрих Кнаббе, которому старик назначил в тот день свидание. Настя предложила ему подождать. С невыразимою нежностью и грустью встретил его старик.
– - Я еще не могу сегодня исполнить своего обещания,-- сказал он ему,-- но, если бог поможет, я непременно исполню его. Сколько дней вы можете еще ждать?
– - До пятницы следующей недели (тогда была суббота),-- отвечал Генрих.-- Хозяин мой писал, чтоб я непременно возвратился к пятнадцатому числу. Если в пятницу я не явлюсь к нему и он не получит письма о причинах замедления, он будет беспокоиться. Даже, вероятно, пошлет туда кого-нибудь и напишет кому-нибудь, чтоб разведали, и тогда всё может открыться…
– - Семь дней,-- медленно сосчитал по пальцам Иван Софроныч.-- Наведайтесь и раньше…
– - Что сказал вам Тавровский? -- спросила Настя, когда Генрих ушел.
Старик сообщил ей результат своего посещения. Они оба пригорюнились и с полчаса молча думали.
– - Осталась еще надежда,-- сказала Настя.-- Батюшка! позвольте мне сходить… одной,-- прибавила она, ласкаясь к отцу.-- Я прохожу не более часа.
– - Куда?
– - Не спрашивайте! -- отвечала она, продолжая ласкаться к нему.
– - Дитя мое! -- сказал старик, целуя ее.-- Ты боишься признаться; ты лучше своего отца помнишь обещания! но мы теперь в таком положении, что если б кто решился спасти нас, тот -- кто бы он ни был -- получит вечное право назваться нашим другом!
– - Вы не шутя говорите, батюшка? -- тихо спросила Настя, вспыхнув.
– - Да, я так думаю,-- отвечал старик.-- Но едва ли найдется такой человек.
– - О, я уверена! -- проговорила Настя и поцеловала отца.
Потом она оделась, снова поцеловала его, просила успокоиться, уснуть и вышла…
Путь Насти лежал довольно далеко. После долгих странствований и расспросов она наконец пришла в Измайловский полк, отыскала Девятую роту, а в ней дом господина Ерофеева, и постучалась в двери ветхого деревянного флигеля. Ее впустила бедно одетая старушонка, и, войдя в довольно неопрятную комнату, Настя увидела еще несколько таких же старух и детей в лохмотьях; старухи попивали кофей, гадали на картах и тараторили.
– - Здесь живет господин Грачев? -- спросила Настя.
– - Съехали, матушка, съехали,-- отвечала одна из старух.
– - Куда же? он оставил вам адрес?
– - А как же, матушка. В Коломну, слышь, переехал, в Паточную улицу, в дом мещанки Афросимовой. Вот, извольте посмотреть.
Старуха подала ей лоскуток бумаги.
Настя очень удивилась, выслушав старуху и прочитав адрес: улица, куда переехал Грачев, была та самая, в которой жила она.
– - А давно он съехал туда? -- спросила Настя.
– - Да уже давненько, голубушка… Да вот, помнится, вскорости после того, как Маремьяне Степановне счастье выпало: барин добрый такой на улице поднял ее полумертвую, домой привез и назначил ей пенсион. А потом он долго с жильцом говорил, а скоро потом жилец и съехал.
Настя не расспрашивала долее. Распростившись с старухами, она поспешно вышла и отправилась в обратный путь. Придя в Паточную улицу, она скоро нашла дом мещанки Афросимовой, который приходился почти против их собственной квартиры, и опять спросила, здесь ли живет Грачев и дома ли он.
– - Дома,-- отвечал ей небритый старик, в котором по ухваткам и бороде нетрудно было узнать отставного солдата, и, отворив дверь в соседнюю комнату, прибавил:-- Пожалуйте!
Настя вошла, и в одно время произнесены были два восклицания:
– - Настя!
– - Гриша!
