20367.fb2
Если читатель не забыл, по какому случаю и при каких обстоятельствах Любская оставила театр города NNN и самый город, то ему нетрудно будет догадаться о времени, когда она встретилась с Марком Семенычем. Огорченная смертью Мечиславского, испуганная появлением в городе NNN бывшего своего благодетеля, Любская уехала с такою поспешностью, что не успела даже запастись горничною. Она ехала в Москву, сама, впрочем, не зная, что будет делать. Встреча с Марком Семенычем решила выбор: она сделалась гувернанткой. Потом, оставив, по известным нам обстоятельствам, дом Марка Семеныча, Любская действительно провела в подмосковной у Тавровского всё время, пока Марк Семеныч искал ее в Петербурге. Трудно было бороться девушке, тогда еще неопытной, против пламенной любви, красоты и богатства человека, которого она любила. Притом, прожив несколько месяцев в новом, блестящем кругу, среди соблазнительной роскоши, она ужасалась одной мысли снова возвратиться к бедному существованию, к маленькой квартире с вечным запахом кухни, с грязной лестницей вместо лестницы, уставленной цветами и устланной коврами. А самолюбие, так взлелеянное Марком Семенычем и так раздраженное Надеждой Александровной? Всеми этими обстоятельствами достаточно объясняются воздушные замки, которые строила Любская, мечтая, что Тавровский сдержит свое слово и женится на ней. Тавровский действительно любил ее, сколько мог; но его молодость, его положение в обществе, родня -- всё ясно показывало, как несбыточны надежды Любской, которым она предавалась с каждым днем более. Она, казалось, помешалась на этом предмете. Плакала, ревновала его и требовала выполнения слова. Слезы и упреки ее могли бы смягчить другого, но не Тавровского, который никогда в жизни не плакал и удивлялся, как могут люди плакать. Его любовь к Любской сделалась гласной; и насмешки друзей, что он женится на провинциальной актрисе, бесили его. Нашлись добрые люди, которые не замедлили известить Наталью Кирилловну об этом намерении племянника. Гнев тетки был страшен. Тавровский с радостью принял ее предложение ехать за границу и уехал потихоньку, скрыв от Любской день своего отъезда.
Удар самолюбию был слишком силен, чтоб не сделать резкого потрясения в характере Любской. Она как бы переродилась: вместо слез и отчаяния, которых ожидали, она с улыбкою встречала знакомых Тавровского; начала выезжать в театр, на гулянья, смело смотря на всех. Она поступила на сцену, принимала блестящее общество, жила роскошно,-- и всё заговорило о ней. В то время Федор Андреич снова случайно увидел на сцене свою прежнюю Аню. Как безумный кинулся он к ней на квартиру после спектакля. Он дрожал, ожидая ее в пышно убранной гостиной, и готовился умолять ее, чтоб она не вздумала снова бежать от него. Но он был поражен развязностью и любезностью приема, какой сделала ему бывшая его воспитанница. Добродушным и ласковым смехом она поспешила разогнать смущение Федора Андреича и сказала:
– - А, наконец-то мы встретились!
– - Вы бегали меня? -- задыхаясь, произнес Федор Андреич.
– - Будьте покойны: теперь я ни от кого и ни от чего не убегу. Да, Федор Андреич, благодарю вас: вы многое предсказали мне очень верно, когда я оставляла ваш дом…
– - Он вас ждет! он ваш! всё, что я имею,-- ваше, только не бегите меня! -- перебил Федор Андреич.
– - Куда бежать мне? и зачем? -- насмешливо спросила Любская.
Федор Андреич был удивлен тоном голоса и взглядами Любской. Прежней Ани не было тени,-- кроме лица, которого черты, казалось, сделались еще выразительнее и красивее. Он также был удивлен блеском общества Любской и роскошью жизни, какую она вела.
Всё еще влюбленный, Федор Андреич стал умолять Любскую бросить сцену и ехать к нему в деревню. Он обещал тотчас же отдать ей всё, что имел, лишь бы она согласилась на его предложение. Любская долго отказывалась. Наступило лето, и она объявила ему, что согласна сделать маленькое путешествие, чтоб посмотреть те места, где провела свое детство.
Как только они приехали в деревню, первым делом Любской было бежать в свою комнатку. Она оставалась в ней довольно долго одна, вероятно припоминая всё прошедшее. Потом она пошла по другим комнатам, и когда кончила обзор всего дома, лицо ее нисколько не смягчилось; напротив, что-то язвительное было в ее улыбке, во взгляде, в словах. Ни лакеи, ни горничные -- никто не хотел верить, что приезжая барыня -- та самая Аня, которая несколько лет тому назад скромно сидела за столом, с робким взглядом, полным нежности, и трепетала при одном звуке сурового голоса Федора Андреича. Теперь роли до того изменились, что Федор Андреич, некогда гроза всего дома, уничтожался перед капризами Любской. Довольно было одной ее недовольной мины за столом, и он готов был бросить тысячи, чтоб угодить ее вкусу.
Федор Андреич питал надежду, что Любская выйдет за него замуж, тронувшись его угождениями, и потому сорил деньгами. С неделю они прожили в деревне. Любская заметно стала скучать и поговаривать о своем возвращении. Федор Андреич пришел в отчаяние; он умолял ее высказывать прямо все свои желания, даже капризы, обещая всё исполнять, лишь бы она не скучала и осталась в деревне.
– - Ваше состояние не позволит вам вести такую жизнь, к которой я привыкла,-- равнодушно отвечала ему Любская.
– - Мое состояние довольно значительно,-- говорил Федор Андреич.-- Я всю жизнь свою неутомимо занимался устройством его и в последнее время принял участье в откупах, и очень счастливо. Если же денег моих недостаточно, я снова займусь делами и оборотами; вы не будете ни в чем нуждаться. Только оставьте жизнь, какую вы вели… я считаю себя всему причиною!
– - Скажите, пожалуйста, чем жизнь моя вам не нравится? Я артистка; следовательно, на меня все обращают особенное внимание. Я должна жить порядочно. И чем же лучше была бы моя жизнь теперь? В нищете, окруженная детьми? Нет! я очень благодарна вам, что вы неусыпно следили за мной и не дали мне пойти по ложной дороге, которая вовсе не в моем характере.
Федор Андреич не мог равнодушно слушать таких благодарностей от своей прежней воспитанницы: он выходил из себя и впадал в такое отчаяние, что пугал даже Любскую. В одну из таких минут Любская поспешно поставила на стол шашечную доску, села перед ней и, наивно-ласково глядя на Федора Андреича, с робостью сказала:
– - Готово-с!
В эту минуту она не была Любская, но прежняя Аня, с веселой улыбкой, с кротким взглядом. Расставляя шашки, она говорила:
– - Вы, пожалуйста, выпускайте меня: мне очень хочется выиграть у вас.
Федор Андреич как бы не верил себе: он машинально сел на свое место, не спуская удивленных глаз с своего партнера.
Действительно, наружность Любской так изменилась, что прислуга верно признала бы ее теперь за прежнюю Аню!
Федор Андреич передвигал шашки, сам не понимая куда и зачем. Наконец партия кончилась, и Любская с кокетливостью девочки сказала:
– - Я выиграла!
– - Что же вы хотите?
– - Чтоб завтра же начали ломать этот дом, -- простодушно отвечала Любская.
– - Как! ломать дом?
– - Вы по-прежнему с трудом исполняете мои просьбы! -- надув губы, печально сказала Любская.
– - Но для чего его ломать? Вы разве не знаете, что здесь умер мой отец, моя мать, жил я… он для меня дорог по воспоминанию.
– - Кого и чего? -- резко возразила было Любская, но тотчас продолжала с прежней кротостью: -- Я по вашему же приказанию -- всё говорить вам, что мне захочется,-- объявила мое желание.
