20367.fb2 Мертвое озеро - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Мертвое озеро - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Часть пятая

Глава XXV

Три сестры

Рассказав Остроухову встречу свою в Петербурге с вербовщицей (в которой читатель узнал Аню), Мечиславский имел свои причины умолчать о дальнейших приключениях Ани, тесно связанных с его собственными. Но читателю необходимо знать их прежде, чем мы приступим к последовательному продолжению рассказа.

Читатель уже знает, что Аня была несколько дней невестой Мечиславского, знает и то, по какому случаю он возвратил ей кольцо. Когда кольцо, а с ним и свобода были ей возвращены, будто камень свалился с ее сердца. Она не сомневалась, что всё между ними кончено. Очутившись снова в страшном положении, без копейки денег, Аня решилась искать места гувернантки в провинции, желая только бежать из Петербурга, где угрожали ей скорые преследования Федора Андреича. Мечиславский узнал это намерение от хозяйки квартиры и предложил Ане ехать в провинцию с ним вместе. Предложение было сделано так искренно, что она не могла отказать ему. Обрадованный доверенностью Ани, Мечиславский страшно хлопотал, чтоб скорее устроить отъезд, вероятно боясь, чтоб она не раздумала: он не знал, что одного страха встретиться лицом к лицу с бывшим благодетелем своего дедушки было слишком достаточно, чтоб сделать решение Ани непоколебимым.

Через день они уже сидели в кибитке и выезжали из Петербурга, которого Аня совершенно не знала; кроме горьких воспоминаний, ничего не оставляла она в нем. Дорога была продолжительна, но не утомляла, а, напротив, развлекала Аню. Она чувствовала возвращенье сия, и мрачные мысли не так часто приходили ей в голову. Прошедшее отодвинулось от нее так далеко, как будто лет двадцать тому назад происходило всё случившееся с ней. Во сне еще она возвращалась иногда к нему и, просыпаясь, пугливо озиралась кругом, думая встретить суровое лицо Федора Андреича; но глаза Ани успокоивались на кротком лице молчаливого спутника. В дороге скоро привыкаешь ко всему, -- в несколько дней Аня так привыкла к своему положению и к Мечиславскому, что нисколько не поражалась его заботливостью. Впрочем, он так умел заботиться, что она даже не находила случаев благодарить его. Всё делалось им так просто, будто он был дедушкой Ани.

Аня знала, что он едет на ярмарку в город К***, куда труппа его уже прибыла, дает свои представления и ждет его. Но она так мало имела понятия о различии сословий и значении их, что без всякого страха готовилась вступить в новый круг.

Настал конец путешествию; они въехали в небольшой город, околесили его весь и остановились у бесконечного забора в глухой улице. Когда они вошли в калитку, Аня подумала, что перед ней опять новая станция: двор был огромный, вдали под навесом стояли лошади и множество телег и кибиток. Они вошли в темные сени, где куры перепугали Аню, вылетая из-под ног. Мечиславский раскрыл дверь в какую-то кухню; Аня вошла за ним. Русская громадная печь тянулась прямо к окну; между им и печью было маленькое пространство, которое почти всё занимала старая толстая женщина, вооруженная обгорелым ухватом, на который она, сложив свои руки, опиралась подбородком. Лицо толстой женщины поразило Аню. Оно было широко, черно, с крупными чертами; брови -- густые, черные, с проседью; глаза -- тускло-черные. Большая голова ее была повязана полинялым пестрым бумажным платком. Платье на ней было всё в заплатах; засученные рукава выказывали сожженные и перецарапанные локти. На груди покоился двойной подбородок, скрывавший совершенно горло. Дырявый передник туго стягивал ее талию. И эта фигура была освещена ярким пламенем топившейся печи, в которую она поминутно смотрела, хотя слезы текли у ней из глаз.

Старуха так была занята своей стряпней, что не заметила появления гостей. Когда Мечиславский сказал ей: "Здравствуйте, Акулина Саввишна!", она пугливо подняла голову и, как бы не веря глазам, вытерла их своей огромной ладонью и вскрикнула:

– - Ах ты батюшки, Федор Лукич! ты ли это, родной?

– - Как видите, Акулина Саввишна.

– - Я ведь не спознала тебя, ах ты мой батюшка! Мы ведь уж думали, что ты померши.

– - Не поминки ли по мне делаете?

– - Эх-эх! такой же шутник! нет, по моем родном голубчике…

И старуха сделала кислую гримасу. Но вдруг она пугливо вскрикнула и чуть не юркнула в печь с криком: "Ах, подгорел! батюшки мои, подгорел!"

В то же время из другой комнаты раздались звуки скрыпки, наигрывающей казачка. Аня из любопытства заглянула в дверь, которая была раскрыта, и увидала следующую картину. По кривому полу небольшой комнаты, перед зеркалом, стоявшим на полу, выпрыгивала женщина казачка. Фигура ее была смешна до последней степени. Она была худощава, с талиею длины непомерной, с ногами толстыми и обутыми в красные полусапожки. Платье было подобрано кверху. На голове фуражка. Она танцевала под скрыпку, на которой играл мужчина во фризовой шинели, сидевший между зеркалом и громадным комодом. Аня заглянула дальше и увидала еще женщину, сидящую на кровати, без башмаков, и курящую из огромного чубука. Она была с неубранной головой, в платье, страшно изношенном и похожем на халат. Черты лица ее, по своей резкости, напоминали толстую старуху; но она была худа, отчего лицо ее казалось непомерно длинно. К тому же оно было еще рябое и, однако ж, имело какой-то лоск. Рот был огромный, подбородок клинообразный, глаза без блеска, но черные как уголь; маленькие, густые как щетина, ресницы окаймляли их. Она курила и что-то громко читала; голос ее гармонировал со всей фигурой.

У окна мурлыкала третья женщина, похожая на сидевшую на кровати, только с такими жидкими волосами, что вся коса была зашпилена двумя шпильками, торчавшими, как пики, на голове. Передние три волоска были в папильотках. Она имела, талию, кажется, еще худощавее прыгающей женщины, но была одета опрятнее; на коленях у ней были пришпилены подставные пукли, завивкою которых она занималась. Не было сомнения, что то были три сестры и дочери старухи, которая кричала:

– - Лёна, Мавруша, Настя! Федор Лукич! Федор Лукич!

Три сестры с восклицаниями явились на кухню и стали здороваться с Мечиславским. Одна из них, заметив Аню, кинулась к ней, говоря:

– - Это кто?

Аня так сконфузилась, что попятилась назад, не зная, что отвечать.

– - Это моя двоюродная сестра; я привез ее из Петербурга и хочу, чтоб она у вас пожила некоторое время.

– - А!.. сестра!..-- говорили сестры, и каждая измеряла Аню с ног до головы.

Тут Аня еще ближе рассмотрела их лица и убедилась, что нет ничего легче, как принять их одну за другую: так они были похожи между собою.

– - Полюбите ее! -- сказал Мечиславский.

Все три сестрицы кинулись к Ане и стали целовать ее. Старуха, вытирая губы, тоже подошла к ней и, низко наклонясь и поцеловав ее, сказала:

– - Прошу любить да жаловать. Вот мои дочери. Это Лёна (указывая на сестру в красных полусапожках), а это Настя (с трубкой). А это Мавруша.

Дочери гордо поглядели на Аню и на старуху и попросили Аню войти в комнату, а сами они остались в кухне,-- верно, расспрашивать Мечиславского об Ане.

Вошедши в комнату, Аня увидала мужчину во фризовой шинели, тихо игравшего на скрыпке. Она поклонилась ему; но он не отвечал ей на поклон, хотя глаза его были устремлены на дверь.

Аня стала рассматривать комнату, пропитанную запахом курительного табаку, и нашла в ней ужасный беспорядок. Кровать, на которой недавно сидела Настя, была пересыпана табачным пеплом, а другая, стоявшая неподалеку, завалена подушками и перинами и вместо одеяла покрыта двумя дырявыми ситцевыми капотами. Стены и потолок не отличались особенной чистотой, не говоря уже о поле. Мебели было немного: громадный комод с маленьким туалетом, напоминавший слона с сидящим на нем ребенком, старинный шкап со стеклами, тоже оканчивавшийся комодом, два стола и несколько старых кресел, обитых кожей, от времени превратившейся в какую-то рыжую рогожу.

Платья, крахмаленые юбки висели по стенам, украшенным старыми модными картинками, которые приколоты были булавками или прилеплены воском. Стекла у окон, так же как и зеркало, покрыты были пылью, а ерань паутиной.

Аня села на сундук, стоявший у двери, и слушала скрыпку. Вдруг влетели сестры, страшно тараторя, и оступили ее, засыпая вопросами: "Это петербургское платье на вас?", другая кричала: "Почем?", третья, теребя ее за косу, спрашивала: "Своя?"

– - Мавруша, погляди, какая гребенка! -- сказала Настя и, без церемонии вынув из головы Ани гребенку, воткнула ее в свою косу, которую предварительно расчесала.

Но Мавруша не слушала ее, занятая не менее сестры: она вертела Ане ухо, говоря:

– - Нет, Настенька, посмотри-ка, какие серьги!

– - Петербургские? а? -- спросила Лёна в красных полусапожках.

Аня кивнула головой, совершенно сконфуженная смелостью своих новых знакомок.

– - Дайте мне сегодня надеть их,-- сказала Лёна.

Аня вынула из ушей серьги и подала ей.