Гриша находился в отчаянном положении. Мучительная ревность терзала его. Вскоре после свидания с Настей Гриша переехал в Паточный переулок, чтоб быть ближе к ней. Целые дни проводил он у окна и счастлив был, когда удавалось ему хоть мельком увидеть Настю. Накануне настоящего дня, уже поздно вечером, он сидел, по обыкновению, у окна и смотрел в нижний этаж огромного дома, в котором жила Настя. Он видел, как около одиннадцати часов вышел из ворот Иван Софроныч и скорыми шагами прошел мимо его дома. Мы знаем, что спустя не более пяти минут вышла и Настя. Гриша долго не верил своим глазам; наконец мучительное чувство ревности охватило его. Он уже ничего не думал, не соображал; одна мысль, что Настя неверна ему, овладела его умом. Он поспешно оделся и выбежал на улицу. "Она едва дождалась, чтоб ушел отец, и сама ушла… куда?.." Гриша не сомневался, что она шла на свидание с счастливым его соперником. И он хотел подстеречь их… Строя в разгоряченной голове своей планы мщения, он тихонько крался по следам Насти, не замечая, что впереди, в расстоянии еще двадцати шагов, шло третье лицо, служившее в свою очередь предметом наблюдений Насти. Правда, было темно, но если б Иван Софроныч шел ближе, Гриша не заметил бы его: во всем мире он видел теперь одну Настю и мог помнить и думать только об одном, что Настя изменяет ему! Когда Настя притаилась у лесенки, он не сомневался, что она поджидает своего любезного, и также спрятался неподалеку, нетерпеливо выжидая его появления. Мы знаем уже, что спустя час Настя переменила намерение и решилась воротиться домой. Тут уже Гриша не мог ждать долее и, кинувшись к ней, встретил ее теми оскорбительными словами, которые так удивили и огорчили бедную девушку. Воротившись домой в сильном негодовании, Гриша не мог ни спать, ни спокойно обдумывать свое положение. Он метался на постели, рыдал и повторял, что всё потеряно и погибло. В таком положении провел он остаток ночи и часть утра до той самой минуты, когда перед ним неожиданно появилась Настя.
Как бы ни были озлоблены друг против друга влюбленные, стоит дать им полчаса времени, чтоб они непременно помирились. Точно так же случилось с Гришей и Настей. Сначала были слезы, отчаяние, взаимные упреки. Гордость не позволяла Насте оправдываться. Ревность не допускала Гришу отвергнуть свои подозрения, которые, казалось ему, были так несомненны, тогда как против них он не имел ничего, кроме холодного замечания Насти, что она невинна и что он глубоко оскорбил ее. Но когда Настя объявила причину своего посещения, коснувшись страшного положения отца и своего собственного, Гриша начал понимать истину. И скоро он лежал у ног своей возлюбленной, обливая их слезами, называя себя чудовищем и умоляя о прощении. Труднее было смягчить гордую Настю, в которой недавнее оскорбление было еще слишком свежо. Гриша должен был употребить много времени и красноречия, описывая чувство, овладевшее им, когда он увидел Настю одну, ночью, среди улицы! Но, видно, описание было удачно,-- Настя всё простила ему!
Гриша клялся, что непременно достанет к пятнице деньги, нужные Ивану Софронычу, причем Настя не забыла сообщить ему слов своего отца: "Мы теперь в таком положении, что человек, который спасет нас,-- кто бы он ни был,-- получит вечное право называться нашим другом".
Они расстались, счастливые надеждой скоро свидеться при лучших обстоятельствах.
Прошло три дня, а положение дел всё еще оставалось неопределенным. Не было вести о Тавровском, не принес денег и даже не бывал Гриша. Только Генрих аккуратно наведывался каждый день -- и получал всё тот же ответ, что надо еще ждать. По мере сокращения срока надежда покидала его, и раз, в припадке отчаяния, он сказал Ивану Софронычу, что если не достанет денег до пятницы, то ему ничего более не останется, как застрелиться.