– - К чему же ломать дом? где будем жить?
– - Я для этого и хочу его ломать, чтоб было мне где жить! -- таким вкрадчивым голосом произнесла Любская, что Федор Андреич чуть от радости не сошел с ума. Он тотчас же кинулся распоряжаться, чтоб на другой же день приступили к работе. Дворня уже и так дивилась выходкам своего барина, прежде всегда расчетливого и сурового: но последнее его намерение просто испугало всех,-- и в застольной было решено, что гостит у них не Аня, а какая-то колдунья, которая морочит бедного Федора Андреича. Любская перебралась в баню, недавно выстроенную, Федор Андреич -- в садовую беседку, люди разместились по избам.
Приступили к сломке дома, и когда раздался первый треск рухнувшейся стены, Федор Андреич изменился в лице; но улыбка Любской успокоила его. Она сама следила за работой и торопила рабочих, говоря, что ей хочется как можно скорее отделать дом и поселиться в нем. Когда наконец дом превратился в какой-то хаос, стены были проломлены и только по краске, оставшейся на них, можно было узнать залу и другие комнаты, Любская вошла через окно в дом и, радостно оглядывая его, сказала Федору Андреичу:
– - Ну вот и нет того кабинета, к которому я всегда с таким страхом подходила! ни той гостиной, где по вечерам я читала вам газеты, ни той залы, где ваша сестра читала мне длиннейшие наставления, ни комнаты моей, где я так часто плакала, ни комнаты дедушки,-- и ничего, ровно ничего!!
И Любская тихо смеялась.
– - Но всё будет новое! -- как бы с испугом сказал Федор Андреич.
– - Может быть; только не я буду жить в новом доме! -- насмешливо отвечала Любская.
– - Как? Я сломал дом! вы этого пожелали! Нет, я шутить так не позволю с собою! -- с прежнею яростью и неумолимостью закричал Федор Андреич.
– - Мне некогда, извините меня: я вечером еду отсюда,-- спокойно отвечала Любская.
Федор Андреич в отчаянии воскликнул:
– - Я прежде не понял вас: этот дом противен вам?
– - Всё равно, вы поняли теперь! -- и с этими словами Любская оставила Федора Андреича одного, на развалинах его дома.
В тот же вечер Любская уехала из деревни, очень веселая. Федор же Андреич был мрачен, расставаясь с ней, и тотчас сделал такие распоряжения по дому, из которых можно было положительно заключить, что он не намерен никогда более возвращаться в него…
Состояние Федора Апдреича очень скоро исчезло в Петербурге. В доме у Любской иногда играли в большую игру, в которой принимала участие и сама хозяйка. Давнишняя страсть Федора Андреича к картам, долго побеждаемая силою воли, вновь вспыхнула и гибельно разрешилась. Он проиграл всё свое состояние, проиграл и деревню свою, где росла Аня, и остался нищим. Любская не отказала ему в том, чем некогда была сама ему обязана: она давала ему ровно столько денег, сколько нужно, чтоб поддерживать существование, и в веселом расположения духа иногда спрашивала:
– - Ну что, Федор Андреич, весело есть чужой хлеб?
С той минуты жизнь Любской потекла ровно и широко, как корабль, выплывший в открытое море и летящий на всех парусах, не страшась более встретить на своем пути подводных губительных скал и уверенный, что никакая буря не опасна ему.
Читатели потрудятся припомнить, что Любская и Остроухов были введены в приемную к Любе. Актриса вошла гордо, с презрительной улыбкой, а ее товарищ -- робко, не смея поднять глаз. Он остался у дверей.
Любу очень сконфузили гордо-насмешливые взоры незнакомой дамы; но, увидя Остроухова, она вздрогнула и пугливо-вопросительно глядела на своих гостей.
Любская, казалось, наслаждалась замешательством девушки; в лице ее еще резче отразилось самодовольно-гордое выражение. Оглядывая Любу с ног до головы, она язвительно улыбалась.
Люба, то краснея, то бледнея, едва могла проговорить:
– - Что вам угодно?
Любская вместо ответа засмеялась.
Слезы выступили на глазах Любы. Остроухов, как будто покоробленный смехом Любской, печально сказал:
– - Говори скорее: мы можем наскучить.
– - Вы, верно, догадываетесь, кто я? -- с важностью спросила Любская.
Люба молчала.
– - Я та самая, которой по всем правам следовало поселиться в этом доме. Но я была бедна, одинока, за меня некому было вступиться,-- продолжала актриса.
– - Это правда: она была брошена на все соблазны,-- шептал Остроухов у двери.
– - Что же вы хотите от меня? -- едва внятно спросила Люба, страшно изменясь в лице.
– - Позвольте, я еще не докончила своей истории! -- перебила ее Любская и, приняв драматическую позу, продолжала, возвышая постепенно голос: -- Мне, как и вам, обещались жениться. Но…-- насмешливо прибавила она,-- я, может быть, не так была опытна и более доверчива…
– - Говори дело, и скорей! -- перебил ее Остроухое.
Но Любская не обратила на его слова внимания и с большею ирониею продолжала:
– - Может быть, ваша любовь дальновидна; но я, я любила просто, без расчетов… я…
– - Господи!.. да говори порядочно! -- умоляющим голосом опять перебил ее Остроухов.
На этот раз Любская резко ему отвечала:
– - Прошу не перебивать! -- и с горячностью обратилась к несчастной девушке, бледневшей от каждого ее слова всё более и более: -- Любовь увлекла меня, или, лучше сказать, меня старались увлечь, чтоб моим падением воспользоваться и бросить безжалостно. Да, я была брошена, предана злословию, стыду, и всему этому, знаете ли, кто был причиной?
Остроухов кинулся к Любской, взял ее за руку и умоляющим голосом сказал:
– - Довольно! посмотри, посмотри на нее, пожалей, она еще так молода!
В самом деле, Люба находилась в таком положении, что при взгляде на нее замирал дух. Она была бледна как полотно; полураскрытые губы усиливались говорить, но звуков не было. Глаза молили пощады, и она придерживалась за письменный стол, чтоб не упасть.
– - Ах! оставь меня! -- с сердцем вырвав свою руку, сказала Любская и язвительно спросила: -- Кто, кто жалел меня? я тоже была молода! И ты это знаешь очень, очень хорошо!!
– - Всё-таки это тебе не дает права мстить другим,-- горячась, отвечал Остроухов.
– - Разве я кому-нибудь мщу? нет, я пришла с добрым намерением…
Но вдруг она остановилась и так громко засмеялась, как будто была на огромной сцене, а не в комнате. Указывая трагическим жестом на портрет Тавровского, стоявший на письменном столе, она сказала язвительно:
– - Как жаль, что я не вижу в эту минуту самого оригинала!
Потом она близко подошла к Любе и, сняв с себя медальон, открыла его и поднесла к глазам отчаянной девушки.
То был миниатюрный портрет Тавровского в самом цветущем его возрасте.
Люба пошатнулась и села на стул.
– - Вы видите, у меня такой же. Он был подарен с клятвами, что оригинал будет вечно принадлежать мне; но в моих руках осталось одно его изображение. Видите, как смешно доверять чему-нибудь и кому бы то ни было.
– - Пойдем, пойдем отсюда! дай ей успокоиться! -- говорил в волнении Остроухов, с ужасом глядя на Любу и дергая за платье Любскую, которая продолжала:
– - Я с вами буду говорить коротко и прямо: вы обмануты; если я не принуждаю его быть моим мужем, то не позволю ему быть и вашим! Да, я надеюсь, вы не захотите сами быть женой человека, который даже в то время, как был вашим женихом, не оставлял своих старых связей, имел тысячу новых интриг, даже не одну сделал несчастною.