– - А мне гребенку! -- весело крикнула Настя и снова почесала ею свою голову.

– - А мне-то что? -- смотря тоскливо на Аню, спросила Мавруша.

Аня поспешила завернуть свою косу и заколоть роговым обломком, полученным в обмен гребенки, из страха, чтоб сестры и косы не попросили у ней надеть. И, желая отвлечь их от себя, Аня спросила о мужчине во фризовой шинели, который продолжал робко играть.

Лёна вместо ответа подскочила к нему и, выхватив у него из рук скрыпку, причем едва не пострадали его зубы, бросила ее на комод и сказала:

– - Ну, пошел на печь, Велисарий!

Мужчина во фризовой шинели торопливо встал и, простирая руки вперед, ощупью побрел к двери. Аня тут поняла, почему он не отвечал ей на поклон.

– - Держи левей! -- крикнула Настя, набивая себе трубку.

Слепой взял левее и стукнулся лбом о косяк. Сестры залились смехом, повторяя:

– - Велисарий! Велисарий!

Чтоб прекратить смех, раздиравший Ане уши, она спросила их, кто он такой.

– - Нищий! -- отвечали сестры.

Сердце у Ани сжалось: она с ужасом подумала, как будет с ними жить.

Не прошло трех минут, как две сестры уже ссорились между собою, а третья -- Настя, сидевшая на постели в облаке табачного дыму, поджигала ссорящихся.

Старуха, выглянув из двери, крикнула на них:

– - Полно вам! посовеститесь чужого-то!

– - Ну что не в свое дело-то суетесь!

И на старуху посыпались восклицания в том же роде. Она поспешно скрылась.

Из жаркого разговора сестер Аня ровно ничего не понимала, но краснела при каждом взрыве их смеха, догадываясь, что была его причиною. Старуха явилась с тарелкой блинов и стала потчевать ее,-- достала из шкапа графинчик и рюмку и поднесла ей, упрашивая подкрепиться с дороги. Аня пугливо отказалась. Сестры продолжали ворчать на старуху.

– - Ну, ну, раскаркались вороны! -- ворчала старуха, ставя на место графин и рюмку, но уже пустую.

– - Дайте-ка и нам блинов! -- сказала Лёна, подходя к Ане, и, руками взяв блин у ней с тарелки, разом положила его в свой большой рот.

– - Накрывайте на стол! -- отвечала старуха.

– - Мне некогда! -- жуя, сказала Лёна.

– - И мне тоже! -- подхватила Настя, выпуская длинную струю дыма.

– - Я не горничная! -- обидчиво заметила Мавруша.

– - Ну, по мне хоть без обеда будьте! -- ворчала старуха, а между тем стала накрывать стол. Впрочем, ей не много было хлопот. Выдвинув на средину комнаты стол, она бросила на него несколько пар вилок и ложек, поставила два стакана, солонку, графинчик,-- и через две минуты запах щей смешался в комнате с запахом табаку.

Сестры заняли первое место за столом. Старуха вернулась в сопровождении Мечиславского, который всё это время был в своей комнате наверху. Слепой также пришел к столу, и сестры посадили его между собою. Аня села против них с Маврушей; Мечиславский и старуха -- на концах стола. Последняя обнесла Мечиславского, слепого и себя водкой и потом уже разлила щи по тарелкам.

– - Что это какие холодные щи сегодня,-- заметила Настя, подмигнув Ане, и, толкнув локтем слепого, сказала: -- Ешь скорее.

Слепой взял ложку щей в рот и вдруг вскочил и весь побагровел.

Сестры покатились со смеху; Аня тоже не могла не улыбнуться, хоть ей и жаль было бедняка. Мечиславскин искоса и сердито посмотрел на сестер.

– - Маленькие, что ли? -- заметила старуха, подавая кусок хлеба слепому, который, оправясь, сел на свое место и приготовился есть; но сидевшие возле сестры то брали у него хлеб, то ложку. Мавруша отодвинула его тарелку на средину стола; слепой тоскливо искал ложкой по столу, и, чуть касался тарелки соседок, они тотчас кричали на него.

Мечиславский, потеряв терпение, поставил на место тарелку слепому. Но это не подействовало на сестер: они украдкой от него продолжали мучить слепого.

– - Не посолить ли? -- спросила его Лёна.

– - Не надо! не надо! -- пугливо отвечал слепой, заслоняя руками тарелку, но Настя с другой стороны высыпала ему всю солонку.

Тяжелый вздох вырвался из груди слепого; он опустил руки, понурил голову и уже не пытался есть. Сестры, довольные результатом своих выходок, насмешливо поглядывали на него.

Щи и блины уничтожались сестрами весьма деятельно. Разговор за обедом шел о театре. После стола Мечиславский и слепой ушли, старуха начала в кухне убирать посуду. Аня осталась опять с сестрами. Настя, сев на кровать с трубкой, опять скрылась в облаке табачного дыму. Мавруша, привязав какую-то рыжую косу к спинке стула, стала ее заплетать. Лёна, достав из комода сверток серой бумаги, высыпала на колени каленые орехи и стала щелкать их.

Заплетая косу, Мавруша взяла с комода помадную банку и вышла из комнаты, говоря:

– - Пойду-ка!

– - Поди, поди,-- выразительно заметила Настя, пуская ей вслед струю дыма.

– - Уж твой табачище! -- желчно сказала Лёна.

– - Я думаю, от него никто не зеленеет,-- отвечала Настя.

– - Зато губы чернеют! -- насмешливо перебила Лёна.

Настя сердито посмотрела на сестру и презрительно сказала:

– - Ах ты, танцорка!

– - А ты что, крикунья!

– - Я не кривляюсь!

– - Ну так орешь.

Ссора была прервана входом Мавруши, совершенно зеленой; она, шатаясь, едва дотащилась до стула и, качаясь, сидела. Рот ее был чем-то набит.

Аня было перепугалась, но Настя насмешливо спросила:

– - Ну что, хорошо?

Мавруша ничего не говорила и мотала головой. Лёна, забрав скорлупу, вышла из комнаты, спрашивая Маврушу:

– - Банка там?

Мавруша отвечала ей одним жестом.

Через пять минут Лёна возвратилась в комнату точно такая же бледная и, припав к перинам кровати, уткнула в них голову.

Настя, глядя на сестер, пожимала плечами и, обратясь к Ане, сказала:

– - Этакие дуры: позеленеют как мертвецы, а всё рог чистят табаком.

Потом, набив свежую трубку, Настя предложила Ане покурить; Аня отказалась. Тогда Лёна и Мавруша схватили ее за руки и, жестами показывая на банку, едва внятно бормотали:

– - Вычистите зубы.

Аня отказалась и от их угощения.

Когда пробило четыре часа, сестры закопошились и в комнате поднялся гвалт; они все разом желали открыть ящики у громадного комода. Через полчаса неутомимой ссоры они надели платки на голову, салопы, взяли по узлу под мышки и вышли из дому, раскланявшись с Аней. Аня думала, что они собрались в баню.

Не успели уйти сестры, как старуха подошла к шкапу.

– - Не хотите ли кофейку? -- спросила она.-- Слава тебе господи, спровадила их; к ночи вернутся; пошли в киятор. Они невзрачные с лица у меня, зато уж какие добрые, какие мастерицы: что угодно представят. Вон Лёна: она на лихой лошади без седла ездит и не спознаешь ее, если по-мужски оденется. Нас все знают в городе. Вот уж годов пять, как они на кажинной ярманке представляют.

Старуха, рассказывая Ане их житье-бытье в городе, очень часто обращалась к шкапу. Аня стала замечать, что разговор ее не был последователен; от похвал дочерям она перешла к жалобам.

– - Какое мое житье! Вот тридцать лет вдовствую. Мавруша грудная осталась. Своими трудами вскормила,-- а какая благодарность?

И старуха, за неимением слез на глазах, вытирала нос своим передником.

Через несколько минут она принесла кофейник, весь черный, с длинной ручкой, и, поставив на стол, сказала:

– - Я его еще до обеда сунула в печь. Узнали бы мои стрекозы, напали бы так… всё говорят, что я бражничаю.

И, доставая из шкапа чашки, она опять стукнула пробкой графинчика. Лицо старухи стало принимать какое-то странное выражение; она силилась всё улыбаться, ходила пошатываясь. Аня сначала думала, что от неровного пола, но уверилась, что она, стоя на одном месте, качалась во все стороны, как корабль в море. Раз двадцать она делала ей один и тот же вопрос: "Маменька есть? аль сиротка, как и я?.. а батюшка жив?"

Они пили кофе, за которым старуха рассказывала ей о ценах провизии в городе и о том, что ее дочерей все знают, что они славно играют. Налив кружку кофе, старуха хотела понести ее; но рука у ней так дрожала, что кофе очутился бы на полу, если б Аня не поддержала кружки и не спросила куда отнести.

– - На печь… как, бишь, его мои стрекозы зовут?.. Да! Висарий! к Висарию.

И старуха засмеялась и стала передразнивать, как слепой играет на скрыпке.

– - Зови его сюда, скажи, что все ушли!!

И она размахнула руками и, притопывая, запела дребезжащим дискантом:

Во лузях, лузях…

Аня испугалась и кинулась в кухню, крича:

– - Подите сюда, сойдите вниз!

– - Кто там? что случилось? -- спросил кроткий голос с печи.

– - Сойдите, сойдите! -- умоляющим голосом повторила Аня и в то же время прислушивалась к пению старухи, которая заливалась в другой комнате.