– - Не говорите, не думайте этого! -- с ужасом воскликнул Иван Софроныч.-- Говорю вам, что если деньги не будут найдены к сроку, то я сниму с вас ответственность перед господином Штукенбергом! Я буду один виноват… Дайте мне клятву, что слова, которые вы сейчас произнесли, были плодом минутного отчаяния, а не обдуманного намерения. Я имею право требовать ее, молодой человек, и я требую, чтоб вы мне дали ее!
– - Но какое же право?
Таким образом Иван Софроныч пришел в необходимость раскрыть Генриху тайну его рождения. Молодой человек с увлечением обнял старика, называя его вторым отцом своим, и они долго и дружно беседовали в тот день.
В четверг Настя ходила к Грише, но не застала его; вечером опять пошла к нему, и Гриша объявил, что денег еще не достал, потому что в Петербурге нет теперь человека, у которого надеялся взять их (Настя поняла, что дело шло о Тавровском), но что завтра к десяти часам непременно достанет их.
Настя всё передала отцу; но надежды уже не было в сердце старика. Он грустно выслушал ее и, к удивлению Насти, сказал:
– - Гриша добрый малый и любит тебя. Я уже стар, я могу умереть; ты, я знаю, любишь его, и, верно, вы обвенчаетесь. Я не противлюсь вашему счастию и благословляю вас. Живите дружно, берегите друг друга и вспоминайте иногда старика солдата, когда кости его лягут в могилу!
– - Но, батюшка, вы еще не так стары? и почему мысль о смерти пришла вдруг вам в голову?.. О батюшка! я не могу быть счастлива без вас!
Старик ничего не отвечал. Настя страшно испугалась: она видела ясно, что мысль о смерти занимала ум старика, и опять боязливо начала наблюдать каждый взгляд его, доискиваться тайного смысла в каждом его слове. Под вечер Иван Софроныч ушел, не сказав ей куда, и воротился через час. Лицо его было спокойно; но в голосе и движениях проявилась особенная торжественность. Казалось, всё уже было решено в душе его, и спокойствие старика напоминало грозу, смолкнувшую перед последним роковым ударом, которым неминуемо грозили черные тучи, бродящие по небу…
Прежнее беспокойство с новою силою пробудилось в бедной девушке. Но она не могла открыть ничего ни в словах, ни в поступках старика, что могло бы подтвердить ее опасения.
В самом деле, в душе старика всё уже было решено.
Наступил двенадцатый час: время было ложиться спать.
– - Когда хотел прийти Гриша?-- спросил Иван Софроныч у своей дочери.
– - Он сказал, что не позже десяти часов достанет деньги.
– - В одиннадцать придет Генрих; потом ему должно будет явиться к своему хозяину. Ты сходишь к Грише?
– - О, я завтра чуть свет пойду к нему.
– - Может быть, я еще буду спать,-- заметил старик,-- Не лучше ли будет, Настя, если я займу твою комнату?
Квартира их состояла из двух комнат. Первую занимал Иван Софроныч, вторую, в которую можно было попасть только через первую, занимала его дочь. Настя нашла мысль своего отца очень счастливою и радовалась, что он заботится о своем спокойствии. В пять минут кроватка Насти была перенесена в первую комнату и заставлена ширмами, а кожаный диван, на котором спал Иван Софроныч,-- во вторую. Старик пожелал, чтоб туда перенесен был и стол, на котором стояла чернилица и другие принадлежности для письма,-- хотя это желание исполнить было довольно трудно: стол был только о трех юшках, четвертая едва держалась.
Потом они простились и разошлись.
Ночью, часу в третьем, сквозь слабый сон Настя слышала звук ключа в замке двери, разделявшей две их комнаты. Она думала, не хочет ли старик опять уйти. Но звук умолк, и старик не показывался.
Казалось, он хотел только удостовериться, запирается ли замок. Так по крайней мере подумала Настя, в которой несчастные события последнего времени развили болезненную проницательность и подозрительность.