– - Перестань! разве я тебя затем привел, чтоб ты оскорбляла ее? -- в негодовании сказал Остроухов, кинувшись между Любой и Любской.
Последняя, выходя из своей важной, гордой роли, сказала:
– - Ты с ума сошел! разве я не могла без тебя прийти?.. да я еще дождусь его здесь!
Люба слабо вскрикнула и, закрыв лицо, припала к столу.
– - Иди, иди сейчас же отсюда! -- почти шепотом, но грозно сказал Остроухов и в отчаянии продолжал, хватая себя за голову: -- Пусть будет проклят тот час, когда я вздумал вмешиваться в это дело! Но кто же мог ожидать, что из тебя вышло! Я думал, что ты всё та же! -- Остроухов с отвращением отвернулся от Любской и, почти плача, продолжал, не смея поднять глаз на Любу: -- Это не она! нет, это не та женщина, для которой я скакал дни и ночи, не ел, не пил. Я сам отказываюсь от нее! -- И Остроухов заплакал, как ребенок, бормоча:-- Федя! Федя! ты хорошо сделал, что умер!
Любская ходила скорыми шагами по комнате; ее руки судорожно сжимались; она то пожимала плечами, то злобно глядела на Любу и Остроухова, который вдруг выпрямился и, повелительно указав ей на дверь, сказал грозно:
– - Сейчас же оставь ее!! Ты знаешь меня очень хорошо! и если не хочешь истории, беги скорее!
Любская стиснула зубы и, грозя Остроухову, в гневе отвечала:
– - Ты у меня поплатишься за эту выходку! -- и язвительно прибавила: -- Вы, кажется, вздумали разыграть роль защитника, надеясь, может быть, что вам заплатят за нее… ха-ха-ха!
– - А ты роль леди Макбет начинаешь осуществлять в жизни, и только недостает кровью запятнать руки,-- отвечал Остроухов, прибегая в своем возражении к театральным воспоминаниям.-- Сердце, кажется, у тебя давно запятнано.
Остроухов выходил из себя и был страшен.
– - Хорошо!.. я уйду,-- задыхаясь, отвечала Любская и, обращаясь к Любе, прибавила грозно:-- Но знайте, избранная из всех смертных, чтоб быть подругой самого развратного и безжалостного человека, я решусь на страшные вещи, но не допущу его быть ничьим мужем!
С этими словами Любская быстро вышла из комнаты. Остроухов кинулся за ней и захлопнул дверь, а сам остался на пороге, повесив голову, как преступник, ожидающий наказания.
Люба, казалось, ничего не видала. С минуту она оставалась всё в той же позе; но вдруг рыдания ее наполнили комнату.
Остроухов тоже тихо всхлипывал, бормоча жалобно:
– - Простите, простите… Я, я всему виноват!
Люба пугливо отерла слезы и отчаянным голосом сказала:
– - Чем же? я благодарю вас: вы раскрыли мне жизнь человека…
– - О, не верьте, не верьте озлобленной женщине… нет! это не женщина, а фурия какая-то… Господи! если бы вы ее видели несколько лет тому назад, о, вы приняли бы в ней участие!.. Ради бога, выходите скорее замуж. Вы его любите… и где вы найдете мужчину без каких-нибудь проступков?.. Простите, простите меня!
И Остроухов весь дрожал и, казалось, готовился упасть к ногам Любы, которая кротко сказала:
– - Я на вас не сержусь: вы любили ее…
– - Как дочь! -- подхватил Остроухов.
– - Значит, вы ни в чем не виноваты.
– - О, вы добрая!.. да, вы женщина, вы еще не испорчены, как она! Я скажу вам откровенно, я ехал сюда, чтоб расстроить вашу свадьбу; а теперь, теперь! -- И Остроухов тоскливо рванул себя за поношенный черный фрак и печально продолжал: -- Я готов отдать свою жизнь, хотя трудно, чтоб она что-нибудь стоила,-- прибавил он иронически,-- лишь бы успокоить вас и всё уладить… Прощайте! не думайте обо мне того, что недавно сказала безумная, испорченная женщина, будто я вступался за вас из… Ну да кто ей станет верить!.. Нет, вся вина моя в том, что я не износил вместе с своей наружностью привязанности и горячности к людям, которых я люблю. Но… я ее более не увижу!! Прощайте и простите великодушно старому и из ума выжившему ярмарочному актеру…
И Остроухов, почтительно поклонясь, печально вышел из комнаты.
Собирая свои растерянные мысли, Люба походила на женщину, упавшую с большой высоты и едва очнувшуюся, голова которой не пришла в порядок от сильного сотрясения.
Почти в то же самое время и Тавровский имел визит; но разница в том, что он вовсе не был потрясен.
Когда он сидел у себя в кабинете, Зина тихо вошла к нему, с потупленными глазами, и, как бы сконфуженная своей смелостью, робко сказала:
– - Я, может быть, вас беспокою?
– - Очень приятно! не угодно ли? -- отвечал Тавровский, подавая ей стул.
Зина села и как бы задумалась.
Тавровский, смотря на нее, шутливым тоном спросил (впрочем, он всегда этим тоном говорил с ней):
– - Вы о чем-то мечтаете?
– - Да! я думала о своем положении -- как ужасно быть одной, не иметь никого, кто бы принял участие, защитил…-- печально отвечала Зина.
– - Помилуйте! да вы мне кажетесь окруженною двадцатью опытными маменьками, тетушками и прабабушками, которые наперерыв дают вам советы, как вести себя и обработывать ваши дела.
– - Ах! -- тяжело вздохнув, с грустью отвечала Зина.-- Вот в сию минуту, когда я пришла к вам с открытым сердцем…
– - Это должно быть очень любопытно -- увидеть такое сердце! -- перебил ее Тавровский.
– - В нем, как и в других, есть очень много недостатков.
– - Например?
– - Излишняя привязанность…
– - Немстительность, доброта, кротость… У! какое богатство!
– - Зато я не имею денег!
– - Да эти достоинства уравновешивают вас с первыми богачками на свете.
– - Не все так думают, как вы; всего прежде требуют от девушки приданого.
– - А вы собираетесь замуж? -- быстро спросил Тавровский.
– - Может быть! -- лукаво отвечала Зина.
– - Ну что же, очень умно сделаете: тетушка уже стара…
– - И не так щедра, чтоб надеяться быть вознагражденною за все жертвы,-- подсказала Зина.
– - Да, она вас решительно не понимает!
– - Вы всё шутите, Павел Сергеич, а я пришла очень серьезно поговорить с вами.
– - За чем же дело стало? Я готов!
И Тавровский подвинул свой стул ближе к Зине, которая жалобно начала:
– - Павел Сергеич, вы знаете, что я девушка бедная и…
– - Знаю, очень знаю, что вы дочь дворецкого! -- подхватил Тавровский.
Зина изменилась в лице, но подавила в себе злобу и, придав своему лицу вид угнетенный, продолжала:
– - У меня нет никого, кто бы защитил меня, о моей участи некому позаботиться, я сама должна быть себе и матерью и защитником.
Тавровский, покачивая головой, произнес:
– - Ну-с?
– - Я пришла… к вам… с маленькой просьбой.
– - С какой? -- с удивлением воскликнул Тавровский.
– - Вы не догадываетесь? -- лукаво смотря на Тавровского, спросила Зина.
– - Нет! -- серьезно отвечал Павел Сергеич.
– - Говорят, будет очень скоро ваша свадьба?
– - Да, я постараюсь устроить ее как можно скорее.
И Тавровский вопросительно глядел на Зину, которая, приняв плаксивую мину и потупив глаза, спросила:
– - А вы обо мне не подумали?
– - Что же мне думать об вас?
– - Павел Сергеич! я надеялась на вашу деликатность! -- обиженно отвечала Зина.