Слепой ловко спустился с печи и, тревожно поводя руками вперед, спросил:

– - Что случилось?

Аня схватила его за руку и с ужасом отвечала:

– - Мне страшно одной; пойдемте!

– - А-а! вы приезжая; по голосу вы должны быть молоды еще.

И слепой с грустью покачал головой.

Когда они вошли в комнату, то застали старуху опять у шкапа; завидя их, она закашлялась и стала передвигать в нем посуду, как бы приводя всё в порядок.

Аня посадила слепого у стола и дала ему кружку кофе, которую он поспешно выпил, как бы боясь, чтоб у него не отняли ее.

Старуха подсела к столу и, протирая глаза, сказала Ане:

– - Ты не смотри на старуху… ну что делать! день-деньской наработаешься: ну, вестимо, что вечером захочется отдохнуть.

– - Вы бы легли, Акулина Саввишна,-- заметил слепой.

– - Что-о-о? меня укладывать?!

И старуха грозно придвигалась к слепому; Аня невольно схватила его за рукав фризовой шинели и тащила в сторону.

– - Не бойтесь! -- шепнул ей слепой и ласково отвечал разгневанной старухе: -- Полноте, Акулина Саввишна! даром что я слеп, а вижу, как вы с утра до ночи трудитесь.

Но гнев старухи не угас; стуча кулаком по столу, она кричала:

– - Вот чужой человек, пусть скажет, я дурная мать, а? Я и выстирай,-- продолжала она, с расстановкой считая по пальцам и загибая их,-- я и выгладь, и постряпай, и убери.

Старуха грозно топнула ногой.

Аня перепугалась; слепой ласково заметил:

– - Она добрая, это только так, в кураже говорит.

Старуха с сердцем бросила подушки с постели и проворчала:

– - Ишь, на постель, говорят, не ложись! да я…

И, едва вскарабкавшись на постель, она продолжала ворчать:

– - Стрекозы, трещотки! да погодите: я вас… я вас брошу, пойду в чужие люди жить!

Слова ее стали несвязны; наконец она заснула.

Аня и слепой сидели молча. Аня не могла оторвать глаз от старухи; ей всё казалось, что она видела сон, а не действительность перед ней.

Слепой наконец произнес: "Спит!" -- и, обратись к Ане, спросил, надолго ли она приехала сюда.

– - Не знаю,-- отвечала она.

– - Здесь вам будет трудненько ладить с сестрами; старуха-то еще добрая.

Лицо, голос слепого, манера говорить -- всё располагало к нему Аню. Несмотря на его фризовую шинель, небритую бороду, она чувствовала себя с ним гораздо легче, чем с другими… может быть, и потому, что их положение в доме было одинаково.

– - Давно ли вы потеряли глаза? -- спросила она.

– - Давно, очень давно. Мне кажется, что я даже начинаю забывать многие вещи, какую форму имеют они.

Боясь остаться одна со старухой, которая хоть и спала, но всё-таки пугала ее своим ворчаньем, Аня попросила слепого сидеть с ней. Она спрашивала его, как он очутился в этом доме, потому что, несмотря на всю бедность его платья, по лицу, голосу тотчас можно было видеть, что он не принадлежал к классу, в котором жил.

Аня разглядывала черты его лица: они ей кого-то напоминали; но кого? она никак не могла припомнить. Слепой был довольно худ, голубые глаза его, вечно устремленные вдаль, придавали его лицу тоскливо-тревожное выражение; даже небритая борода не делала его лица суровым. Фризовая его шинель с воротником подпоясана была красным кушаком; шея обмотана шерстяным вязаным шарфом неизвестного цвета. Худые смазные сапоги довершали его наряд.

Аня просидела с ним целый вечер, расспрашивая его о прежнем житье-бытье.

Глава XXVI

Дебют

Около одиннадцати часов раздался страшный стук в окно. Аня вскрикнула; но слепой успокоил ее, сказав, что вернулись сестры. Он закопошился, стал будить старуху, Аня пошла отворять дверь. Сестры с шумом вошли, спрашивая Аню, что она делала без них.

Аня отвечала, что спала, потому что слепого не было уже в комнате.

Настя, завидя сонную старуху, сидевшую на ее постели и протиравшую глаза, кинулась к ней и строго спросила:

– - Зачем? я ведь сказала раз навсегда, чтоб вы не подходили к моей постели!

Лёна, снимая салоп, заметила:

– - Да просто запирать нашу комнату.

Мавруша, разбирая свой узел, распевала.

Старуха вскочила тревожно с кровати и кинулась к другой, с которой она в охапку схватила подушки, перину и стала бросать на пол, ворча:

– - Ну, было тихо без вас, а вот и пошли! что я, съела, что ли!

И она стлала постель на полу, невдалеке от кроватей.

– - Кипяток готов? -- спросила Лёна.

Старуха пугливо кинулась в кухню, в которой послышался треск лучины и запах дыму от самовара.

– - Она ходила в шкап без нас? -- обратилась к Ане с вопросом Настя, набивая себе трубку и закуривая ее.

– - Я не видала,-- отвечала Аня.

– - Где же вы сидели?

– - Здесь.

– - Ну так где же глаза-то были?

– - Настя, оставь ее! -- заметила Мавруша.

– - Ну, ты, что суешься! -- крикнула Лёна.

– - Кричите, кричите, ведь наверх-то слышно,-- отвечала Мавруша.

Самовар был готов, и сестры уселись за стол пить чай, который состоял из патоки и кипятку со сливками. Лица их поразили Аню своим странным цветом: они были белы, и яркий румянец играл на их худощавых щеках, что, однако ж, нисколько не украшало сестер; напротив, лица их навались Ане еще более страшными. По запаху кружек сестры догадывались, что старуха варила без них кофе, и решили, чтоб вперед запирать шкап на ключ. Мавруша потчевала Аню чаем; но она не решалась пить его.

Старуха тем временем стлала постель; к кровати, с которой были сняты перины и подушки, приставила она несколько стульев и устроила довольно широкую кровать.

Сестры не удовлетворились чаем: они еще покушали блинов и потом уже стали укладываться в постели.

Настя, раздевшись, лежала на кровати и курила трубку.

– - А где гостья ляжет? -- спросила старуха у сестер, когда Аня вышла в кухню.

– - А нам что за дело! -- воскликнули сестры.

– - Постыдитесь! ведь она, чай, не привыкла на полу-то валяться.

– - Пусть привыкнет! -- заметила Лёна, натягивая холстяной чепчик на голову.

Сестры рассмеялись.

Когда Аня возвратилась в комнату, Лёна сидела на кровати со стульями, снимала с себя башмаки и, выколачивая их, спросила ее:

– - Вы на чем прежде спали?

Она не знала, что отвечать.

– - Вы спали когда-нибудь на полу? -- спросила ее Мавруша, высунув свою голову, обтянутую в холщовый чепчик без всякой уборки, из-под ватного капота.

– - Нет! -- отвечала Аня.

– - Ну так сегодня попробуйте! -- заметила Лёна.

Старуха стала снимать со стены салоп -- сестры в один голос закричали:

– - Мой не трогать! и мой! и мой!

– - Не ваш, не ваш! -- ворчала старуха и, кряхтя, разостлала салоп на полу, возле перинки своей, на которую указав Ане, сказала:-- Ляг, ляг, моя сиротинушка, возле старухи: нам теплее будет.

Аня была тронута добротою старухи, которая уступала ей свою постель, а сама ложилась на салоп; но в то же время Аня долго не решалась раздеваться; наконец она легла возле старухи, с которой была у ней общая подушка.

Всё скоро стихло в темной комнате. Аня далеко отодвинулась от старухи, которая во сне ворчала. В дороге Аня так привыкла к чистому воздуху, что долго не могла заснуть от душного воздуха в комнате, а особенно от табачного дыму. В голове ее прошедшее перепуталось с настоящим и с мыслями о неизвестном будущем; но усталость от длинной дороги взяла свое, и она заснула.

Утром Аня проснулась от говора сестер, и первое, что бросилось ей в глаза, которые она прикрыла рукой, была Настя с трубкой в зубах и в собственных юбках Ани. Лёна, с неубранными волосами, с сонным лицом, была одета в платье Ани и тужилась, желая его застегнуть. Мавруша, в своем чепчике, стоя на коленях на кровати и надев корсет Ани, прилежно шнуровала его.

– - Не застегнешь! -- поддразнила Настя сестру.

– - Застегни, Мавруша,-- говорила Лёна, совершенно побагровев.

– - Убирайся! я сама хочу примерить корсет.

– - Нужно очень тебе корсет на твои кости! -- отвечала Лёна с сердцем.

– - Тише вы… разбудите ее,-- заметила Настя.

– - Велика принцесса! -- крикнула Лёна, и несчастное платье Ани затрещало в ее руках.

– - Ну, разорви еще! -- сказала Мавруша, вскочив на ноги на кровати и перевертывая корсет как следует.

– - Что возьмет с меня, если я разорву! -- отвечала Лёна.

– - Нехорошо! -- подхватила Мавруша и изо всей силы стала тянуть шнурки, которые наконец лопнули, при чем она вскрикнула пугливо: "ай!"

Сестры покатились со смеху. И сама Аня едва не расхохоталась: так забавна была фигура Мавруши с испуганным лицом. Заметив, что Аня шевелилась, сестры разоблачились из ее гардероба. Настя, подняв Анин башмак, сказала:

– - Какая у ней нога-то -- точно у ребенка, и какие затейливые повязки-то.