Утром, часу в осьмом, Настя встала, тихонько оделась и поглядела в комнату отца. Он спал. Настя осторожно вышла.
Гриша уже совсем оделся и готов был уйти со двора, когда пришла Настя.
– - Что?-- спросила она.
– - Сейчас иду и через час буду у вас с деньгами.
– - Ради бога! или с нами случится что-нибудь ужасное! -- сказала Настя отчаянным голосом.
Она была так бледна, так убита, что Гриша испугался.
– - Успокойся, Настя! неужели ты не веришь моему слову?-- сказал он.-- Клянусь же, я принесу их, хотя бы мне должно было пройти через огонь, чтоб взять их. Деньги уже есть, и я могу их получить; но…
– - Идите, идите! -- отвечала Настя.-- После всё расскажете.
Они разошлись в разные стороны.
– - Что, Настя, твои детские надежды и опять обманули тебя?-- сказал Иван Софроныч, встречая свою дочь, которой печальное лицо говорило яснее слов.-- Не огорчайся, дитя мое: мы сделали всё, что могли, и если не удалось так, спасем его другим образом!
– - Он сказал, что непременно в десять часов принесет,-- отвечала Настя.
– - Не ходи туда! -- поспешно и с испугом воскликнул Иван Софроныч, заметив, что дочь хотела войти в его комнату.
– - Я хотела убрать вашу постель,-- сказала Настя, возвращаясь.
Сердце в ней вздрогнуло, и страшное подозрение снова мелькнуло в уме.
Пробило десять часов. Гриши не было.
– - Я схожу к нему,-- сказала Настя болезненным голосом.-- Я потороплю его. Мы сейчас придем, батюшка!
– - Сходи, сходи! -- отвечал старик равнодушно.-- Прощай. Бог с тобой!
Он прижал к своей груди голову дочери и осыпал ее поцелуями.
– - Прощай, мое дитя, мое сокровище, моя радость! -- говорил он.
Настя подумала, что прощанье своей нежностью и продолжительностию не соответствовало минутной разлуке, которая предстояла им. Сердце в ней опять вздрогнуло.
Как только ушла Настя, старик махнул рукою и громко зарыдал. Потом он вошел в свою комнату и начал писать.
Настя не застала Гришу. Она решилась ждать. Но нетерпение, страх, мысль о том, что-то делает отец, мучительное предчувствие не позволяли ей ни минуты оставаться в одном положении: она очень скоро передумала ждать и бегом пустилась домой. У ворот свого дома она столкнулась с Генрихом, шедшим узнать свою участь.
– - Ради бога,-- сказала она ему с отчаянием,-- погодите полчаса! побудьте где-нибудь; не входите! Сейчас должен прийти человек, который принесет деньги.
Генрих повиновался.
– - Я приду через полчаса,-- сказал он, удаляясь.
– - Ты, Настя?-- окликнул старик свою дочь.
– - Я, батюшка.
– - А Генриха еще нет?
– - Нет.
Настя не смела войти в комнату отца, помня движение ужаса, которое обнаружил он при подобном покушении.
Она слышала скрып пера в его комнате и тяжелые вздохи. Сердце в ней разрывалось. С каждой минутой ужас, поддерживаемый гибельным предчувствием, возрастал в ней. "Что же нейдет Гриша? что нейдет Гриша?" -- судорожно повторяла она и в мучительном нетерпении выбежала к воротам и жадно вглядывалась в лица идущим.
Гриши не было между ними!
Она была так взволнована, что не могла долго оставаться ни в каком положении, и, постояв пять минут у ворот, она как безумная снова кинулась к квартире Гриши.
Тем временем Генрих возвратился, постоял у ворот и вошел в квартиру Ивана Софроныча (Настя забыла или не сочла нужным запереть дверь).
– - Ты, Настя? -- окликнул опять старик.