– - Нет ли у вас еще каких других надежд?
– - Да! и на вашу щедрость,-- незастенчиво и любезно улыбаясь, сказала Зина.
– - На мою щедрость? Гм!.. нет! я стал скуп.
– - С тех пор как женитесь на миллионерке.
– - С чего же вы взяли, что она миллионерка? -- смеясь, спросил Тавровский.
– - Не притворяйтесь; я видела сама с вашей тетушкой документы в руках ее братца!
На последнем слове Зина сделала сильное ударение.
– - Прибавьте: молочного! -- резко заметил Тавровский.
– - Да, молочного.
И Зина рассказала Тавровскому подробно о богатстве его невесты, что было совершенной новостью для Павла Сергеича и, разумеется, очень приятною. Зина продолжала:
– - Вот видите, какой вы богач, и не хотите бедной девушке дать средства к существованию.
– - А-а-а, так вот к чему всё клонилось! Зачем же вы столько лавировали? а? Я люблю прямоту.
– - Извольте! я скажу вам прямо, что надеюсь получить от вас сумму денег, которая вас не стеснит, а мне будет очень кстати,-- говорила шутливо Зина, как будто дело шло о самой ничтожной вещи.
– - Позвольте узнать, какие вы имеете права просить у меня денег? -- запальчиво спросил Тавровский, отбросив совершенно шутливый свой тон.
Зина как бы сконфузилась, потупила глаза и потом, быстро подняв их,-- вероятно, чтоб более придать им эффекта,-- устремила их печально на Павла Сергеича и тихо сказала:
– - Спросите вашу совесть…
– - Она мне говорит, что гроша не следует давать! -- презрительно отвечал Тавровский.
Зина побледнела. Злоба, казалось, душила ее; но она победила ее и через минуту молчанья кротко, но твердо сказала:
– - Если вы так бесчеловечны, что не хотите признать моих прав, я… я обращусь к другим: может быть, в бедной девушке и примут участие.
– - К кому же вы намерены обратиться?
– - Говорят очень много хорошего о вашей невесте… Она…
– - Ну нет-с! вы ее должны оставить в покое. Слышите: не сметь!! -- энергически произнес Тавровский.
Глаза его засверкали; он гордо глядел на Зину, которая с наивностью спросила:
– - Почему?
– - Я этого не хочу!!
– - Что же мне делать! -- в раздумье говорила Зина, как бы рассуждая сама с собой.-- Я так низко стою во мнении вашей тетушки, да, верно, и вашей невесты, что кого могу я обидеть, если обращусь с просьбой о помощи мне, бедной девушке. Павел Сергеич, подумайте, мне нечего терять. Я привыкла ко всему и, бывши еще ребенком, часто слышала, что меня могут выгнать каждую минуту из вашего дома.
– - И хорошо бы сделали! -- проворчал Тавровский.
Зина вздрогнула и, изменив тон своего голоса, язвительно сказала:
– - Значит, я ровно ничего не теряю. Моя неопытность…
– - Говорите скорее! во сколько вы цените ее? -- сердито сказал Тавровский, подвинув свой стул к письменному столу, у которого они сидели.
Зина, злобно улыбаясь, отвечала:
– - Я полагаюсь на вас.
– - Я думаю, цена будет очень дорогая, если вы согласитесь на пять тысяч? -- серьезно спросил Тавровский.
Зина закусила губы и, задыхаясь, сказала:
– - Вы знаете очень хорошо, что такую сумму можно было бы предложить вашим нянюшкам.
– - Сколько же? -- бросая перо, спросил Тавровский.
– - Я желаю пятьдесят тысяч! -- отвечала резко Зина.
Тавровский вскрикнул с ужасом:
– - Пятьдесят тысяч?!.. Я, верно, ослышался!
– - Павел Сергеич, прошу без шуток! -- горячась тоже, воскликнула Зина.
– - Какие шутки! до шуток ли? я не могу опомниться! пятьдесят тысяч!!.. Полноте! согласитесь наполовину!.. Да этак, я уверен, не запрашивают и на Щукином дворе!!
Зина вся задрожала и вскочила с своего места.
– - Куда вы? -- удерживая ее за руку, покойно спросил Тавровский.
– - Оставьте меня! Я не могу более выносить подобные оскорбления.
– - Садитесь.
И Тавровский усадил Зину на прежнее место и, взяв бумагу и перо, сказал:
– - Вот вам пятьдесят тысяч, и надеюсь, что они с излишеством всё выкупят.
Тавровский стал писать. Зина сказала ему, встав и раскланиваясь:
– - Не трудитесь: я теперь их не приму от вас…
Тавровский посмотрел на Зину, она на него; с минуту они любовались друг другом, и когда Зина насмешливо присела ему, Тавровский вскочил, запер дверь и, спокойно возвратись с Зиной к столу, посадил ее перед ним, подвинул к ней чернила и бумагу, дал ей перо, а сам, подойдя к звонку, сказал очень решительно:
– - Зиновья Михайловна, извольте написать ко мне письмо, что вы просите у меня прощенья за ваше намерение наделать мне неприятностей и что цель ваша была денежный расчет. Я вам не советую ссориться со мною,-- продолжал Тавровский, заметив, что Зина отбросила перо:-- Я поступлю жестоко. Я попрошу сюда сейчас же Наталью Кирилловну, которая…
Зина поспешно стала писать, а Тавровский, смеясь, стоял за ее стулом, следил за ней и одобрительно говорил:
– - Хорошо! вот так! ваше имя теперь…
И когда Зина встала со стула, Тавровский взял записку, спрятал в карман и сказал:
– - Вы знаете, Зиновья Михайловна, я не люблю сцен…
– - Бог и добрые люди не дадут в обиду бедную девушку! -- торжественно произнесла Зина.
– - Всё-таки советую вам беречься. Вот вам записка: явитесь к моему управляющему, и вы будете удовлетворены.
Зина взяла записку из рук Тавровского и поспешно пошла к двери, у которой остановилась и сказала:
– - Отоприте же!.. Да, я и забыла вам сказать,-- будто сейчас вспомнив, наивно прибавила она,-- что к Любови Алексеевне пришли гости.
– - Это кто?
– - Да какая-то госпожа Любская с отцом, а может быть, и мужем… Отоприте же!
Тавровский не двигался с места.
Зина, смеясь, глядела на него и пугливо сказала:
– - Ах, господи, отчего же вы не отворяете! что еще хотите меня заставить написать?
Нетвердой рукой Тавровский вложил ключ в замок и первый выбежал из кабинета, а Зина, припрыгивая за ним, поддразнивала его запиской и делала ему нос.
Тавровский застал еще следы слез и отчаяния на лице Любы. Она старалась скрыть их, но напрасно: в ее голосе и взгляде были рыдания,-- и при виде своего жениха она хотела убежать. Но Тавровский таким умоляющим, отчаянным голосом и вместе с упреком произнес: "Люба, Люба!", что она остановилась. Он подошел к ней, взял ее за руку; глядя ей в лицо, которое было склонено на грудь, с потупленными глазами, он от волненья долго не мог говорить, наконец печально сказал:
– - Я надеялся, что ты поверила наконец в искренность моих слов, что я тебя, одну тебя люблю. Разве я отпирался от своих прежних увлечений? Я жалел твою чистоту и только потому не признавался в них. Сама рассуди, мог ли я жениться на подобной женщине? Ты видела ее и, несмотря на свою неопытность, я уверен, поняла, что двигало эту женщину, когда она вздумала изъявлять свои смешные права. Только к тебе, как девушке, полной чистоты и не знающей жизни, она могла явиться так смело. Кто бы другой допустил ее говорить? Одно ее присутствие здесь было уже большое оскорбление!
– - Что же мне было делать? Я так испугалась ее.