– - А лицо-то у ней какое белое,-- заметила Лёна.

– - А коса-то, ужасти! -- подхватила Мавруша, связывая шнурки у корсета Ани.

– - Не врет ли он, что она его сестра? ну где ему иметь такую сестру! Она ведь точно барыня,-- сказала Настя.

– - Ведь он из купцов, и не из простых,-- заметила Мавруша.

– - Эка важность! знаем мы купчих-то: разве они такие! -- с горячностью крикнула Лёна.

– - Да ведь то петербургская, столичная! -- перебила ее Мавруша.

Сестры замолкли; Аня сделала вид, будто сейчас только проснулась.

– - Ну что, хорошо спать было на новом месте? -- спросила ее Настя.

– - А загадали ли вы? -- перебила Лёна.

– - Да я не знаю, как гадать,-- отвечала Аня.

– - Ложусь на новом месте, приснись жених невесте! -- скороговоркой сказала Мавруша.

Ане было совестно одеваться, потому что сестры не спускали с нее глаз. И Мавруша и Лёна предлагали ей почистить зубы табаком. Кофею было выпито сестрами ужасно много, после чего они все три ушли на пробу, оставив Аню в облаках табачного дыму.

Пришел Мечиславский, спрашивал Аню, хорошо ли ей, где она спала. Аня указала на кровать Насти, уверяла его, что ей весело и покойно. Но он плохо верил и объявил, что непременно сегодня же будет хлопотать о лучшем помещении Ани. Он еще сказал, что уже устроил всё насчет вступления своего в постоянный театр, в котором находился прежде.

Вечером он повел Аню в театр и поставил за кулисы. Здесь всё было ей дико, даже становилось иногда страшно,-- особенно при первом появлении, когда все театральные сбегались смотреть на нее. Сестры стерегли ее и бранились, если кто из актеров приходил в ту кулису.

Ане очень понравилась пьеса, где играл Мечиславский; но сестры, все три, были ей ужасно смешны.

Когда Аня возвратилась домой, сестры желали знать, кто из них больше ей понравился. Она удовлетворила всех, сказав каждой, что она.

Аня стала каждый вечер ходить в театр. Сестры пожелали было обратить ее в горничную; но Федор Лукич запретил Ане и сказал сестрам, что она не жила еще в горничных. Неизвестно почему, Лёна ужасно рассердилась на него, бранилась с Аней несколько дней и всё повторяла: "Еще не жила в горничных, так будешь!"

В то время готовился бенефис Мечиславскому; он, бедный, ужасно хлопотал, возился с сестрами, проходя с ними роли. Лёна особенно злила его. Аня прочитывала тоже сестрам роли. Всякое утро слепой играл на скрыпке англез, и Лёна выпрыгивала его с каким-то танцором, очень фамильярно обходившимся в доме.

За два дня до бенефиса Лёна, чтоб отмстить Мечиславскому, объявила, что она больна и не может играть в его бенефисе; а ее роли некому было передать. Мечиславский был в отчаянии, тем более что билеты были до половины разобраны, да притом перемени раз срок, так потом и не добьешься толку; и с другими актерами и актрисами могли легко случиться разные недуги. Аня тихонько от сестер предложила ему свои услуги; роль Лёны она знала наизусть, а вместо танцев могла бы пропеть какой-нибудь романс. Аня потому так смело решилась выходить на сцену, что к сестрам публика была снисходительна. Мечиславский долго не соглашался; но Аня так упрашивала его, что он с досадою согласился. Когда она прочла ему роль, он остался совершенно доволен, хвалил ее, говоря, что Аня могла бы быть хорошей актрисой.

За обедом сестры спросили Мечиславского, отложил ли он свой бенефис.

– - Я не раньше как через неделю могу играть,-- важно заметила Лёна, кушая с большим аппетитом на постели.

– - Тогда будет поздно!

– - Я не могу! слышите! -- крикнула Лёна.

– - Да я вас и не прошу, как вам угодно,-- холодно отвечал Мечиславский.

Остальные сестры были против Лёны, потому что им хотелось блеснуть в больших своих ролях, и они поспешно спросили:

– - Так кто же будет играть ее роль-то?

– - Вот желает! -- указывая на Аню, отвечал Мечиславский.

Аня покраснела.

Сестры вытаращили на Аню свои страшные глаза; а Лёна, соскочив с постели, кинулась к ней и дерзко сказала:

– - Что, вы думаете роли мои отбивать!

– - Лёна, Лёна! -- крикнули сестры и старуха; а Мечиславский, весь вспыхнув, вскочил со стула и, взяв Лёну за руку, отвел от Ани и тихо, но выразительно сказал:

– - Прошу оставить ее в покое,-- я сам придумал отдать ей роль, потому что вы отказались от нее.

Лёна заплакала, сестры стали усовещевать ее, она с ними перессорилась, так что обед не кончился.

Когда Аня явилась на репетицию, никто не хотел как следует репетировать, потому что всё шли толки о ней.

Аня занялась своим туалетом, сшила себе кисейную рубашку, черный бархатный корсаж и коротенькую красную юбку. И когда она примерила свой костюм, то нашла, что он лучше идет к ней, чем простое платье.

Мечиславский в день представления был в ужасном волнении за Аню; Аня же ровно ничего не боялась. Он сам нарумянил ее, и когда она вышла одетая на сцену, все актеры предрекли ей успех.

Ане надо было по роли выбегать на сцену: она смело подбежала к рампам, но как взглянула в партер, у нее зарябило в глазах. Стали аплодировать; Ане сделалось так страшно, что она чуть не расплакалась. Вышел Мечиславский на сцену и объявил, что по болезни Щекоткиной 2-й роль ее будет занимать девица Любская.

Раздались страшные аплодисменты, и Мечиславский велел Ане поклониться. Аня сделала реверанс; ей начали кричать "браво! браво!" Сердце Ани билось, руки дрожали; но она не оробела и играла развязно для первого дебюта.

Аня слышала множество похвал себе, долетавших до нее из кресел. И когда она пропела романс, после которого ей ужасно зааплодировали, она уж сама стала раскланиваться с публикой. Мечиславский из-за кулис кричал ей, чтоб она повторила. Аня снова начала романс; потом ей пришлось повторить его еще в третий раз, после чего она так устала, что едва говорила.

Когда Аня сошла со сцены, актрисы и актеры обступили ее, поздравляли с успехом.

Один только Мечиславский ничего не сказал ей и сердито смотрел на всех.

Послышались восклицания на сцене: "Семен Иваныч! Семен Иваныч!" И Аня осталась одна посреди сцены; толпа отошла от нее на некоторое расстояние. Через минуту к Ане начал приближаться -- как ей показалось -- кто-то вроде мальчика в сопровождении лакея-гиганта. Но когда они подошли ближе, Аня увидела свою ошибку. Вместо мальчика перед ней стоял старик, который весь трясся от старости. Лицо его было всё в складках. Маленький его рот скрывался в двух складках у щек. Прическа его состояла из двух длинных тощих прядей выкрашенных волос, зачесанных с затылка на лысую голову, крестообразно положенных напереди и с каждого бока заколотых дамской пукольной гребенкой. Глаза его были мутно-желтого цвета, но не лишенные блеску; спина его была сгорблена. Он одет был в черный фрак с высоким воротником; на ногах -- плисовые высокие сапоги. Галстух, необыкновенно высокий, затягивал его горло, и огромные воротнички рубашки, туго накрахмаленные, впиваясь в его дряблые щеки и затылок, казалось, поддерживали голову, чтоб она не упала на сторону.

Он подошел к Ане и, делая ей ручки, сказал:

– - Мило! ай да… мило! А как тебя зовут?

Семен Иваныч взял ее за руку.

Аня покраснела и молчала; кто-то дернул ее за платье: то были Настя с Маврушей.

– - Ишь какая ручка-то! -- говорил Семен Иваныч.

Сестры смеялись. Ане стало ужасно неловко; она попятилась назад; но сестры толкнули ее на прежнее место.

– - Куда, душенька? покажи-ка ножку свою.

– - А косы-то! -- сказала Настя, перекидывая их на грудь Ане.

– - Славные, славные! -- твердил старик.

Сестры, смеясь, заметили:

– - Не бойтесь, свои, право свои.

Семен Иваныч погрозил им.

Аня выдернула свои косы из его рук и хотела идти.

– - Ты меня стыдишься?

И он погладил Аню по плечу.

Подошел Мечиславский, которому Аня ужасно обрадовалась. Семен Иваныч гордо отвечал ему на его поклон и спросил:

– - Откуда ты достал такую красавицу?

– - Это моя сестра из Петербурга.

– - Я ее не отпущу с тобой: пусть она здесь останется; ты можешь уехать с труппой. Я ее не пущу, не пущу!!

И Семен Иваныч закашлялся. Лакей поддерживал его под одну руку. Аня воспользовалась этою минутою и пошла от старика, который махал руками, верно желая, чтоб Аня еще осталась; но Аня убежала со сцены и спряталась за кулису.

В антрактах Семен Иваныч страшно надоедал Ане своими расспросами: кто был ее отец, где она воспитывалась, а больше всего бесил ее своими ласками и названием "крапивка", которое дал ей экспромтом. Он повторял поминутно: "Крапивка, молодая крапивка!"