– - Я -- Генрих Кнаббе,-- отвечал молодой человек, приближаясь к двери его комнаты.
– - Не входите сюда! -- торопливо сказал Иван Софроныч.-- Я сейчас выйду к вам.
Генрих остановился и стал ждать. Через минуту вышел старик. В руке его было письмо, с адресом, незапечатанное.
– - Я не достал денег,-- сказал он,-- но всё равно: вот письмо, которое оправдывает вас. Прочтите его: по содержанию вы увидите, что должно делать… Прощайте!
Старик хотел идти, но не выдержал и, бросясь на шею к Генриху, рыдая, сказал:
– - О, прости, прости меня! Не так думал я встретиться, не так поступить с сыном моего благодетеля!
У двери, ведущей в квартиру, послышались шаги.
– - Идите! -- сказал старик торопливо.-- Не входите сюда!
И он поспешно ушел в свою комнату и долго вертел ключом, как будто замок не повиновался его дрожащей руке.
Вошла Настя -- и вскрикнула, увидав Генриха:
– - Вы уже были у него? он вас видел? что он вам сказал?
Генрих, пораженный известием, которое сообщил ему старик и которое лишало его всякой надежды, стоял, как приговоренный к смерти, бессмысленно держа в руке письмо, данное ему Иваном Софронычем.
– - Письмо?-- сказала Настя.-- Откуда? чье?.. он вам дал его?
– - Да,-- машинально отвечал Генрих.
Настя вырвала у него письмо, развернула и прочла следующее:
"Милостивый государь Август Иваныч!
Не вините Генриха Кпаббе в том, в чем виноват единственно тот, кого уже теперь нет в живых…"
Настя не читала далее. Она всё поняла; с воплем кинувшись к двери, она толкнула ее с такою силою, что половинки быстро расскочились.
Настя увидела своего отца, который торопливо писал.
Подле него лежал пистолет.
– - Батюшка, батюшка!
Старик сделал дочери своей грозный жест, как бы приказывая молчать и немедленно удалиться, и схватил пистолет.
– - Генрих! Генрих! -- закричала Настя, кидаясь к отцу.
Генрих быстро вошел.
Они соединили свои усилия, чтоб отвратить страшное намерение, которое старик непременно хотел совершить. Не прошло полминуты, как к ним присоединился третий помощник.
– - Гриша! -- с упреком воскликнула Настя.-- Гриша! вот до чего вы довели своею медленностию! Принесли ли вы деньги?
– - Принес!
Слово, произнесенное Гришей, имело действие электрического удара.
В одну секунду лица всех устремились к Грише.
Настя, Генрих и старик обратили к нему жадные глаза, полные сомнения и радости.
– - Деньги? так он достал деньги? -- проговорил старик.
– - Вот они! здесь ровно сорок тысяч!
Деньги были переданы Генриху, который поспешно ушел, не слыша ног под собой.
Руки Насти и Гриши лежали одна в другой, соединенные самим Иваном Софронычем. Шла дружеская беседа, когда у дверей послышался звонок.
Настя впустила гостя: то был камердинер Петр.
– - Приехал! -- сказал он после первых приветствий.-- Вам, кажется, было его очень нужно видеть, так я и поспешил повестить. Не больше часу, как приехал. Переоделся -- и марш, а я к вам!
– - Спасибо, Петруша! Да теперь уж не нужно: всё уладилось, слава богу, благополучно,-- отвечал старик.-- Мне лучше быть обязанным вам, дети мои, чем ему,-- прибавил он тихо.
– - Не нужно, так тем лучше! -- заметил Петр.-- А у нас в доме большая тревога… уж куда не люблю таких оказий!
– - А что такое?-- спросил Иван Софроныч.
– - Да сегодня в десятом часу у старой барыни пропала шкатулка, в которой было, говорят, пятьдесят тысяч.
Глаза Ивана Софроныча и его дочери невольно и быстро обратились к Грише.
Лицо Гриши выражало величайшее смущение.