– - Люба, она на это рассчитывала. Не ты первая из невест, которые слышат ужасы про своих женихов, и, верно, не последняя. Я не буду выставлять себя примером скромности. Но знай, Люба, что всё дурное во мне развито от воспитания и людей, окружавших меня. Каждый дурной поступок в моей жизни верно найдет оправдание. Расставшись с тобой, я для испытания себя и своей любви вновь вел прежнюю жизнь -- и глубоко сознал, что она недостойна порядочного человека. Я всё оставлю: все свои привычки,-- я уеду отсюда, только вырви меня из этой пустоты, которая погубит меня. Да, ты одна только можешь спасти меня!
Тавровский в подобные минуты имел столько энергии, говорил так убедительно и был так привлекателен, что не пламенно любящему сердцу Любы было устоять. Она колебалась. Павел Сергеич спешил воспользоваться этой минутой, и Люба невольно дала согласие ускорить свадьбу.
Тавровский поехал к Любской, желая как-нибудь запугать ее, задарить, уговорить -- одним словом, как можно скорее покончить это дело. Он знал упрямство ее характера, но надеялся и на свою настойчивость. Однако ж, увидев Любскую и вспомнив ее дерзость, Тавровский забыл свое благоразумие; злоба душила его. Любская явилась перед ним расстроенная, вся в слезах, чем он был немного удивлен.
– - Я думал найти вас торжествующей,-- сказал он иронически,-- и льстил себя надеждою уничтожить ваше торжество.
– - Да вон тот дурак, помешанный, наделал мне таких сцен, что я как дура расплакалась,-- говорила Любская, вытирая слезы и как бы стыдясь их.
– - Ваш свирепый защитник? Это что-то худой знак. От вас все отступаются, как…
– - Прошу вас умерить выражения! -- перебила Любская.
– - Это почему? Вы, кажется, не умеряли их, да еще в моем доме, в присутствии особы, на которую вам с благоговением следовало бы смотреть. Знаете ли, вы еще не взвесили вашего неблагоразумного поступка. Ну, если бы я вас встретил первый, то…
– - Что бы вы сделали?
– - Я?.. я сначала переломал бы ребра швейцару, потом вашему защитнику, а…
– - Замолчите! вы забываете, что вы говорите! -- в ужасе воскликнула Любская.
– - Да! я нахожусь в таком состоянии, что не могу ручаться за свои слова; даже…
Лицо Тавровского было страшно, так что Любская пугливо сказала:
– - Успокойтесь; я потом буду говорить с вами.
Тавровский долго ходил по комнате, как бы желая успокоиться, и потом, сев возле Любской на диван, серьезно, но уже покойно сказал:
– - Я надеюсь, что между нами всё и давно было кончено?
– - Я надеялась, что года, моя терпеливость тронут вас и вы исполните то, что несколько лет тому назад обещали.
– - Это забавно, это мило!! ха-ха-ха! Вы просто шута из меня хотели сделать! -- сказал Тавровский.
– - Не говорите так со мной! вы знаете мой характер: за оскорбление я плачу тем же! -- в негодовании отвечала Любская.
– - Извольте! будем говорить иначе. Например: что вы надеялись приобрести вашим визитом? Вы подвергали себя страшной опасности. Ну что, если бы вы встретили не кроткую и робкую девушку, а опытную и знающую людей? вы были бы жалки и ваше положение было бы унизительно. И когда вы вздумали утолять ваше самолюбие? после таких огромных промежутков времени, разделявших нас! Я женюсь… что же такого ужасного для вас? Вы разве можете упасть во мнении ваших собраток и собратьев? напротив, новая квартира, мебель, экипаж -- и вы стали выше в их мнении. Я хорошо знаю вас, и я надеялся на ваше образование, опытность, знание жизни. Сознайтесь, что наши отношения друг к другу вовсе не были такого рода, чтоб вы имели право являться ко мне в дом и делать сцены?
– - Я глупо сделала! я сама себе удивляюсь! -- искренно отвечала Любская, покраснев при воспоминании о своей ошибке.
– - Вот теперь я вас узнаю! И к чему вам было выходить из вашей роли?.. Я рад, что вы сознались в своем проступке, и вы должны его исправить.
– - Это как? и чего вы от меня требуете?
– - Очень простой вещи: явиться опять ко мне в дом и сознаться той, которой вы наговорили глупостей, что всё вами сказанное --чистейший вздор…
– - Ваше требование выходит из границ. Нет! я никогда не унижусь! придумайте другое средство,-- гордо сказала Любская.
– - Другого нет! советую согласиться, если вы не хотите нажить себе самого страшного врага! -- таким угрожающим голосом сказал Тавровский, что Любская с досадой отвечала ему:
– - Я не ребенок: не стращайте меня!
Но вдруг ее лицо озарилось радостью; она засмеялась и весело сказала:
– - Извольте, я на всё согласна,-- только на одном условии.
– - Какое? -- с любопытством и поспешно спросил Тавровский.
– - Вы должны ужинать у меня накануне вашей свадьбы! -- сказала актриса.
Павел Сергеич нахмурил брови, потом усмехнулся и сказал:
– - Это только вам могут прийти в голову такие условия.
– - Согласны? -- кокетливо спросила Любская.
Тавровский подумал и сказал:
– - Я готов! Мне ужасно надоели ссоры, объяснения. Я согласен!
– - Вашу руку,-- поспешно сказала Любская.
– - Вот она.
– - Я сейчас же еду.
– - И умно сделаете!
Они расстались так дружно, как будто между ними и тени не было неприятностей.
Люба еще находилась под влиянием страшного визита, как ей доложили опять о желании Любской видеть ее. Люба в испуге не велела принимать; но Любская стояла уже в дверях и бросала умоляющие взгляды. Ее голос, взгляд, манеры, походка -- всё выказывало женщину под тяжким бременем раскаяния. Она была бледна, глаза красны и впалы. Если бы не вечер и не сильное волнение Любы, может быть, она заметила бы, что всё это было искусственно.
– - Я пришла у вас просить прощенья…-- тихим голосом сказала актриса.
– - Не у меня, а у него вы должны просить прощенья, если любите его,-- нетвердым голосом отвечала Люба, верно припомнив слова Тавровского, что иначе надо было бы говорить с Любской.
– - Слова, сказанные раздраженной женщиной, не есть оскорбление мужчине. Нет! я у вас должна просить прощения. Я обдумала свой поступок и ужаснулась его! Меня увлекла любовь; но я актриса и не имею тех прав, как другие женщины.
– - Почему?
– - Условия нашей жизни выходят из ряда; свобода, которою мы пользуемся в некоторых случаях, есть в то же время страшная преграда для нас. Я сама чувствую смешную сторону моих надежд и спешу уверить вас, что счастье ваше с ним будет прочно. Он один из благороднейших людей, и я готова дать клятву, что он не сделал ни одного поступка в своей жизни, за который вам как жене его можно краснеть.
– - Как же вы говорили утром? -- воскликнула удивленная Люба.
– - Повторяю вам, я говорила в бреду.
Люба свободно вздохнула.
– - Простите раскаивающейся женщине… Вы можете заметить по моему лицу, что должна я была перечувствовать с той минуты, как оставила вас.
Люба испугалась бледности и страдальческого вида Любской, которая продолжала почти шепотом:
– - Позвольте мне уйти: я… чувствую, что силы меня оставляют…
И она пошатнулась, идя к двери.
– - Сядьте: вы упадете! -- сказала Люба, подбежав к актрисе, которая зашаталась и облокотилась на ее плечо. Но она скоро очнулась; как бы удивленная, вспоминала, казалось, где она, глядела на Любу, осматривалась и наконец, заплакав, сказала:
– - Как вы добры! вы простили меня, вы не испугались поддержать женщину, оскорбившую вас. О, возьмите, возьмите его! он вам одним должен принадлежать!