По окончании спектакля Аню вызвали. Ни успех ее, ни полный сбор -- ничто не развеселило Мечиславского. Он сам проводил Аню домой в кибитке, в которой они совершали свое путешествие, и просил, чтоб она закутала лицо, садясь в нее…

Сестры ужасно сердились на Аню, вероятно за успех; а Лёна так просто кричала, что она проучит по-своему ту, кто станет ее роли играть еще. Напрасна была угроза: Мечиславский, благодаря Аню за участие в его бенефисе, сказал, что он желал бы, чтоб она больше не играла на ярмарочном театре, потому что еще слишком молода и не так воспитана. Это огорчило Аню: сцена ей очень понравилась.

На другое утро сестры, даже Лёна, ушли на репетицию. Аня осталась со старухой одна. Старуха, стряпая, ворчала на дочерей: слепой пиликал на скрыпке, которую Аня дала ему, как ушли сестры… Вдруг вбежал Мечиславский, страшно встревоженный, и сказал Ане поспешно: "Спрячьтесь!"

Аня так испугалась, что забегала по комнате.

– - Что случилось? что такое? -- кричала старуха.

– - Сюда идет! спрячьте ее! -- отвечал Мечиславский старухе, которая, вытаращив глаза, сказала:

– - Да куда я, батюшка, ее спрячу? разве в чулан.

– - Нет, она может встретиться с ним! -- в отчаянии говорил Мечиславский, тоскливо ища вокруг себя место, куда бы могла скрыться Аня.

– - На печь, Федор Лукич! -- вдруг сказал слепой.

– - Скорей, скорей! -- радостно воскликнул Мечиславский.

И подсадил Аню к слепому на печь, а старухе сказал:

– - Я вам куплю обновку: скажите, что она пошла гулять.

И он вздохнул свободно и, повторив старухе свое обещание, вышел из кухни. Сердце у Ани страшно стучало, и холодный пот выступал на лице. Она была уверена, что он прятал ее от бывшего ее благодетеля, Федора Андреича. И она чуть не вскрикнула, когда послышались голоса и шорох в сенях. Дверь раскрылась, и сестры с шумом вбежали, крича:

– - Семен Иваныч идет! Семен Иваныч!

Аня радостно встрепенулась, и ей сделалось смешно и весело, когда она услышала голос Лёны, кричавшей старухе:

– - Где же она? где же она?

– - Наша гостья пошла гулять,-- нерешительно отвечала старуха.

– - Пожалуйте-с! пожалуйте-с! -- говорила Настя у дверей.

Аня не могла утерпеть, чтоб не взглянуть с печи вниз. Семена Иваныча раздевали лакей и сестры, кроме Лёны, которая кричала на старуху, зачем она пустила Аню гулять.

– - Да она, как вы ушли, и говорит мне: я пойду да погуляю,-- я ей и говорю: пойди погуляй.

Старуха видимо путалась, и если б сестры прикрикнули на нее, то она, верно, выдала бы Аню. Но сестры страшно растерялись известием, что Ани нет дома, и всё свое внимание сосредоточили на старике, который спрашивал:

– - Да где же она? где крапивка-то?

Лёна объявила ему, что Аня ушла гулять. Семен Иваныч сделал строгий выговор сестрам, зачем они пускают Аню одну, потому что на ярмарку всякого народу приезжает, и прибавил строго:

– - Смотрите, завтра приеду, чтоб была дома!

Когда Семен Иваныч и сестры ушли из дому, Аня сошла с печи и, одевшись, пошла тоже погулять. Мечиславский, догнав ее, объявил ей, что она более не должна и дня оставаться у старухи, и в волнении произнес:

– - Если вы не боитесь ехать одна в город NNN, то, с богом, поезжайте! завтра рано утром всё будет готово. Я же приеду по окончании ярмарки. Я вам дам адресы любителей тамошнего театра; если вы желаете, то можете легко поступить на сцену. Так как меня там все уж знают, то вы не можете слыть за мою сестру, и потому, я думаю, всего лучше скрыть, что мы знакомы с вами.

Аня повиновалась с радостью распоряжению Мечиславского: она не могла не заметить, что сестры с каждым днем ненавидели ее более. С вечера все платья и вещи Ани были собраны и лежали на печи у слепого, который один знал тайну: Аня должна была уехать тихонько.

Аня не могла заснуть от волнения и целую ночь думала, что еще ждет ее впереди. Когда утро забрезжило, Аня услышала кашель слепого: то был условный знак, что всё готово и ей пора выходить. Она бросила прощальный взгляд на суровые лица спящих сестер и на цыпочках прокралась в кухню. Слепой осторожно вывел ее в сени, где Аню ждал Мечиславский. Она простилась со слепым, который при этом расплакался и, сунув ей какое-то письмо, сказал:

– - Ну вот я решился послать письмо, о котором вам говорил,-- только из другого города, чтоб не догадались.

Они сели в кибитку далеко от дому. Мечиславский был мрачен и, прощаясь с Аней у заставы, так побледнел, что она перепугалась. Он просил ее быть осторожной в городе NNN, если она вступит на сцену; не дружиться ни с кем из актрис и актеров, кроме Остроухова; и много, много он говорил ей о том, как вести себя в театральном кругу. Аня слушала его со вниманием и благодарностью; с той минуты, как он перестал быть ее женихом, она чувствовала гораздо сильнее все его жертвы и всю его доброту. Они простились без слез, очень скоро; но зато долго потом Аня была под тяжелым впечатлением. Подушки, запах кушанья в кибитке -- всё это показало Ане, до чего Мечиславский был внимателен к ней. Но когда она стала считать деньги в портфеле, который он дал ей при прощанье, то насчитала в нем так много денег, что хотела вернуться и отдать ему половину их; но другое неожиданное открытие страшно поразило ее и отвлекло от этого намерения. Письмо, данное ей слепым, она кинула в ридикюль свой не посмотрев. Теперь, вынув его, чтоб положить вместе с деньгами, она прочла, кому оно было адресовано: оно было на имя Настасьи Андреевны, в деревню Федора Андреича… Аня распечатала его, уже отгадывая половину, в чем дело, и узнала, что слепой был отец Петруши… Еще в деревне Федора Андреича Аня часто слышала от прислуги, что Петруша был приемыш, что он очень похож на учителя-немца, который воспитывал Федора Андреича…

Прибыв в город NNN, Аня дебютировала на тамошнем театре под тем же именем девицы Любской, которое приняла, выступив в первый раз на сцену на ярмарочном театре в бенефис Мечиславского…

Остальное известно читателю, и теперь мы можем приступить к продолжению рассказа.

Глава XXVII

Новое торжество Любской и болезнь Мечиславского

После бенефиса Ноготковой, в котором Мечиславский и Любская претерпели страшное поражение, устроенное партией Ноготковой, Любская чрезвычайно выиграла во мнении местной публики. Как актрису публика очень любила ее и была возмущена несправедливостью Ноготковой и ее приверженцев. Их выходка произвела говор не только за кулисами, но и в целом городе. Калинский сильнее всех кричал против Ноготковой и ее поклонников. Он явно стал в главе защитников Любской. И скоро разнеслись слухи, что он готовит ей какое-то неслыханное торжество. Любская мало доверяла искренности своего защитника, но за неимением лучшего старалась казаться признательной, принимала Калинского и слушала терпеливо его нежные объяснения.

Она твердо решилась оставить город, но желала сойти со сцены с торжеством, уничтожив своих врагов. Контракт с содержателем театра кончился; она была свободна и ждала только выздоровления Мечиславского, чтоб объявить ему о своем намерении, которое тщательно скрывала, делая потихоньку приготовления к отъезду.

К Мечиславскому она посылала каждый день разные легкие кушанья. Остроухов, верно не желая огорчить ее, каждый раз на вопрос Любской: лучше ли больному? -- отвечал: "Всё так же". И, слишком занятая собственными делами, Любская думала, что дурного ничего нет.

Настал день, в который Любская должна была явиться на сцену в первый раз после страшного своего поражения. Ноготкова еще накануне слегла в постель, чтоб не играть в тот вечер, но поклонникам своим отдала строжайшее приказание немилосердно шикать Любской.

В то утро лицо Калинского было так озабочено, как будто он сам готовился выступить на сцену. Цвет лица его был желтоват, руки без колец; он глубокомысленно писал записки, вкладывая их в пакеты вместе с театральными билетами, грудой лежавшими перед ним на столе.

Даже в лоснящемся, красном лице камердинера что-то было тревожное; несколько раз делал он совершенно не то, что приказывал ему барин.

– - Да ты так всё перепутаешь! -- заметил Калинский.

– - Будьте покойны-с: ведь не в первый раз,-- приторно улыбаясь, отвечал камердинер.

– - Разнеси эти письма по адресам,-- вставая, сказал Калинский и так выпрямился, что грудь его казалась гигантской.

– - Слушаю-с! -- отвечал камердинер, прибирая на столе бумаги.

Калинский, рассматривая себя в зеркало, уныло говорил:

– - Что это как я захлопотался, какой болезненный цвет лица у меня сегодня? Шляпу! -- закричал он громко.-- Подана ли лошадь?

– - Давно-с! -- отвечал камердинер, подавая шляпу.

Калинский надел ее перед зеркалом и, отойдя на три шага назад, строго смотрел на себя.

– - А… а!.. Да есть ли у тебя знакомые дамы? кого же ты посадишь в ложу? -- вдруг спросил Калинский, обращаясь к своему камердинеру.