И актриса, сорвав медальон с своей груди, поцеловала его и, оставив в руках растроганной Любы, поспешно вышла. Лишь только она захлопнула дверь за собой, как поднесла платок к губам, заглушая свой смех.
Тавровский так спешил свадьбой, что все в доме сбились с ног. Накануне дня свадьбы, начиная от Ольги Петровны до последней приживалки, все улеглись спать в папильотках, сделав такие приготовления, как будто каждая из них была невестой. Тавровский не желал пышной свадьбы; но Наталья Кирилловна и слышать не хотела о простоте и скромности: она созвала всё, что некогда ей было знакомо. Люба с трепетом ждала этого дня: она без ужаса не могла вспомнить, что должна будет предстать всем родным Тавровского, которые, казалось ей, должны быть похожи на Наталью Кирилловну, и гостям. И к тому ж сомнение не совсем уснуло в ней. Она долго не ложилась спать, всё о чем-то думая. Поздно ночью кто-то тихо постучался к ней в дверь. Люба очень удивилась, кто мог бы прийти в такой поздний час; она отворила дверь -- и в ужасе отскочила: перед ней стоял цыган, бледный, с сверкающими глазами.
– - Что случилось с тобой?'-- воскликнула Люба.
Цыган не мог говорить.
– - Ты весь дрожишь…
Цыган робко подал Любе маленькую записку. Пробежав ее, Люба помертвела и в отчаянии упала в креслы. Записка была очень лаконическая, из двух строк: "Стерегите его. Он дал слово ужинать у одной знакомой ему дамы, с которой давно уже довольно короток".
– - Эту записку я получил час тому назад. Меня вызвали из моей комнаты, и незнакомый мне человек, подав ее, скрылся,-- отчаянным голосом говорил цыган.
– - Ну что же? он дома? он не ушел? -- шепотом спросила Люба.
Цыган глухим голосом отвечал:
– - Я следил…
Люба вскрикнула в негодовании, быстро вскочила с своего места и, бегая по комнате, искала что-нибудь надеть.
– - Ты знаешь, где он? веди, веди меня туда! -- говорила она, перемешивая слова свои рыданиями.
– - Я поступил бесчеловечно! -- в отчаянии воскликнул цыган.-- Пусть лучше ты была бы обманута!
Люба выпрямилась: в минуту слезы у ней исчезли, и она решительным голосом сказала:
– - Нет! это последние слезы о нем. Веди меня, где он: я хочу, я должна сама увериться. И это будет мое прощанье с ним.
– - Что ты хочешь делать?
– - Вели закладывать дорожную карету! Но как же я выйду из дому?
– - Той же дорогой, как он,-- отвечал цыган и вышел.
Через пять минут он воротился к Любе. Она, уже одетая, нетерпеливо ждала его. Цыган повел ее темными комнатами, привел в свою, оттуда они вышли, через окно, в сад. Проводя ее мимо кабинета Тавровского, цыган указал на открытое окно. Люба, рыдая, воскликнула:
– - Значит, нет более сомненья!
– - К несчастью, нет! -- отвечал цыган.-- Я был даже в том доме, где он теперь пирует: я подкупил горничную, которая, если хочешь, проведет нас в комнаты. Ты сама всё увидишь…
Люба быстро и твердо пошла вперед. Из сада вышли они на улицу через калитку, ключ от которой был в кармане у цыгана. Идя по пустым и темным улицам, Люба вздрагивала, заслышав шаги пешехода или грохот экипажа. Они вошли в калитку одного небольшого дома и, пройдя двор, поднялись во второй этаж по темной лестнице. Цыган постучал в дверь и был впущен какой-то женщиной. Эта женщина повела их по темному коридору, потом отперла ключом какую-то дверь, и они очутились в комнате, тоже темной, но устланной коврами. Они прошли несколько таких комнат; в одной из них Люба вдруг вся вздрогнула, остановилась и шепотом сказала цыгану:
– - Это его голос!
И она кинулась к занавеске, разделявшей ту комнату от соседней. Комната, которую увидела Люба, была большая зала, ярко освещенная люстрой и дорогими канделябрами, стоявшими всюду. За столом, богато сервированным, сидели: Любская, разряженная и веселая, и рядом с ней Тавровский, с нахмуренными бровями.
Как будто нарочно в ту самую минуту, когда Люба подошла к занавеске, Любская встала с бокалом в руке и громко и насмешливо сказала:
– - Поздравляю вас со вступлением в новую жизнь, и дай бог, чтоб вы не забыли своих старых друзей!
Тавровский нехотя чокнулся.
– - Вы, кажется, чем-то недовольны? О, черная неблагодарность! Я всё устроила: завтра вы будете счастливейший из смертных -- и вы не хотите в последний раз быть веселым и любезным с старыми своими знакомыми.
Тавровский молчал. Любская, поглядывая на дверь с занавеской, продолжала:
– - А знаете ли, что роль моя была очень трудная, когда я, разрисовав себе лицо, явилась кающейся и так напугала…
– - Довольно! Я не сомневался в вашем таланте,-- резко сказал Тавровский.
– - Я непременно закажу пьесу к своему бенефису и велю вставить эту сцену: она будет очень эффектна.
– - Мне пора! я сдержал свое слово,-- вставая, сказал Тавровский; но Любская удержала его за руку и с любезностью сказала:
– - Нет, я вас не пущу: мое условие было, чтоб вы отужинали у меня, а еще только два блюда подали.
– - Может быть, вы их заказали сто!
– - Какое нетерпение! Я так сговорчива, так уступчива, а всё оттого, что люблю вас!
– - Благодарю! -- презрительно пробормотал Тавровский; но Любская не обиделась и с тою же нежностью продолжала:
– - Вспомните последний пример; сначала я хотела, чтоб вы в день свадьбы ужинали у меня; но я уступила. Вот отчего я много теряю в жизни: я не умею выдерживать характера!
– - К вам нейдет роль угнетенной! -- сказал Тавровский.
– - Нетерпение делает вас очень нелюбезным; но завтра, завтра вы будете свободны -- и на всю жизнь,-- разумеется, в таком случае, если подруга вашей жизни останется всегда так простодушна, как теперь.
Люба отскочила от двери и почти выбежала из комнаты. Возвращаясь домой, она спотыкалась поминутно, как будто на каждом шагу под ноги ей бросали камни. Цыган поддерживал ее.
– - Тише, тише! -- говорил он.-- Ты должна была быть готова ко всему!
Возвратясь в свою комнату, Люба стала бегать как помешанная, шарить в комодах, потом всё бросала и, ломая руки, умоляющим и раздирающим голосом повторяла:
– - Ради бога, скорее, едем! едем!
– - Полно! обдумай свое намерение, может быть, это только первый порыв гнева.
– - О нет, нет! Я сойду с ума со стыда, если опять не устою и поддамся его словам и уверениям. Боже мой! что я сделала ему, чтоб так страшно обманывать!.. Ах, увези меня скорее!
Она рыдала. Цыган печально смотрел на нее и тихо шептал:
– - Я никогда не ожидал, чтоб она могла быть счастлива с ним! -- И потом он прибавил, обратись к Любе: -- Послушай: я очень хорошо знаю тебя -- твоя любовь к нему слишком велика. Ты подумай, что всё готово, всем объявлена свадьба его. И поступка твоего он не простит тебе никогда…
– - Я его никогда более не увижу!
– - Да станет ли у тебя настолько силы?
– - Ты должен спасти меня!..
Через час из дома Натальи Кирилловны выехала дорожная карета.
Всё в доме спало, кроме Зины, которая, притаив дыхание, стояла за дверьми в сенях, откуда вышла Люба. Когда Люба села в карету и карета выехала из ворот, Зина, смеясь, побежала в спальню Натальи Кирилловны и дико закричала:
– - Ах! убежала! убежала!!
Наталья Кирилловна была очень пуглива со сна, и потому вокруг нее обыкновенно сохранялась глубокая тишина, когда она почивала. Понятно, что стук дверьми, вопли Зины и свеча, сунутая ей под самые глаза воспитанницей, страшно испугали старуху. Вся дрожа, она быстро вскочила с постели и вопросительно глядела на Зину, которая, придав своему лицу дикое выражение, продолжала кричать:
– - Убежала! срам всему дому! убежала!!!
– - Кто? с кем? -- едва могла пробормотать Наталья Кирилловна.
– - С цыганом, сейчас уехала!!
Последние слова с таким ужасом были произнесены Зиной, что произвели на старуху необыкновенное впечатление. Наталья Кирилловна снова вся затряслась, потом села на кровать и стала закутываться в одеяла. Глаза ее блистали и расширялись; она долго смотрела на одну точку -- и вдруг, сбросив с себя одеяло, сорвав чепчик, причем седые волосы ее рассыпались, быстро встала и отрывисто сказала:
– - Скорей дай мне одеваться!
Зина пугливо подала ей капот.
– - Дура, подай мне брильянты!.. Мои брильянты -- где, где они? их украли! а, украли? -- сверкая глазами и сжимая кулаки, закричала Наталья Кирилловна и затопала ногами.
Зина уже с непритворным ужасом выбежала из спальни, сзывая людей. Весь дом сбежался, и каждый с трепетом отскакивал от дверей спальни, едва успев заглянуть туда.
Наталья Кирилловна, закутавшись в одеяло, с распущенными седыми волосами, в чепце, надетом задом наперед, в брильянтовых серьгах и колье, сидела у окна. Иногда она вставала, раскланивалась, как бы принимая гостей, и снова величаво садилась. Долго не знали, что делать. Наконец приживалки, сомкнувшись в каре, вошли в комнату под предводительством Зины, которая робко окликнула Наталью Кирилловну.
– - А, это ты, Зина! вели скорее осветить комнаты; разве не видишь, что гости уж съехались?
И она, может быть в первый раз, с любезностию и вежливо поздоровалась с приживалками, просила их сесть, предлагала им вопросы касательно их детей, мужей,-- так что приживалка с мутными глазами уже начала было своим сиплым голосом какую-то историю, соответственную вопросам, но свечи, внесенные в комнату, отняли у ней способность говорить, которою обладала она в такой великой степени.
– - Свечей! больше огня! -- кричала сердито Наталья Кирилловна.
И вот внесли несколько зажженных канделябр; но блеск их не мог сравниться с блеском сверкающих глаз Натальи Кирилловны.
– - Где же невеста? невеста? -- говорила старуха.-- Зовите Павла Сергеича: я его благословлю… скорее!
Кинулись за Павлом Сергеичем. Он вбежал в спальню бледный, весь дрожа, и с ужасом отскочил от Натальи Кирилловны, которая, всплеснув руками, как бы желая его обнять, дико закричала:
– - Где же твоя невеста?
И, шатаясь, она упала на пол.
Несмотря на скорые пособия докторов, паралич был сильный. Наталья Кирилловна лишилась употребления ноги, руки и языка. Павел Сергеич ходил как убитый; приживалки выли, приговаривая:
– - Что с нами будет? куда мы денемся? О, наша голубушка, наша кормилица! зачем оставила ты столько сирот!
Зина тоже плакала, но при малейшем поводе едва могла сдерживать смех.
С рассветом дня, вместо радостей и поздравлений, в доме раздавались рыдания, крики отчаяния, происходила печальная суматоха.
Тавровский легко мог прекратить толки о бегстве невесты между приживалками, но прекратить их в городе было не в его власти. На другой день в Петербурге ни о чем более не говорили, как о бегстве его невесты с цыганом. Сплели такие истории, что Павел Сергеич не знал, куда деваться, где скрыть свой позор. Это был слишком сильный и страшный удар его самолюбию, которое привыкло к вечному потворству. Если б Люба думала о мщении, то и тогда ничего не могла бы придумать лучше этого неожиданного бегства накануне свадьбы, внушенного ей отчаянием. Тавровский пробовал уверять, что будто отвез Любу в Москву, чтоб она не была свидетельницей печального зрелища; но никто не верил ему даже из близких, благодаря Зине, которая встречному и поперечному пересказывала бегство Любы с надлежащими прибавлениями.
Действительно, в доме было печальное зрелище. Никто без тайного волнения не мог видеть теперь эту женщину, еще недавно столь гордую. Суровое лицо, бессмысленные глаза, а вместо высокомерных слов дикие звуки вроде мычанья -- такова была теперь старуха! В ее спальне приживалки распоряжались, как у себя в комнатах: они очень скоро свыклись с мыслью, что Наталья Кирилловна не страшна им теперь, и всё свободно обнюхивали, шарили во всех уголках, а под вечер располагались у самой кровати, вокруг стола,-- и Зина раскладывала карты, гадая, скоро ли будет в доме покойник и какая ждет ее перспектива?
– - Ах, неожиданное и радостное письмо! -- восклицала приживалка с мутными глазами.
– - Что вы? что вы? какое письмо? Разве не видите -- к несчастию? А вот хлопоты! -- перебивала другая.
– - Ну что же? чего удивляетесь! небось я не твердила вам всем, что будет страшная перемена в доме? а? что? не угадала? -- радостно восклицала приживалка с мутными глазами. И потом, указывая своими огромными неуклюжими пальцами по картам, она продолжала: -- Вот с дороги вести, дурные; у-у! хлопот-то по дому, хлопот! Огорчение в совершенстве всему дому! Значит, будет покойница! -- всхлипывая, окончила приживалка с мутными глазами (она же и с зобом), забыв, что за минуту она радовалась, что ее предсказания на картах исполнились,
Остальные приживалки подтягивали ей хором, жалобно повторяя:
– - Бедные, бедные мы! куда мы денемся?
И каждая читала надгробные панегирики, может быть, и не совсем потерявшей слух и сознание Наталье Кирилловне, которая отвечала им тоскливым мычанием.
Зина радостно слушала приживалок и, глядя на карты, посмеивалась. Она всех чаще и усерднее гадала, скоро ли будет покойник в доме; и наконец ей не нужно было более гадать.
Наталью Кирилловну, под великолепным балдахином, окруженную множеством лакеев с пестрыми лентами на плечах, с плачем приживалок в трауре и гостей, вывезли из дому.
Зина, в глубоком трауре, шла с Ольгой Петровной за гробом; они притворялись рыдающими, а между тем перебранивались между собой. Зина упрекала Ольгу Петровну в пропаже ключей от комодов покойницы, а Ольга Петровна упрекала Зину в пропаже ключей от шкапов с старинным серебром, платьями и мехами.
Ни дорога, ни возвращение в деревню, где родилась и выросла Люба,-- ничто не облегчило тоскливого состояния несчастной невесты Тавровского. По возможности она скрывала от цыгана свое страдание, но он всё видел и готов был пожертвовать жизнью, лишь бы развлечь ее как-нибудь. Иногда он приходил в отчаяние и умолял Любу помириться с женихом.
– - Я не могу видеть тебя в этой тоске,-- говорил он.-- Помирись с ним, если не хочешь, чтобы я упрекал себя каждую минуту, что расстроил твое счастье!
– - Это как? -- спрашивала удивленная Люба.
– - Без меня ты многого не знала бы о нем и теперь была бы его женой.
– - Тогда у меня отнято было бы последнее благо…
– - Какое же?
– - Я теперь могу располагать собой.
– - Но на что тебе свобода?