– - Как же-с, есть!

– - Кто же такие?

– - Да бывшая горничная госпожи Любской и ее родственницы.

– - Неужели у тебя нет другого знакомства? -- с неудовольствием заметил Калинский.

– - Как же-с, есть-с, но оно-с на взгляд не то будет. У Елены Петровны очень хорошие платья есть и наколки разные.

Калинский улыбнулся.

– - Пожалуйста, вели им одеться поскромнее,-- перебил он и продолжал повелительно: -- Ты прячься за них, как будешь бросать букеты, да скажи всем твоим знакомым, кому роздал билеты, чтоб без толку не шумели, а аплодировали бы, когда в первых рядах начнут. При вызовах и когда она появится, могут кричать сколько угодно, стучать даже. А ты брось два или три букета, как только она покажется на сцену. Да смотри ловчее, чтоб между лампами не сел. Заезжай также в оранжереи к *** и скажи садовнику, что я знать не хочу, чтоб мне был огромный венок из роз.

– - Слушаю-с.

Калинский пошел уже к двери, но остановился и сказал:

– - Да еще пять билетов осталось, так раздай своим.

– - У меня-с больше уж нет знакомых, всем дал, а вот не позволите ли Дмитрия и Василья…

– - Я боюсь, чтоб они не наделали глупостей! -- заметил Калинский.

– - Нет-с, ведь они уж были раз в театре: смирно будут сидеть.

– - Ну, пожалуй; только ты будешь за всё мне отвечать.

С этими словами Калинский вышел из дому. Он поехал к ювелиру взять браслет, заказанный для поднесения вечером Любской по подписке. Сумма составилась очень значительная, и браслет вышел удивительный. Взяв его, Калинский приехал к одному богатому молодому театралу, у которого условились они завтракать. Много было толков, как и в какое время поднести удобнее подарок, и наконец решили большинством голосов возложить эту важную обязанность на Калинского. Старый театрал принял ее с живейшей признательностью.

– - Господа, надо сделать ее торжество на славу,-- сказал он.

– - А что? как? -- спросили некоторые.

– - Вот, видите ли, какая разница между молодым театралом и опытным. Я думаю, никто из вас не позаботился о букетах.

– - В самом деле! Удивляюсь, как мне не пришло в голову! -- в отчаянии воскликнул хозяин.

– - Нет, как мне не пришло! Я двадцать тысяч истратил на цветы! -- гордо сказал молодой человек с усиками.

– - То есть всё свое состояние,-- заметил кто-то вполголоса.

Но насмешливое замечание было услышано и чуть но произвело дурных последствий. Началась ссора и, может быть, кончилась бы плохо, если б Калинский не призвал на помощь своего красноречия: он объявил, что теснейшая дружба должна скреплять людей, связанных одной благородной целью, и провозгласил тост за примирение врагов: все перецеловались. Каждый поверял свои сердечные тайны другому, и никто не сердился, если встречал в друге соперника: напротив, в таких случаях объятия были пламеннее и всё заключалось восторженным восклицанием:

– - Как я рад, что она и тебе также нравится!

– - Господа! чтоб поправить непростительную вашу оплошность, я велю поставить у входа в креслы корзину с букетами: желающие могут бросать!

– - Браво, браво!

И довольные юноши осушили бокалы за здоровье Калинского и объявили его своим "старостою". Калинский был тронут до слез. Давно уже он не играл первой роли на пирушках у молодежи, и этот день живо напомнил ему его молодость, богатство, победы; ему казалось, что с лица его исчезли морщины, что карман его полон деньгами и что его ждет блестящая будущность. Потрясенный душевными волнениями, старый театрал уехал домой, чтоб отдохнуть перед спектаклем.

Любская смело вышла из уборной под громом восклицаний, раздававшихся в кулисах:

– - Да, счастливая!.. да, несчастная!

Последнее, вероятно, относилось к Ноготковой.

Деризубова кричала за кулисами:

– - Посмотрим, посмотрим, как ее опять зашикают!

– - Да, зашикают,-- заметил Ляпушкин, увиваясь около Любской.-- Не умрите только с досады!

И, глядя с умилением на Любскую, он вкрадчиво продолжал:

– - Ах, какая вы красавица сегодня, маменька, ну, настоящая королева. Подрумянь-ка! -- прибавил он, подставляя щеку, испещренную бородавками, горничной, которая сопровождала Любскую с румянами в руках.-- Подцвети, подцвети, голубушка!

– - Подите! разве мои румяны! -- отвечала горничная.

– - Маменька, позвольте! -- жалобно сказал Ляпушкин.

– - Даша, нарумянь его! -- сказала, отходя, Любская.

Ляпушкин подставил горничной щеки и, гримасничая, говорил:

– - Не жалей чужого добра. Да дай я подержу графинчик… что тут? лимонад, что ли?.. ловчее будет румянить!

И, взяв питье из рук горничной, Ляпушкин приложил графин к своим губам.

– - Что вы? как можно! -- вырывая графинчик, кричала горничная.

Но Ляпушкин крепко захватил губами его горлышко. Деризубова поминутно ходила мимо Любской и, дерзко посматривая на нее, всё твердила:

– - Посмотрим, как-то нынче улепетнешь.

Театр наполнился прежде поднятия занавеса; множество народу воротилось, за недостатком билетов; касса еще до обеда была заперта. Нет сомнения, что и без содействия Калинского Любская была бы принята хорошо. Впрочем, в провинции, где богатый класс невелик, букеты и подарки в торжествах актрис и актеров всегда принадлежат одному лицу.

При появлении Любской на сцене раздались рукоплескания; но, как ни были они громки, между ними всё-таки явственно слышался пронзительный свист. Тогда началась борьба и кончилась торжеством публики: аплодирующие победили свиставших! Букеты посыпались на Любскую. Калинский, забыв всякую осторожность, махал руками в ложу, где важно сидела Елена Петровна с другими подобными ей дамами. Лоснящееся лицо камердинера поминутно высовывалось из-за их голов, и букеты летели на сцену. Вместо трех было брошено десять. С полчаса продолжались крики и аплодисменты. Любская так была потрясена ими, что вся дрожала, и когда Калинский передал ей через музыкантов браслет, после чего плавно упал к ногам торжествующей актрисы огромный венок из роз,-- Любская кинулась поднять его, упала на колени, и слезы потекли из ее глаз. Она, рыдая, убежала со сцены; за кулисой ей сделалось дурно. Занавес опустили,-- публика всё еще вызывала и, как разволновавшееся море, не скоро пришла в спокойное состояние.

Многие актрисы прослезились, хлопоча около Любской, которая скоро пришла в себя и спешила подрумянить свое лицо.

Толпа собралась около нее; многие из актрис теребили букеты, другие рассматривали браслет, и восклицания: "Да, счастливая! Да, весело!! Да, страсти!!!" -- сыпались градом.

Деризубова, вытирая слезы умиления, кричала Любской:

– - На радости изволь угощать! не скупись, сударыня!

– - Да, да! -- вторили ей.

– - Да вели же принести вина! -- тараторила Деризубова, толкая горничную Любской.

– - Вот славно! тра-ла, тра-ла! -- плясал Ляпушкин.

– - Готова ли? пора, пора! -- кричал содержатель театра.

При появлении его толпа расступилась. Любская опять явилась на сцену и была встречена новыми рукоплесканиями. Свист и шиканье только сильнее разжигали публику. Враги Любской напоминали птичников, которые своим свистом поддразнивают жаворонков к пению.

В то самое время Мечиславский лежал без всякой надежды на выздоровление. Доктора давали лекарство более для виду, не находя средств прекратить воспаление. Больной уже три дня не приходил в память. Наконец он вдруг подозвал Остроухова и едва внятно прошептал ему:

– - Отчего мне всё душно?

– - Раскрыть дверь? -- спросил Остроухов, обрадовавшись, что больной не бредит.

Мечиславский замотал нетерпеливо головой и сказал тоскливо:

– - Я чувствую… что я очень нездоров… так прошу тебя, исполни мою волю.

Остроухов давно был приготовлен докторами к потере друга; но, услышав от него самого подтверждение печальной истины, он страшно испугался и стал уверять больного, что опасности нет; ему самому казалось невероятным, невозможным, чтоб Мечиславский не выздоровел.

Больной терпеливо выслушал Остроухова и сказал:

– - Ну, всё лучше распорядиться.

– - Да полно, Федя.

– - Я прошу тебя не тратиться на похороны.

– - Боже мой! -- раздирающим голосом воскликнул Остроухов.

Больной продолжал:

– - Деньги, часы -- всё, всё отдай ей.

– - Кому? -- поспешно спросил Остроухов.

– - Любской…-- прошептал больной.

– - Не хочешь ли ты ее видеть?

– - Нет! нет! мне и так страшно! -- довольно громко сказал Мечиславский, и глаза его снова блеснули диким огнем -- предвестником бреда.

Остроухов, близко склоняясь к лицу больного, смотрел ему в глаза, как бы стараясь прочесть в них что-то. Умирающий тоже смотрел на него. Они с минуту оставались в этом положении. Мечиславский обхватил слабой своей рукой шею Остроухова; Остроухов еще ближе нагнулся, думая, что больной желает что-нибудь сказать ему, но почувствовал пылающие губы больного на своей щеке. Больной пролепетал:

– - Не оставь ее, она моя нев…

Остроухов, рыдая, припал на грудь больного, который начал метаться и стонать.