– - Погоди! дай пройти моей болезни… это не любовь: это болезнь какая-то во мне… и я сделаюсь прежней, веселой… и…
Но сомнение у ней самой выразилось в лице, и они оба замолчали.
Прошло довольно времени, и цыган с радостью стал замечать, что Люба с весной возобновила свои прежние прогулки. Она каталась по озеру, гуляла и по целым часам задумчиво сидела близ берега, на том самом скате, где сиживала с Тавровским. Это стало повторяться каждый день; задумчивость Любы усиливалась. Она как будто совестилась цыгана и стала кататься по озеру одна. Но часто цыган в беспокойстве, что ее долго нет, тихонько подсматривал за ней. Люба, думая, что никто не следит за ней, клала на колени медальон, склоняла голову и по целым часам смотрела на изображение Тавровского. Иногда она робко подносила медальон к губам своим, но тотчас же прятала его на грудь, как будто боясь, чтоб кто-нибудь не подсмотрел этого движения. Бывали минуты, когда она, глядя долго на портрет, что-то с жаром говорила ему, плакала, потом отбрасывала его с негодованием; но всегда кончалось тем, что медальон снова был в руках бедной девушки, и она глядела на него такими глазами, как будто просила у него прощения.
Раз Люба тихо плыла по озеру к обычному месту, припоминая точно такой же день, когда она, беззаботная и веселая, бегала по лесу с своей подругой. Этот день был слишком памятен ей: тогда в первый раз она увидела Тавровского. Подъехав к скату горы, Люба вышла на берег и села на привычное место… как вдруг в лесу раздался конский топот. Люба так привыкла к уединению, что сначала вздрогнула, но скоро успокоилась, подумав, что, верно, цыган едет к ней. Шорох заставил ее повернуть голову: она радостно вскрикнула и, вскочив, остановилась как окаменелая.
Тавровский стоял на высоте ската в эффектной позе; даже костюм на нем был точно такой же, как в тот памятный день.
Люба опомнилась, хотела бежать; но он с упреком сказал ей:
– - К чему бежать? лучше я уйду! я не знал, что найду вас здесь… Я приехал еще раз увидеть мои любимые места, чтоб уехать потом далеко, далеко!
Люба не смела поднять глаз, но не двигалась с места.
Тавровский привязал лошадь к дереву и, подходя к Любе, сказал трогательным голосом:
– - Могу ли я отдохнуть здесь и проститься с местом…
Люба взглянула на Тавровского и с плачем упала ему на грудь.
Счастлива была она, что не видала мрачной улыбки, мелькнувшей на лице Тавровского, когда губы его коснулись ее лба.
Люба долго не могла произнести ни слова: она, как безумная, то плакала, то радостно глядела на Тавровского.
– - Ты забыла всё? да, да? ты простила мне всё? -- спрашивал Тавровский, страстно глядя на Любу, которая с полной доверчивостью прятала свое лицо на его груди.
Много с той и другой стороны было высказано друг другу страданий, перенесенных во время разлуки.
Тавровский, между прочим, рассказал, как страшно было его положение, когда она бежала, намекнул о причине смерти его тетки, о слухах, которые ходили тогда по городу,-- и роли изменились: Люба была виновной и умоляла о прощении, а Тавровский разыгрывал роль милующего.
– - Я хочу знать одно, Люба: кто подал тебе совет сделать такую страшную вещь со мной? это он?
И лицо Тавровского изменилось. Он нетерпеливо ждал ответа.
– - Нет! нет! я сама! Он даже еще недавно уговаривал меня помириться с тобой! -- краснея своего поступка, отвечала Люба.
Тавровский посмотрел на нее с жалостью и тихо сказал:
– - Я лучше желал бы, чтоб он был всему причиной!
Люба с жаром защищала цыгана, приписав злобное выражение лица Тавровского его подозрениям и давнему нерасположению к цыгану. В пылу счастья Люба не могла заметить разительной перемены в Тавровском. Постоянно презрительно-ядовитая улыбка мелькала на его губах, и слова его, манеры, взгляды не имели прежней открытой привлекательности.
Тавровский уговорил Любу не медлить свадьбой и обещался приехать к ней в дом вечером же, чтоб всё устроить.
Когда цыган встретился с Любой, ему не нужно было ни о чем спрашивать. Вся фигура девушки выражала столько блаженства, что он только мог сказать:
– - Я этого ждал; дай бог, чтоб скорее всё кончилось!
Тавровский был любезен с цыганом. Он упросил его похлопотать, чтоб как можно скорее играть свадьбу, которую желал сделать как можно великолепнее. Люба хотела его отговаривать, но Тавровский сказал:
– - Ты не хочешь войти в мое положение. Мое сватовство наделало столько шуму, столько времени я был пищей сплетен и болтовни, что надо же наконец всё разом исправить!
И, по его настоянию, сама Люба, как уже владетельница имения, пригласила всех соседей и соседок на свою свадьбу.
Наступил день свадьбы. Люба так была счастлива, что, глядя на нее, всякий бы позавидовал ей.
Гости съехались; дворня и крестьяне, в ожидании невесты и жениха, стояли уже у церкви. Люба торопилась одеться. Она надевала уже перчатки, когда ей принесли письмо. Она распечатала его -- и смертная бледность покрыла лицо несчастной.
Письмо (от Тавровского) было следующего содержания:
"Я спешу вас уведомить, что я далеко, очень далеко теперь и уехал с тем, чтоб более никогда уже не видать вас. Да! я не ожидал быть так гнусно обманутым. Теперь мне всё ясно, почему вы так долго не решались выйти за меня и так были придирчивы к моим проступкам. Гости съехались, всё готово; советую вам скорее сделаться женой того, кто имеет право быть вашим мужем. Я же надеюсь, что поступаю, как следует порядочному человеку. Я не хочу мстить за обман. Живите счастливо".
Люба испугала окружавших ее диким выражением своего лица. Они кинулись к ней с пособиями, но она, вырвавшись из их рук, выбежала к гостям, хотела что-то сказать им, зарыдала и кинулась дальше, призывая цыгана. Они встретились в пустой комнате и долго с ужасом глядели друг на друга.
Люба подала ему письмо, но цыган, отклонив его, сказал:
– - И я получил такое же!
– - Значит, ты знаешь, в чем он обвиняет меня? -- с негодованием воскликнула Люба.
– - Я догнал бы его, и, если б он не захотел драться со мной, я задушил бы его; но я боюсь оставить тебя! -- в отчаянии отвечал цыган.
Люба в своем свадебном наряде походила скорее на покойницу, чем на невесту.
– - Что мне делать? куда бежать от стыда? -- ломая себе руки, говорила она.
– - Я пойду и объявлю им, что…
Цыган потерялся.
– - Нет! я сама! -- гордо сказала Люба.
– - Ты не вынесешь этого! -- удерживая ее, говорил цыган.
Но Люба твердым шагом пошла к двери и с трепетом остановилась у порога. Гости толпой стояли у дверей, а когда Люба приблизилась, они настежь распахнули обе половинки и прошли мимо несчастной невесты, насмешливо кланяясь ей и делая между собой замечания, из которых Люба поняла, что не она только знала о причине отъезда жениха: знали и все гости.
Оставшись одни, Люба и цыган с ужасом разбежались по своим комнатам.
Через несколько часов, когда утренний туман ревниво прикрывал еще озеро, посреди мертвой тишины слышался плеск весел. Потом он замолк. Наконец снова раздались два сильные удара; послышался плеск воды; пронесся над озером отчаянный, но слабый крик… И всё замерло…
Туман поднимался всё выше и выше над мрачным огромным озером; весеннее солнце медленно всходило, освещая гладкую и мертвую поверхность его, по которой одиноко носилась пустая лодка, как будто не решаясь пристать ни к которому берегу.