Старый актер кинулся из комнаты, заглушая свои рыдания, и в темной комнате дал волю своему горю. Но вдруг ему послышались чьи-то крики; он вошел в комнату и увидал Мечиславского в страшном состоянии: он сидел на кровати и отмахивался руками, крича:

– - Прочь, прочь, пусти, я хочу ее видеть! пусти, пусти меня!

Остроухов не знал, что ему делать. Он клал лед на голову больному, но больной сбрасывал его, жалуясь, зачем ему кладут камни на голову. Он стал звать Любскую, плакал, что ее не хотят пустить к нему.

На Остроухова самого напал неопределенный страх; он кинулся из комнаты на улицу и побежал в театр. Его появление за кулисами произвело общее волнение. В халате, сверх которого накинута была шинель, с лицом, страшным от бессонных ночей и горя, он бросался из кулисы в кулису и, задыхаясь, повторял:

– - Где Любская? где она?

– - Она на сцене!.. да что случилось?.. что такое? -- спрашивали его.

Но Остроухов никому не давал ответа и, завидев Любскую, сходящую со сцены, кинулся в ту кулису.

Лицо Любской выражало полнейшее счастье, когда она вошла в кулису, и вдруг оно побледнело, несмотря даже на румяны. Любская вопросительно смотрела на Остроухова. Испуганный ее бледностью, он молчал, не зная, как сказать ей, что Мечиславский умирает. Но Любская сама догадалась и с ужасом спросила:

– - Что с ним? что случилось?

– - Он зовет тебя! -- глухим голосом отвечал Остроухов.

– - Ах, боже мой! я не могу!.. Что ему, разве хуже?

– - Да; он хочет тебя видеть.

– - Госпожа Любская, вам выходить! -- вбегая в кулису, закричал режиссер.

– - Сейчас! сейчас! -- торопливо отвечала Любская и умоляющим голосом произнесла, глядя на Остроухова: -- Что мне делать!.. он, верно, очень болен… господи!

– - Госпожа Любская! -- кричал режиссер.

– - Я приеду после спектакля! -- побежав от Остроухова, сказала Любская, но вдруг повернулась опять к нему и торопливо крикнула: -- А!.. возьмите у Даши ключ от моего туалета: там найдете кольцо. Отдайте ему и скажите, что я прислала…

– - Госпожа Любская! -- отчаянным голосом еще раз крикнул режиссер.

– - Иду! иду!!

И Любская исчезла; через две минуты звучный ее голос раздавался на сцене.

Остроухов возвратился домой с кольцом. Он не знал, как подать его больному, который всё еще метался и жаловался, что его привязали к постели и не пускают к Любской.

– - Она тебе прислала кольцо,-- сказал Остроухов, подходя к больному.

Больной схватил его, долго разглядывал и, надев на свой исхудалый палец, прижал его к губам.

Через несколько минут он говорил Остроухову:

– - Я счастлив: она не сердится на меня, когда я целую ее руку!

И Мечиславский судорожными поцелуями осыпал свою собственную руку, на которой было надето кольцо.

Остроухов сидел у изголовья больного и следил машинально за движениями его. Он так сам истомился, что не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой и ему казалось, что он лишился даже способности говорить.

А между тем в театре раздавались рукоплескания: Любскую вызвали еще по крайней мере десять раз; крики восторга, рукоплескания и букеты совершенно изгнали из головы счастливой актрисы, что ее ждет умирающий. И только войдя в уборную, она вспомнила о нем и, не передеваясь, поехала в квартиру несчастных друзей.

После блеска и шумных криков она вошла в тихую комнату, тускло освещенную; душный воздух, пропитанный лекарствами, захватил ее дыхание. А бедность, увеличенная долгим беспорядком, оковала ее. Она стояла в дверях, как бы страшась перешагнуть порог.

– - Войдите! -- хриплым голосом произнес Остроухов, сокрытый в мраке.

Любская робко подошла к больному и с ужасом отшатнулась назад. Цветы выпали у ней из рук, и она в отчаянии сказала:

– - Неужели это он?!

– - Ага, ты не узнала его! -- заметил Остроухов, подымая с полу букеты, и язвительно прибавил: -- Как раз, чтоб украсить гроб!

Суровый голос Остроухова, полный упрека, смутил Любскую, и, как будто ища защиты, она кинулась к больному и назвала его по имени.

– - Теперь поздно! -- резко заметил Остроухов.

Но больной открыл глаза и тяжело вздохнул. Любская дрожащим голосом спросила его, узнал ли он ее.

– - Кто это? -- тихо сказал Мечиславский.

– - Любская!

– - Неправда! -- отвечал больной и закрыл глаза.

Любская с плачем упала на колени у постели.

– - Ну, полно, что плакать без толку! всё кончено!

– - Господи! неужели и он погибнет! -- в отчаянии воскликнула Любская.

– - Что же делать! никто не виноват в его смерти,-- ласково отвечал Остроухов, сжалясь над рыдавшей, которая с воплем произнесла:

– - Не вините меня: я ни в чем не виновата!

– - Перестань! не мне тебя обвинять. Я сам, может быть, на своем веку много зла сделал людям… Это у меня так сорвалось с языка.

И Остроухов сел в ногах больного и повесил голову на грудь.

Любская продолжала рыдать; больной застонал.

– - Не беспокой его своими слезами хоть в последние минуты! -- сказал Остроухов с прежней суровостью.

Любская стоном заглушила свои рыдания и, быстро сев у изголовья больного, с ужасом глядела на исхудалое и помертвелое лицо его. И когда больной затих, Любская гордо сказала:

– - Если б вы знали мою жизнь, вы не говорили бы так со мной!

– - Жизни твоей не знаю; но мне хорошо известно, что ты была обручена с ним.

Коротко и вполголоса рассказала Любская Остроухову первые годы своей жизни -- как она воспитывалась у своего дедушки, пока не постигла их горькая нищета, как потом переселились они в деревню, как жили у Федора Андреича и почему оттуда удалились.

– - Остальное вы, верно, знаете от него,-- заключила Любская.

Остроухов заметно был поражен рассказом Любской; поглядев на больного, он печально сказал:

– - Но он? он ведь не был виноват ни в чем перед вами!

– - Я его никогда не винила. Если я не могла любить его, так единственно потому, что слишком еще живо рисовалось передо мной воображаемое счастие, которого я ждала в будущем. Я решалась пожертвовать собою, но сил у меня недостало! И вот в чем я виновата!

– - Да ты тогда сама еще так молода была,-- заметил Остроухов.

– - Теперь я много уже видела людей. Я скорее бы оценила его. Но тогда, погруженная в свое горе и возмущенная поступками со мною, вдруг я вижу человека, совершенно чуждого мне, который требует моей вечной любви. Если бы у меня были средства, я возвратила бы ему все его издержки и думала, что ничем не обязана ему. Но, оставшись нищей, в незнакомом огромном городе, чем я могла заплатить ему, как не согласием выйти за него замуж? Я даже боялась сначала, не вынуждено ли его предложение моим положением: мне всё казалась невероятною любовь, родившаяся так скоро. Но его радость была так безумна… а права его как жениха испугали меня, и я… я получила непобедимое отвращение к нему!

Любская, как бы устыженная, закрыла свое лицо руками.

Остроухов, покачивая головой и смотря на неподвижное лицо больного, иронически сказал:

– - Бедный! ты, верно, забыл, что ты ярмарочный актер. И туда же вздумал…

– - Нет, вы слишком дурно обо мне думаете! -- с жаром прервала его Любская и потом продолжала с грустью: -- Тогда я так мало видала людей, что мысль сделаться женою актера не могла меня испугать.

– - А теперь? -- насмешливо спросил Остроухов.

– - Теперь… я могу сказать, что не встречала в жизни человека благороднее его!

– - Слышишь ли ты, Федя? -- гордо сказал Остроухов.

– - Клянусь вам, что уважение мое к нему не имеет границ. Теперь я готова была бы на всякую жертву для него.

– - Немного поздно; но иначе и быть не могло: где чужому человеку, да еще девушке, воспитанной, как ты, вдруг понять актера, то есть человека, вечно нарумяненного, вечно противоречащего себе?

Так они тихо беседовали целую ночь.

Глава XXVIII

Старый знакомый

К утру Мечиславский стал метаться на постели в совершенном уже беспамятстве. Людская и Остроухов, подавленные горестью, молча следили борьбу жизни со смертью. К вечеру Мечиславский лежал уже на столе. Остроухов, в изорванном своем халате, сидел на диване, поджав ноги, и локтями упирался в колени, поддерживая руками свою голову. По лицу его разлито было такое отчаяние, такая грусть, что Любская, в слезах сидевшая возле него, поминутно окликала старика, утешала его, как умела.

По смерти Мечиславского нашли в его кровати узелок, в котором было собрано всё богатство его: деньги, часы, галуны, отпоротые от французского кафтана, и разные мелочи. Остроухов передал всё это Любской, исполняя желание покойника. На другой день весть о смерти Мечиславского разнеслась не только между актерами, но и по городу. И вдруг отыскался у него родственник, молодой купчик, который объявил, что не позволит никому вмешиваться в похороны, и взял всё на себя. Остроухов заметил было ему, что покойник желал, чтоб похороны его сделали как можно скромнее, на что купчик отвечал:

– - Я не потерплю, чтоб купца Демьянова похоронили бог знает как!

Читатель, верно, вспомнит, что Мечиславский до вступления в актеры носил другую фамилию.

Ляпушкин первый проведал о смерти Мечиславского и утром прибежал поглядеть на покойника. Остроухова не было дома; один чтец сторожил покойника.

Ляпушкин не очень смело вошел в комнату; но, узнав, что Остроухова нет, он принялся деятельно обнюхивать комнату, расспрашивая чтеца, какой заказан гроб и в какую цену, успел заглянуть в ящики комода, попробовать варенье, стоявшее в нем, сунуть в карман баночку румян, заметив, что они уже не понадобятся покойнику. Выходя из комнаты, он столкнулся в дверях с Деризубовой, которая приветствовала его, по своему обыкновению, нежным вопросом: "Куда лезешь?" -- и толкнула в грудь.

Ляпушкин, ухватясь за живот, сморщился и закричал:

– - Ну что, матушка, у тебя за ухватки! так вот и норовишь человека изуродовать.

– - Вот еще какой стал неженка! небось вчера, как я тебя тузила в уборной, только кривлялся.-- И Деризубова скорчив печальное лицо, приблизилась к покойнику и продолжала жалобно: -- Ах ты, мой голубчик, как исхудал! измучили тебя злодеи!

– - Не знаете, обед будет? -- дернув ее за салоп, спросил Ляпушкин.

– - Еще бы! неужто родня и этого для него не сделает! Ведь это последний долг моему голубчику.

И Деризубова начала отирать сухие свои глаза. Потом она уселась на диван, спустила салоп с плеч и обмахивалась платком.

– - Невзрачно жили,-- сказала она, оглядывая комнату, -- а куда как важничали! Ни перед кем шеи не хотели гнуть.

– - Не надо лихом поминать его! -- заметил Ляпушкин.

– - А ты, лизоблюд, туда же, учить стал!

Чтец начал читать псалтырь. Деризубова, как будто опомнясь, перекрестилась и сказала Ляпушкину:

– - С тобой всякого греха возьмешь на душу!

– - Чай, пора на пробу? -- глядя на часы, отвечал Ляпушкин.

– - Ахти, ведь и мне пора!

Деризубова и Ляпушкин вышли из комнаты.

После них много перебывало посетителей, и разные толки и заключения делали о покойнике.

Остроухов и Любская только по ночам сидели у гроба, чтоб избежать гостей. В день похорон не только в комнате, но даже и на лестнице была толпа народу. Деризубова выла на всю комнату, как будто самая близкая родственница покойного. Орлеанская читала наставительные сентенции, важно, печальным голосом, в которых язвила то Любскую, то Остроухова, превознося родного покойному купчика, который возложил мелочные хлопоты похорон на Ляпушкина, а сам исполнял только почетные, именно: первый подошел прощаться с покойником, первый подошел к гробу, когда нужно было нести его. За гробом хлынула толпа, которая, впрочем, скоро разместилась по каретам; остались только Остроухов, Любская да несколько служителей театра, любивших покойника.

У самой заставы гроб встретился с дорожной коляской, запряженной четверней. В коляске сидел небольшого роста мужчина, весь забрызганный грязью. Поравнявшись с шедшими за гробом, он вдруг быстро приподнялся на своем месте и крикнул ямщику: "Стой!" Но лошади остановлены были не ранее, как проехав гроб и поравнявшись с каретами. Он спросил у одного кучера:

– - Чьи похороны?

– - Актерские! актерские! -- отвечали кучера в один голос.

Вопрошающий с минуту провожал глазами медленно удалявшийся гроб, как бы о чем-то думая, и наконец крикнул резко:

– - Пошел!

Коляска умчалась.

Любская очень много плакала на похоронах. Остроухов же не выронил ни одной слезы. Он казался как бы посторонним на похоронах. Но когда опустили гроб в могилу, он упал на колени и таким раздирающим голосом произнес: "Федя!", что многие невольно схватили его за руки, опасаясь, чтоб он не упал в могилу. Остроухов опомнился и поспешил скрыться из толпы; сев на какую-то могилу, он держал свою голову в руках, как бы стараясь не слышать печального пения. Любская кинулась к Остроухову и, склонив свою голову к его плечу, горько рыдала.

Стали расходиться, и каждый, проходя мимо, невольно останавливался перед Любской и Остроуховым, которые, как группа из мрамора, казались принадлежностью кладбища.

У одного Ляпушкина хватило духу подойти к ним с предложением идти покушать в комнату кладбищенского сторожа, где был заказан обед.

Остроухов ничего не отвечал, Любская мотала головой.

– - Хоть чашечку бульонцу,-- говорил Ляпушкин,-- а вы хоть рюмочку водочки.

Но Остроухов, подняв голову, так посмотрел на радушного потчевателя, что Ляпушкин, не говоря ни слова, кинулся от него и стал других приглашать кушать.

Деризубова с похорон привезла целый ридикюль пирожного, булок, даже огарок восковой свечи; Ляпушкин же и денег.

Остроухов с Любской возвратились домой, молча посидели и разошлись. Как тот, так и другая не находили слов для разговора.

На другой день Любская встретилась с Остроумовым на свежей могиле Мечиславского. Они оба плакали долго, но тихо. Когда они поехали домой, Любская сказала:

– - Я еду отсюда.

– - И хорошо делаешь!

– - Не поедете ли вы со мною?

– - Нет! я уж стар. Куда я поеду? что стану делать? Heт, поезжай одна; а я найму поближе квартирку да буду частенько заходить к нему в гости…

Никто даже при театре не знал о намерении Любской, кроме содержателя театра, который хранил его в тайне, желая услужить приятной нечаянностью Калинскому, которого он имел свои причины ненавидеть. Он радовался заранее досаде и щекотливому положению театрала, который уже везде расславил о своей короткой дружбе с Любской.

Поэтому на афише не было выставлено, что Любская играет в последний раз. Однако театр был набит битком, потому что в город в то время съехалось много помещиков и откупщиков на торги.

В крайней ложе сидело четверо мужчин, все уже пожилых лет. Сидящие напереди были очень внимательны к пьесе, зато сидящие сзади не обращали на сцену никакого внимания. Они горячо рассуждали, и в их разговоре поминутно слышалось: "Пять на пять, триста бочек" и так далее.

Любская произвела очень приятное впечатление на сидящих впереди. Они упрашивали взглянуть на нее своих товарищей; но один только согласился и привстал, другой же просто повернулся спиной к сцене, и его мрачная физиономия еще больше нахмурилась.

– - Хорошенькая! -- садясь на свое место, произнес сосед мрачного господина и прибавил: -- Ну-с.

– - Я вам ручаюсь, что оно очень выгодно будет, что видно сейчас. На сто шес…

Вдруг его лицо изменилось, и он быстро повернулся к сцене.

Любская в то время говорила.

Мрачный господин впился в нее своими суровыми глазами, и лицо его то покрывалось бледностью, то вспыхивало; руки его дрожали; он ими протер глаза.

– - Дайте афишу! -- нетвердым голосом сказал мрачный господин и громко, с каким-то странным негодованием произнес: -- Любская!

Товарищи с удивлением глядели на него, пожимая плечами и подмигивая друг другу.

Когда занавес опустился, мрачный господин выскочил из ложи, не обращая внимания на вопросы сидящих в ложе.

Занавес долго не подымался. Публика, соскучась, стала аплодировать, наконец, стучать стульями; тогда вышел режиссер и объявил, что по внезапной болезни госпожи Любской такая-то пьеса не может продолжаться. Публика была очень недовольна, а Калинский озабоченно выбежал из кресел.

Мрачный господин не являлся более в ложу.

На другое утро, часов в десять, у дверей квартиры Любской стоял тот самый мрачный господин, который накануне скрылся из ложи. Он нетерпеливо звонил в колокольчик. Наконец дверь раскрылась, и Сидоровна, с веником в руке, грубо сказала:

– - Ну чего так дергать! ведь чуть не оборвал!

– - Госпожа Любская здесь живет? -- перебил ее мрачный господин, силясь войти.

Сидоровна защищала дверь своим туловищем и пугливо говорила:

– - Да что вы? куда вы?

– - Я спрашиваю, дура, госпожу Любскую! -- горячась, сказал мрачный господин и с силою толкнул Сидоровну в сторону, а сам пошел в двери залы.

– - Да ее нет, право, нет! -- кричала Сидоровна.

Мрачный господин пугливо посмотрел на Сидоровну и язвительно произнес:

– - А! тебе так велено сказать мне!

И он с шумом раскрыл дверь в залу -- и, как истукан, остановился, с ужасом оглядывая пустую комнату, на полу которой остались только признаки недавно вынесенной мебели.

– - Она раным-ранехонько уехала, а мебель еще дня два как увезли в лавку,-- сказала Сидоровна.

Мрачный господин обегал всю квартиру и, удостоверясь, что никого нет, понурил голову.

Сидоровна, ворча, стала мести сор, искоса поглядывая на гостя, который дал ей какую-то мелкую монету и сказал печальным голосом:

– - Покажи, где была ее комната.

– - А вот это зала, а это вот спальня, а… а…

Мрачный господин кинулся в спальню.

Сидоровна успела вымести всю залу, а мрачный господин всё еще оставался в спальне. Он сидел на окне, печально повесив голову.

О чем он думал, легко будет догадаться, если мы скажем читателю, что то был Федор Андреич.

Он столько времени разыскивал Аню, наконец уже бросил свои поиски, как вдруг неожиданно увидел ее на сцене и тотчас же опять потерял из виду…